Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ТАЛЛЕМАН ДЕ РЕО

ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ИСТОРИИ

HISTORIETTES

Баррадa

Король страстно любил молодого Баррадa; его обвиняли, будто он предавался с ним всяческим мерзостям. Баррадa был хорошо сложен. Итальянцы говорили: La bugerra ha passato i monti, passera ancora il concilio 206.

Преследуя финансистов, Королева-мать была особенно беспощадна к Бомарше из-за его зятя, маршала де Витрaи. Чтобы спасти его, задумали сосватать дочь другого его зятя, м-ль де Ла-Вьевиль, за Баррадa, дав за нею восемьсот тысяч ливров. Короля это весьма порадовало. «Но,— сказал он, — уж надобно тогда дать круглую сумму, пусть будет миллион». Баррадa рассказал об этом какому-то болтуну; кардинал де Ришелье, который не хотел, чтобы Ла-Вьевиль получил поддержку, и, быть может, желая угодить Королеве-матери, сказал Королю: «Государь, все это прекрасно, но Бомарше предложил мне (это была ложь) миллион за должность Королевского казначея, которая стоит вдвое больше». Это взбесило Витри и Ла-Вьевиля; сватовство расстроилось. К тому же [117] Бомарше был повешен заочно 207 во дворе Судебной палаты; он оставил огромные богатства. Ему принадлежали остров Эгийон, неподалеку от Ларошели, и шесть кораблей, кои он посылал в Индию. Он старался всех убедить, что источник его богатства в торговле.

Я слышал от г-на Баррадa, человека отнюдь не богатого, что кардинал де Ришелье и покойная Королева-мать сильно затуманили мозги покойному Королю. Они использовали подставных лиц, которые приносили письма, направленные против самых знатных придворных. Королева-мать писала Королю: «Ваша жена любезничает с г-ном Монморанси, с Бекингемом, с таким-то и таким-то». Духовники, будучи подкуплены, говорили ему все то, что им приказывали. Баррадa был по природе грубоват; он вскоре подал повод к кривотолкам на свой счет. Король не желал, чтобы он женился, а Баррадa, влюбленный в красавицу Крессиа, фрейлину Королевы, хотел во что бы то ни стало обручиться с нею. Кардинал воспользовался возмущением Короля, чтобы избавиться от его любимца. И вот Баррадa сослали в собственное поместье. Его место занял Сен-Симон. (Король привязался к Сен-Симону, как говорили, потому, что этот юноша постоянно доставлял ему новости, связанные с охотой, а также потому, что он не слишком горячил лошадей и, трубя в рог, не напускал туда слюны. Вот в чем следует искать причины его преуспеяния.)

Сен-Симон

Он был камер-пажом, так же как и Баррадa; но он и поныне остается человеком ничуть не привлекательным, который к тому же прескверно сложен. Этот фаворит продержался дольше, чем его предшественник, и опередил на два-три года Господина Главного; он разбогател, стал герцогом, пэром и членом Высшей Судебной палаты. Кардинал и на этот раз воспользовался неудовольствием Короля, ибо не хотел, чтобы эти любимчики пускали слишком глубокие корни.

После этого г-н де Шавиньи, которому Баррадa не поклонился, уж не помню где, из-за того, что тот позволил себе при встрече с ним какую-то неучтивость, старается его устранить. Баррадa посылают приказ отправиться в отдаленную провинцию. Король сказал: «Я его знаю, меня он ослушается». Пристав, который явился к Баррадa, узнав, что тот желает изложить свой ответ королю лично, предпочел получить его в письменном виде, и Кардинал сказал, что пристав поступил благоразумно; но он выбранил г-на де Шавиньи, заявив ему: «Вы этого хотели, г-н де Шавиньи, вы этого хотели, сами и расхлебывайте». Дело так ничем и не кончилось, и во время осады Корби 208 Баррадa, получив разрешение на Королевскую аудиенцию, предложил графу Суассонскому арестовать Кардинала, для чего просил пятьсот всадников: он де отправится в сопровождении своих друзей и близких и станет ждать Кардинала в горном [118] проходе, с голубой лентой через плечо и жезлом капитана Гвардии; увидев человека, которого Король все еще любит, Кардинал непременно удивится, растеряется, и тогда его можно будет отвезти куда угодно; Король, сказал он, рассержен угрозою набегов со стороны испанцев, нехваткою самого необходимого, и можно не сомневаться, что он ненавидит Кардинала. «Я поговорю об этом с Месье», — сказал граф Суассонский, «Ваша Светлость,— ответил Баррадa, — я не желаю иметь дело с Месье». Все это открылось. Баррадa получил приказ удалиться в Авиньон и повиновался.

Усердие, которое прилагали к тому, чтобы позабавить Короля охотой, немало способствовало пробуждению в нем жестокости. (Однажды, когда Король, танцевал уж не помню какой балет, посвященный «Охоте на дроздов», которую он нежно любил и которую назвал «Дроздовочкой», некто г-н де Бурдонне, знавший г-на Годо, впоследствии епископа Грасского, ибо его земли лежат по соседству с Дре, откуда родом этот прелат, написал последнему письмо: «Милостивый государь, зная, что вы изящно сочиняете стихи, очень прошу вас написать оные к балету Короля, коим я имею честь заниматься, и почаще упоминать в сих куплетах слово “Дроздовочка", весьма любимое Его Величеством». Г-н Годо и по сю пору трудится над этими стихами.) Однако охота далеко не заполняла весь его досуг, и у него оставалось еще достаточно времени, чтобы томиться от скуки. Почти невозможно перечислить все те ремесла, которым он обучился, помимо тех, что касаются охоты: он умел делать кожаные штанины, силки, сети, аркебузы, чеканить монету; герцог Ангулемский говаривал ему в шутку: «Государь, отпущение грехов всегда с вами». Король был хорошим кондитером, хорошим садовником. Он выращивал зеленый горошек, который посылал потом продавать на рынке. Говорят, будто Монторон купил его по весьма дорогой цене, ибо горошек был самый ранний. Тот же Монторон скупил, дабы угодить Кардиналу, все его рюэльское вино, и Ришелье в восторге говорил: «Я продал свое вино по сто ливров за бочку».

Король стал учиться, шпиговать. Можно было наблюдать, как является конюший Жорж с отличными шпиговальными иглами и прекрасными кусками филейной части телятины. Как-то раз, не помню уж кто сказал, что Его Величество шпигует. «Его Величество» и «шпигует» — не правда ли, эти слова замечательно подходят одно к другому!

Чуть было не запамятовал еще одно из ремесел Короля: он отлично брил — и однажды сбрил всем своим офицерам бороды, оставив маленький клочок волос под нижней губою. (С той поры те, кто еще не достиг слишком пожилого возраста, бреют бороду и оставляют только усы.) На это была написана песенка:

О борода моя, о горе!
Кто сбрил тебя, сказать изволь?
Людовик, наш король:
Он бросил вкруг себя орлиный взор
И весь обезбородил двор. [119]
Лафорс, а ну-ка покажитесь:
Сбрить бороду вам тоже след.
Нет, государь, о нет!
Солдаты ваши, точно от огня,
Сбегут от безбородого меня.
Оставим клинышек-бородку
Кузену Ришелье, друзья,
Нам сбрить ее никак нельзя:
Где, к черту, смельчака такого я возьму,
Что с бритвой подойдет к нему?

Король сочинял музыку и неплохо в ней разбирался. (Он написал мелодию к рондо на смерть Кардинала:

Ну вот, он умер, он от нас убрался, и т. д.

Сочинил это рондо Мирон, чиновник Счетной палаты.) Занимался немного и живописью. Словом, как сказано в его эпитафии:

Какой отменный вышел бы слуга
Из этого негожего монарха!

Его последним ремеслом было изготовление оконных рам совместно с г-ном де Нуайе. Все же в нем находили и некое достоинство, свойственное царственной особе, ежели таким достоинством можно считать притворство. Накануне того дня, когда Король арестовал герцога Вандомского и его брата, он был с ними крайне ласков, и на другой день спросил г-на де Лианкура: «Могли бы вы это предположить?», — на что г-н де Лианкур ответил: «Нет, Государь, вы слишком хорошо сыграли свою роль». Король дал понять, что такой ответ не слишком ему приятен; тем не менее казалось, будто он хочет, чтобы его похвалили за умелое притворство.

Однажды он сделал нечто такое, чего никогда бы не допустил его брат. Плесси-Безансон представил ему какой-то отчет; и, поскольку это был человек весьма увлеченный тем, что делает, он раскладывал свои ведомости на столе королевского кабинета, надев по рассеянности свою шляпу. Король ни слова ему не говорит. Закончив отчет, Плесси-Безансон начинает повсюду искать свою шляпу, и тогда король говорит ему: «Она давно у вас на голове». — Герцог Орлеанский однажды предложил подушку придворному, когда тот по рассеянности уселся в зале, по которой его Королевское Высочество прогуливался.

Король не желал, чтобы его камер-лакеи были дворянами; он говорил, что хочет иметь право их бить, а бить дворянина считал невозможным, ибо боялся навлечь на себя нарекания. Должно быть, поэтому он не признавал Беренгена за дворянина.

Я уже упоминал, что Король по природе своей любил позлословить; он говорил: «Я думаю, что такой-то и такой-то весьма довольны моим [120] указом о дуэлях» 209. Обнародовав этот указ, он сам же потешался над теми, кто не дерется на поединках. Он чем-то напоминал надутого поместного дворянина, который полагает для себя позором, ежели в его дом взойдет судейский пристав; однажды он едва не приказал избить пристава, который по долгу службы явился во двор замка Фонтенбло для взыскания долга без конфискации имущества. Но какой-то Государственный советник, (То был покойный Президент суда Ле-Байель, сказавший: «Надобно проверить. Это по приказу Короля? — спрашивает он. — Прежде всего, ежели это по приказу короля Испании, то надобно наказать дерзкого».) при сем присутствовавший, сказал Королю: «Государь, надо бы узнать, по чьему распоряжению он это делает». Приносят бумаги пристава. «Э, Государь,— говорят, — да он явился от имени Короля, и люди эти — полномочные представители вашего правосудия». В Испании король Филипп II повелел, чтобы судебные приставы входили в дома грандов, и с тех пор им всюду стали оказывать почтение.

Все знают, что король был скуп во всем. Мезре поднес ему том своей «Истории Франции». Королю приглянулось лицо аббата Сюже, он втихомолку срисовал его и не подумав как-то вознаградить автора книги. (После смерти Кардинала он упразднил пенсии литераторам, говоря: «Нас это больше не касается».)

После смерти Кардинала г-н де Шомбер сказал Королю, что Корнель собирается посвятить ему трагедию «Полиевкт». Это напугало Короля, потому что за «Цинну» Монторон подарил Корнелю двести пистолей. «Да не стоит»,— говорит он Шомберу. «О Государь, — отвечает Шомбер, — он это делает не из корысти».— «Ну, если так, хорошо, — говорит Его Величество,— мне это доставит удовольствие». Трагедия вышла с посвящением Королеве, ибо Король к тому времени умер.

Однажды в Сен-Жермене он пожелал проверить расходы на стол своего Двора. Он вычеркнул молочный суп из меню генеральши Коке, которая ела его каждое утро. Правда, она и без того была толстой, как свинья. (Король обнаружил в ведомости бисквиты, которые подавались накануне г-ну де Ла-Врийеру. Как раз в эту минуту г-н де Ла-Врийер вошел в комнату. Король резко заметил ему: «Как я погляжу, Ла-Врийер, вы большой охотник до бисквитов».) Зато проявил большую щедрость, когда, прочтя в перечне блюд «Горшочек желе для такого-то», в ту пору больного, он сказал: «Пусть бы он обошелся мне в шесть горшочков, только бы не умирал». (Однажды, когда Ножан вошел в его спальню, Король сказал: «О, как я рад вас видеть: а я-то думал, что вы сосланы».) Он вычеркнул три пары туфель из гардеробной ведомости; а когда маркиз де Рамбуйе, Обергардеробмейстер, спросил Короля, как он прикажет поступить с двадцатью пистолями, оставшимися после покупки лошадей для спальной повозки, тот ответил: «Отдайте их такому-то мушкетеру, я ему задолжал. Прежде всего надо платить свои долги». Он отнял у придворных сокольничих право покупать мясные обрезки, которые те по дешевке [121] приобретали у кухонных конюших, и велел кормить ими своих соколов, никак не возмещая кухонных конюших.

Он не был добр. Как-то в Пикардии он увидел скошенный, хотя еще совсем зеленый овес и кучку крестьян, глядевших на эту беду; но вместо того чтобы посетовать Королю на его Шеволежеров 210, которые совершили сей подвиг, крестьяне пали перед ним ниц, восхваляя его. «Мне очень досадно, — сказал Король, — что вам нанесен такой ущерб». — «Да ничего, Государь, — отвечали они, — ведь все ваше, лишь бы вы здравствовали, нам и того довольно». — «Вот добрый народ!» — сказал Король, обращаясь к своей свите. Но он ничего не дал крестьянам и даже не подумал облегчить им подати.

Одно из наиболее явных проявлений щедрости, которую Король позволил себе в жизни, произошло, думается мне, в Лотарингии. Как-то в одной деревне, где народ до последней войны привык жить в достатке, крестьянин, у которого он обедал, пришел в такое восхищение при виде капустного супа с куропаткой, что, заглядевшись на это блюдо, дошел до комнаты, где обедал Король. «Какой прекрасный суп», — сказал Король. «Так думает и ваш хозяин, Государь, — ответил дворецкий, — он с этого супа не сводит глаз». — «Право? — спросил Король, — так пусть же он его съест». Он велел закрыть миску и отдать суп крестьянину.

После того как Кардинал выгнал г-жу Отфор, а Лафайетт ушла в монастырь, Король однажды заявил, что желает отправиться в Венсенский лес, и по пути задержался на пять часов в Обители Дочерей Святой Марии, где находилась Лафайетт. Когда он уезжал оттуда, Ножан сказал ему: «Государь, вы посетили бедную пленницу!». — «Я больший пленник, чем она», — ответил Король. Кардиналу показалась подозрительной эта длинная беседа, и он отправил к Королю г-на де Нуайе, которого г-н де Трем не мог не впустить; это заставило Короля прервать свидание. (Был некто Буазамей, первый камердинер Королевского гардероба, коего Король очень жаловал. Его прогнали вместе с Лафайетт.)

Его Высокопреосвященство, отчетливо понимая, что Королю надобно какое-то развлечение, как я уже упомянул, обратил внимание на Сен-Мара, который и до того был довольно приятен Королю. Сие намерение Кардинал вынашивал с давних пор, ибо маркиз де Лафорс целых три года не мог избавиться от своей должности Обергардеробмейстера. (Полагаю, что должность эту дали ему вместо должности капитана Лейб-гвардии.) Кардинал не хотел, чтобы ее занял кто-либо кроме Сен-Мара. И в самом деле, г-н д'Омон, старший брат Вилькье, ныне маршал д'Омон, так и не получил ее, несмотря на лестный отзыв о нем Короля.

Поначалу г-н де Сен-Map подбивал Короля на кутежи: они танцевали, бражничали. Но, поскольку он был юношей пылким и любящим собственное удовольствие, его вскоре стала тяготить жизнь, на которую он пошел лишь с неохотою. К тому же Ла-Шене, первый камердинер Короля, [122] приставленный к нему в качестве соглядатая, поссорил его с Кардиналом: он сообщил Кардиналу о Короле множество подробностей, коих Сен-Мар ему не сообщал, несмотря на то что Кардинал их от него требовал. Сен-Мар, став Господином Главным (Г-на де Бельгарда заставили принять небольшое вознаграждение за эту должность, и посему он получил разрешение вернуться ко Двору.) и графом Даммартеном, добился того, что Ла-Шене прогнали: вот из-за этого и разгорелась война между ним и Кардиналом.....................

Король поручал шпионить за Сен-Маром, дабы узнать, не ходит ли он к кому-нибудь тайком. Господин Главный был в ту пору влюблен в Марион (Марион де Лорм.) больше чем когда-либо. Однажды, когда он отправился к ней в Бри, его приняли за вора какие-то люди, которые в самом деле преследовали воров. Они привязали его к дереву, и не окажись случайно поблизости человека, который знал Сен-Мара, его отвели бы в тюрьму. Г-жа д'Эффиа испугалась, как бы ее сын не женился на Марион, и добилась запрещения этого брака Судебной палатой. Одно время он изрядно бесил свою мать, весьма скупую, тем, что назло ей менял платье по четыре раза на дню и всякий раз отправлялся к своей возлюбленной. Однако когда сын вошел в милость у Короля, ее неприязнь к нему исчезла. Да и как ей было его не любить, ведь из всех ее сыновей он один чего-то стоил; он был мужествен: он дрался, и притом отлично, с дю Доньоном, ныне маршалом Фуко. Он был умен и превосходно сложен. А старший брат его умер сумасшедшим; он делал подметки к башмакам из самых дорогих штофных обоев замка Шилли; что до аббата, то он — человек ничем не примечательный, хотя довольно неглупый.

Самым большим увлечением Господина Главного в ту пору была Шемро, ныне г-жа де Ла-Базиньер. Она была тогда в монастыре в Париже. (Ее прогнали из-за него и наконец отправили в Пуату.) Однажды вечером в Сен-Жермене он встречает Рювиньи и говорит: «Пойдем со мной, мне надобно выбраться отсюда, чтобы повидать Шемро. Есть одно место, где я надеюсь перейти через ров: там меня ждут с двумя лошадьми». Они выходят; но, оказывается, конюх, улегшись на землю, заснул, и лошадей угнали. Господин Главный в полном отчаянии: они бегут в городок, чтобы попытаться достать других лошадей, и замечают какого-то человека, который следует за ними на почтительном расстоянии. Это — гвардейский шеволежер, самый главный из шпионов, приставленных Королем к Сен-Мару. Узнав его, Господин Главный подзывает его и вступает с ним в беседу. Этот человек начинает их убеждать, что они, мол, собирались драться на дуэли; Сен-Мар заверяет его в противном; наконец, соглядатай удаляется. Рювиньи посоветовал Господину Главному вернуться, чтобы не навлекать на себя гнев Короля, лечь в постель, а через два часа послать за несколькими офицерами Королевского гардероба, чтобы те пришли с ним поболтать, ибо он не может [123] уснуть; таким образом, он на некоторое время подорвет доверие Короля к. шпионам, ибо тому завтра же будет доложено, что он, Сен-Map, выходил из замка. Господин Главный послушался совета. Поутру Король спрашивает у него: «А, так вы были в Париже?». Сен-Map призывает своих свидетелей. Шпион посрамлен, а Господин Главный. получил возможность совершить три ночных поездки в Париж.

По правде говоря, жизнь, которую Король понуждал его вести, была незавидною. Король, как видно, избегал людей, а особенно Парижа, ибо ему стыдно было видеть бедствия парода. Когда он проезжал, ему почти никто не кричал «Да здравствует Король!». Но он был совершенно неспособен навести порядок. Он оставил за собою лишь заботу о снабжении всем необходимым рот Гвардейского полка и некоторых старых воинских частей, относясь к этому более ревниво, нежели к чему-либо другому.

Было замечено, что Король любит все, что ненавидит Господин Главный, а Господин Главный ненавидит все, что любит Король. Сходились они лишь в одном — в ненависти к Кардиналу. Я уже рассказывал об этом. Господин Главный бежал слишком поздно; он укрылся в Нарбонне у одного горожанина, дочь коего была в дружбе с его камер-лакеем Беле, сопровождавшим его туда. Он пробыл там сутки, когда отец этой девицы, уже старый человек, который почти не выходил из дому, отправившись к мессе, услышал, как на улице при звуке труб кричат, что тот, кто сообщит, где находится Господин Главный, получит такое-то вознаграждение, а тому, кто укрывает его, грозит смертная казнь «Эге, — подумал он, — не тот ли это человек, что остановился у нас? Каков он из себя?». Так бедного Сен-Мара и взяли.

Заговор Господина Главного

Вот что я узнал позднее от г-на Эспри, академика, который был в ту пору на службе у г-на Канцлера. Г-н де Ту заявил Фонтраю: «Вы были в Испании; не вздумайте хитрить со мной: Господин Главный рассказал мне все». Кардинал в это время находился на водах в Нарбонне, к которым Король относился недоверчиво, и делал все возможное, чтобы Его Величество тоже приехал туда, но тщетно. Король не знал, на что решиться, и в сопровождении Господина Главного отправился по направлению к озеру Эгморт, когда его догнал де Шавиньи и заявил, что им раскрыт заговор. Позднее он показал Королю соглашение с Испанией; в сущности, это была лишь пестревшая ошибками копия. Король вернулся обратно. Во дворце во время беседы с Королем и Господином Главным Шавиньи дернул Короля за полу платья, как делал это обычно, когда желал сообщить Его Величеству что-либо с глазу на глаз. Король тотчас же проходит в другие покои; Господин Главный хотел было проследовать за ним, но Шавиньи властно заявил: «Господин Главный шталмейстер, мне нужно кое-что сообщить Королю». Господин Главный, по [124] молодости лет, оставил Короля наедине с Шавиньи; как это будет видно из моего дальнейшего рассказа, Король к тому времени охладел к своему любимцу. И вот г-н де Шавиньи — а было это уже в Нарбонне — убедил Короля арестовать Господина Главного. Тот спасается бегством; я забыл сказать, что Фонтрай бежал еще за неделю до этого, видя, что разбор дела заговорщиков подвигается слишком медленно, и понимая, что это не к добру. Сен-Мар укрылся у некоего горожанина. Вечером Господин Главный говорит одному из своих слуг: «Ступай, погляди, не открыты ли случайно какие-либо городские ворота». Слуга поленился туда пойти, ибо ворота, по обыкновению, запирались спозаранку. И надобно же такому случиться! Как раз одни из ворот оставались открытыми всю ночь, дабы пропустить кортеж маршала де Ламейре. Хозяин узнал Сен-Мара и, боясь подвергнуться наказанию, и т. д. и т. п.

Кардинал Мазарини первым приехал в Лион и отправился в тюрьму Пьер-Ансиз к г-ну де Буйону, которому заявил: «Ваш договор у нас в руках», — и начал читать ему наизусть отдельные статьи. Того это весьма поразило, и он решил, что Герцог Орлеанский все уже рассказал. Поскольку ему обещали жизнь, он во всем признался. Когда вели Господина Главного, мальчик лакей, каталонец, бросил ему катышек из воска, внутри которого была записка с кое-какими невразумительными советами. Этот мальчик состоял у него на службе и отважился на сей смелый поступок, выполняя поручение принцессы Марии.

Господин Главный признался во всем; он надеялся, что Король никогда не допустит, чтобы его казнили, и его только удалят от Двора; он, Сен-Мар, еще так молод, у него впереди достаточно времени, чтобы дождаться смерти Кардинала, а потом вернуться ко Двору. Поначалу Сен-Мар признался во всем наедине г-ну Канцлеру. Король, приехав, наговорил: Канцлеру всяческого вздора, упомянув, между прочим, что никак не мог приучить этого скверного мальчишку Сен-Мара ежедневно читать «Отче наш». Канцлер сказал Кардиналу: «Что до Господина Главного, то тут все ясно; но что нам делать с другим, с де Ту, ума не приложу».

Когда Господина Главного после множества допросов привели наконец в Лионскую Судебную палату, он предстал перед членами Следственной комиссии, ибо ни один из заговорщиков, даже г-н де Ту, которому следовало бы знать, что это отсрочит приговор, не заявил об отводе свидетелей. И там, будучи убежден, что Королю достаточно будет его чистосердечного признания, Сен-Мар рассказал непринужденно и с достоинством истинного дворянина всю историю своего возвышения. Здесь-то он и признался, что г-н де Ту знал о договоре с Испанией, но все время пытался убедить его, Сен-Мара, не принимать в этом участия. Потом ему устроили очную ставку с де Ту, который лишь пожал плечами, словно жалеючи Господина Главного, но ни единым словом не упрекнул его в предательстве. Г-н де Ту сослался на закон касательно Conscii 211, на который опирается Указ Людовика XI, никогда не применявшийся. [125] Но г-н де Ту плохо истолковал этот закон, упорно разъясняя, что Conscii означает только «сообщники», но это далеко не так. Г-н де Миромениль имел мужество высказать мнение, что Сен-Мара следует оправдать. Проживи Кардинал несколько дольше, он не поблагодарил бы г-на де Миромениля за это мнение. Ссылка на то, что Первый Президент Судебной палаты, де Ту, отправил на эшафот некоего вельможу за подобную же провинность, сильно повредила его внуку.

Господин Главный был столь далек от мысли о смерти, что когда ему перед объявлением приговора предложили поесть, он сказал: «Есть я не хочу: мне прописаны пилюли, дабы очистить желудок, надобно их принять». И он так почти ничего и не съел. Потом ему объявили приговор. При этом столь суровом и неожиданном известии он не выказал, однако, и признака удивления. Он держался стойко, и та мучительная борьба, которая происходила в его душе, никак не проявилась внешне. Хотя, согласно приговору, его не должны были подвергать пытке, ему все же пригрозили ею. Это его растревожило, но он и тут ничем не выдал себя и уже начал расстегивать свою куртку, когда ему велели поднять руку и говорить правду. Он продолжал стоять на своем и заявил, что добавить ему больше нечего. Умер он с поразительным мужеством, не стал говорить пустых речей, а только поклонился тем, кого увидел в окнах и узнал; он все делал поспешно и, когда палач хотел отрезать ему волосы, отнял у него ножницы и передал их брату-иезуиту. Он пожелал, чтобы ему лишь слегка подрезали волосы сзади, остальные он начесал себе на лоб. Он не захотел, чтобы ему завязывали глаза. Когда палач нанес удар, глаза Сен-Мара были открыты, и он так крепко держался за плаху, что его руки с трудом оторвали от нее. Голову ему отрубили с первого удара.

После смерти кардинала де Ришелье (Жюи по возвращении из Савойи сказал в Лионе г-ну Эспри, что Кардинал долго не протянет, потому что велел закрыть свой свищ. Он совершил это сумасбродство из чистоплотности. И вот он в Рюэле, где его навещает Королева. Он не осмеливается ездить в Сен-Жермен, а Король не осмеливался ездить в Рюэль. Кардинал решил добиться расположения Гито, ибо (кроме Тревиля) Гвардейские капитаны Гито, Тийадэ, дез Эссар, Кастельно и Ласаль были людьми, которых ему никак не удавалось привлечь на свою сторону: они были преданы Королю. Итак, Кардинал просит Гито навестить его, принимает со всевозможной учтивостью, велит угостить обедом, вкусным и сытным. После обеда он приглашает его к себе одного и спрашивает, хочет ли тот стать его другом. «Монсеньер, я всегда был предан Королю».— «Э! — сказал Кардинал, трижды презрительно махнув рукой. — Господин де Гито, да вы просто смеетесь; ступайте, ступайте, господин де Гито». Случай с Тревилем нарушил душевный покой Кардинала; это ускорило его смерть.) Король очень радовался, получая сам письма и депеши. Он говорил, что у него никогда не будет фаворита среди Гвардейцев. К г-ну Нуайе он проявлял как будто большую привязанность, чем к кому-либо другому; когда Королю нужно было что-либо делать, а г-на де Нуайе при этом не было, он заявлял: «Нет, нет, подождем голубчика». Тот входил потихоньку со свечой в руке; он [126] с успехом мог бы служить другому монарху. Про него говорили, что он де «Иезуит-калоша», («Калошами» прозвали фрейлин Королевы, не живущих во Дворце, потому что они оставляют свои калоши у входных дверей.) потому что, принадлежа к ордену Иезуитов, не носил их одежды и не жил вместе с ними. И все же именно он прогнал отца Сирмона, но только для того, чтобы заменить его другим, который был большим иезуитом, чем он, если так можно выразиться; ибо отец Сирмон слишком откровенен и пишет только небольшие книжечки, а иезуиты хотят, чтобы сочинялись толстые тома. Наш де Нуайе, веря в привязанность Короля, оказался в трудном положении, ибо кардинал Мазарини и Шавиньи не давали покоя тем, кто становился приближенным Короля; и хотя де Нуайе находился постоянно при Короле в Сен-Жермене, а Мазарини и Шавиньи — почти все время в Париже, все-таки они его выжили. Вскоре он умер в собственном доме, в Дангю, недалеко от Понтуаза. К нему уже давно подбирались, так же как и к покойному Кардиналу.

Вскоре умер и Король. Он всегда боялся дьявола, ибо не любил бога, но пуще страшился ада. Лет двадцать тому назад ему было видение, заставившее его отдать королевство под защиту Пресвятой Девы, и в Распоряжении, которое было составлено по этому поводу, значилось: «Дабы все наши добрые подданные попали в рай, ибо такова наша воля». Так заканчивался сей прекрасный манускрипт. Заболев предсмертным недугом, Король стал необычайно суеверным. Однажды, когда ему рассказывали о каком-то блаженном, якобы обладавшем особым даром отыскивать места погребения святых, который, проходя где-либо, говорил: «Ройте здесь, тут погребен святой»,— причем ни разу не ошибся, Ножан сказал: («В своей скверной шутовской манере», как написано в «Дневнике» Кардинала.) «Будь у меня такой блаженный, я бы отвез его к себе в Бургундию, он нашел бы мне уйму трюфелей». Король разгневался и крикнул: «Прочь отсюда, негодяй!». Людовик XIII умер, сохраняя стойкость духа, и как-то, глядя на колокольню Сен-Дени 212, которая видна из нового Сен-Жерменского замка, где он лежал, промолвил: «Вот, где я скоро буду». Принцу Конде он сказал: «Кузен, я видел во сне, будто мой кузен, ваш сын, дрался с врагами и одолел их». Он говорил о битве при Рокруа 213. Король послал за членами Судейской палаты, дабы взять с них обещание в том, что они будут соблюдать составленное им Распоряжение: оно было написано по образцу распоряжения кардинала де Ришелье, он лишь немного в нем изменил. Согласно этому Распоряжению, при Королеве учреждался непременный Совет, где она, как и все, имела только один голос. Король сказал Советникам, что, ежели они сделают его вдову регентшей, как ныне покойную Королеву-мать, она им испортит все. Королева бросилась ему в ноги; он велел ей тотчас подняться: он хорошо знал ее и презирал. [127]

Король велел окрестить Дофина: кардинал Мазарини держал его на руках вместо Папы.

После смерти принца Анри де Конде 214, который, умирая, тоже выказал большую твердость духа, говорили, что не так уж это почетно — хорошо умереть, раз эти двое умерли хорошо. На похороны Короля шли, как на свадьбу, а навстречу Королеве — словно на пирушку. Ее жалели и не знали, что она собой представляет.

Герцог Орлеанский

Герцог Орлеанский в детстве был приятным, веселым ребенком, и лет семь-восемь тому назад, при встрече с малолетним Королем 215 и герцогом Анжуйским, его учили говорить им: «Не удивляйтесь, я был таким же приятным и веселым». Он совершил, однако, весьма нелепый поступок в Фонтенбло, повелев бросить в канал некоего дворянина, который, по его мнению, не выказал ему достаточной почтительности. Поднялся шум, ибо он не хотел извиняться перед этим дворянином, хотя ему приводили в пример Карла IX, который был Королем, — и тем не менее, узнав, что человек, коего он на охоте сгоряча ударил хлыстом (тот некстати попался ему на пути), является дворянином, Карл IX сказал: «Я ведь тоже только дворянин», — и принес ему свои извинения. Тот, однако, не пожелал больше появляться при Дворе. — Королева-мать хотела, чтобы Герцога высекли, и только это заставило его извиниться.

Герцог Орлеанский не раз жаловался на то, что в воспитатели ему дали только турка и корсиканца — г-на де Брева (Он жил так долго в Константинополе, что стал совершенно магометанином.) и маршала д'Орнано, сына Альфонса, уроженца Корсики. Маршал этот обладал странной щепетильностью: он не осмеливался дотронуться ни до одной женщины, носившей имя Мария, — настолько он боготворил Пресвятую Деву. Влюбленный в г-жу де Гравелль, он велел написать ее портрет, на коем из глаз ее исходили лучи; внизу же было написано:

Из глаз ее как бы лучи лились.

Герцог Орлеанский всегда отличался добротою, да и умом он не хромал. Однажды на утреннем приеме, где было много придворных, пропали особо любимые им золотые часы с боем. Кто-то сказал: «Надобно закрыть двери и всех обыскать». Герцог миролюбиво заметил: «Наоборот, господа, выпустите всех, а то как бы часы не начали бить и не выдали того, кто их себе присвоил». И он велел всем удалиться. Он встречается со знатными людьми и не поступает так, как поступает, говорят, герцог Анжуйский.

У герцога Орлеанского хорошая память: он знает наперечет все целебные травы... Самое прекрасное, что он сделал в своей жизни, это то, [128] что он хранил верность своей второй жене 216 и ни за что не соглашался с ней расстаться. Это жалкая идиотка. (Которая тем не менее себе на уме.) Когда после смерти Кардинала их вновь поженили в Медоне, она плакала, ибо воображала, будто жила до той поры во грехе. Она красива, но зубы у нее испорченные, голову она втягивает в плечи. Правда, в танце она распрямляется и танцует красиво. Она — полная противоположность своей предшественнице, которая была непомерно горда. — Когда Король увидел, что она родила девочку, он весьма обрадовался и закричал: «Со щелкой!».

На какой-то пирушке, где каждый рассказывал что-нибудь смешное о кардинале де Ришелье, (Герцог, которым всегда управляли другие, сетовал, что кардинал де Ришелье управляет его Августейшим братом.) г-н Шавиньи тоже рассказал одну историю. Герцог Орлеанский сказал ему с улыбкой: Et tu quoque fili? 217 — ибо утверждали, будто Шавиньи — сын Кардинала, который в молодости переспал с г-жой Бутийе. (Из рода Бражелонов.) Именно эта женщина принесла в дом удачу. Она определила своего мужа к Королеве-матери, и впоследствии он стал Суперинтендантом финансов. Она выхлопотала также должность коадъютора в Туре своему зятю.

Поговорим немного о его любовных увлечениях. Месье 218 овдовел, еще будучи совсем молодым, и говаривал: «Я совершенно не гожусь для той игры в галантность, которая нынче все еще в моде и при которой надобно прикидываться больным, выглядеть бледным и падать без чувств». И в самом деле, у него всегда был румянец во всю щеку. Мне кажется, у него были любовные истории во Фландрии, но ничего достойного внимания. По возвращении во Францию он влюбился в красавицу по имени г-жа де Рибодон, жившую в квартале Сен-Поль. Она была из рода Бражелонов. По поводу этого увлечения были написаны куплеты:

От страсти к Рибодон наш герцог просто в раже,
Но брат, отец и муж всегда на страже, —
Как быть? .. и т. д.

И еще другие:

Он шепчет ей: Пойдем, пойдем,
Мы что-то сотворим вдвоем —
Та-ра-ра-ра-та-ра-ра!
Ага,
Мы сотворим рога!
Тон-тон!
И пусть их вечно носит он —
Супруг твой Рибодон!
Та-ра-ра-ра-та-ра-ра!

Красавица ему в ответ:

У вас, мой друг, чего-то нет —
Та-ра-ра-ра-та-ра-ра!
Ага! [129]
Чтоб сотворить рога!
Тон-тон!
Нет, их носить не будет он,
Супруг мой Рибодон!
Та-ра-ра-ра-та-ра-ра!

В ту пору Герцог частенько играл в карты и обедал с дамами, жившими по соседству с этой красавицей. Он был весьма почтителен с г-жой де Рибодон, но, говорят, не получил от нее никаких знаков любви. Впоследствии она умерла, потому что недостаточно береглась. Она была хрупкого здоровья, а хотела делать все, что делали самые здоровые женщины.

После г-жи де Рибодон Месье любил одну девицу из Тура по имени Луизон Роже. Она принадлежала к одной из именитых семей города. Г-н де Монбазон еще прежде подарил ей маленькую серебряную подвеску, а Герцог преподнес ей большую. Девица эта любила пошутить и отличалась живостью ума; однажды, беседуя с Герцогом, она вдруг воскликнула: «Боже мой! Большая подвеска Вашего Высочества чуть не проглотила подвесочку г-на де Монбазона». В течение двух лет она позволяла Герцогу говорить с нею лишь в присутствии двух чинных дам. Однажды Герцог притворился, будто хочет лишить себя жизни. Родители девицы, трусливые и корыстные, закрывали глаза на все; в конце концов Герцог овладел ею. После этого она сразу же до того поглупела, что навещавшим ее знакомым городским дамам даже не предлагала сесть. Эта любовная связь доставила Герцогу много радости; но вскоре к ней примешалась ревность: л'Эпине, нормандский дворянин, который был в ту пору приближенным Месье, подвергся опале, а с ним и Луизон. Этот л'Эпине, как говорят, до того старался услужить своему хозяину, что полагали, будто он воспользовался ею первый. Он вел себя нескромно, и толки об этом дошли до ушей Короля. Людовик XIII не преминул высмеять своего Августейшего брата, который до той поры ничего не подозревал, хотя и отличался изрядной подозрительностью. В первый же раз, как Месье увидел свою красавицу, он заставил ее во всем признаться; л'Эпине, узнав об этом, был столь неосмотрителен, что вместо того, чтобы написать ей — он, мол, удивляется, как это она говорит обратное тому, что ей известно, — отправил Луизон через графа де Бриона письмо, в котором просил прислать ему прядь ее волос. Луизон отказалась получить это послание и известила о том Герцога. Он велел обыскать Бриона, но письма у него не нашли; когда же стали искать у него в доме, то обнаружили письмо в тюфяке его кровати. (Ларивьер говорил, будто Герцог Орлеанский нашел в кармане штанов г-на де Бриона письмо Луизон к л'Эпине. Он решил его заколоть кинжалом и сказал об этом покойному Королю 219, который на это согласился, ибо — помимо того, что был по природе немного жесток, — полагал, что такой пример удержит тех, кто отважится волочиться за г-жой д'Отфор; но кардинал де Ришелье, который принял участие в обсуждении, помешал этому. Герцог, однако, велел ночью расставить стражу вокруг дома Луизон, приказав убить л'Эпине, ежели тот появится.) [130]

Изгнанный л'Эпине отправился в Голландию, где без труда получил доступ к королеве Богемии. Поскольку он появился у нее, обладая репутацией волокиты, к нему стали относиться как к человеку из ряда вон выходящему, а так как честолюбие заставляло его стремиться лишь к женщинам высшего круга, не ниже принцесс или любовниц принцев, поговаривают, будто он улестил сначала мать, а потом и дочь — принцессу Луизу, ибо Луизы играли в жизни этого малого роковую роль. Ходит слух, будто девица забеременела и отправилась рожать в Лейден, ибо иначе об этом пошли бы толки. Принцесса Елизавета, ее старшая сестра, девушка добродетельная, обладавшая весьма незаурядными познаниями и гораздо более миловидная, чем Луиза, не могла стерпеть, что ее мать, королева Богемии, относится благосклонно к человеку, нанесшему такое оскорбление их дому. Она подстрекнула своих братьев напасть на него; но Курфюрст ограничился тем, что сбил с головы л'Эпине шляпу, когда тот, прогуливаясь как-то пешком, накрылся по приказу Королевы, поскольку накрапывал дождь. А самый младший из братьев, по имени Филипп, (Впоследствии он был убит в сражении при Ретеле.) воспринял это оскорбление острее других и однажды вечером, неподалеку от места обычных прогулок в Гааге, напал на л'Эпине, которого сопровождали еще двое, а Филипп был один. Они начали драться, но появились люди и развели их. Все стали советовать л'Эпине уехать, но он никак не хотел. Наконец, пообедав как-то с г-ном де Ла-Тюильри, французским посланником, он вышел на улицу с неким Деложем. (Сыном г-жи Делож.) Если бы можно было предположить, что принц Филипп отважится убить его среди бела дня, л'Эпине непременно сопровождал бы кто-нибудь еще. И г-н де Ла-Вьевиль, (Ныне Герцог.) который также отобедал у посланника, чуть было не пошел той же дорогой. На л'Эпине напали восемь или десять англичан в присутствии принца Филиппа. Делож не обнажил шпаги; л'Эпине защищался один, как только мог; но тело его пронзило столько шпаг, что они скрещивались внутри. Он попытался было убежать, но упал; и, стоя на коленях, продолжал сопротивляться, пока, окончательно обессилев, не испустил дух.

Что же до принцессы Луизы, (Она приняла католичество и ныне является аббатисой Мобиюссонского монастыря, где ведет праведную жизнь.) г-жа де Лонгвиль, направляясь в Мюнстер, встретилась с нею в Гааге и написала следующее: «Я видела принцессу Луизу, и не думаю, чтобы кто-нибудь позавидовал мученическому венцу л'Эпине». Касательно королевы Богемии можно лишь полагать, что она благосклонно взирала на то, чтобы ее дочь развлекалась. [131] Л'Эпине был хорошо принят при Дворе принца Оранского, который не возражал, чтобы этот француз часто бывал с его сыном; он обладал изворотливым умом и, находясь в Голландии, непременно бы преуспел.

Меж тем бедная Луизон, видя, что Месье не хочет признавать своим рожденного ею сына, поступила в монастырь Ордена Визитандинок в Туре, раздала своим подругам все, чем обладала сама и что получила от Месье, оставив сыну лишь двадцать тысяч ливров, на доходы с которых его надобно было воспитывать, пока его не признают или же пока он не достигнет возраста, когда сможет пойти на войну. (Сын Луизон был убит в Испании, будучи на испанской службе.) Однажды мальчуган обнажил шпагу; кто-то из присутствовавших сказал ему: «Вложите ее в ножны, юный холоп: это верный способ добиться того, чтобы вас не признали». (Старый Ламбер, комендант Меца, прослужив весьма долго без единой царапины, говаривал смеясь: «Такой-то (имя я забыл), Герцог Орлеанский и я ни разу не были ранены, хотя и здорово дрались».) (Месье был отнюдь не из храброго десятка). Луизон жилось хорошо; когда она уже была настоятельницей монастыря, ей однажды говорят: «Матушка, сложили четыреста туазов стен».— «Я этого не понимаю, — отвечает она, — сколько это будет локтей?». Всего четыре года назад Месье, проезжая через Тур, пожелал ее увидеть; супруга его этому помешала. Луизон послала Герцогине фруктов. Их дочь, м-ль де Монпансье, прониклась симпатией к ребенку, который был очень мил, и взяла его к себе. Герцог не собирается его признавать, ибо, помимо того что отцом он полагает л'Эпине, пришлось бы тогда позаботиться о будущем мальчика......................

В молодости Месье иной раз любил побуянить и, шатаясь по ночам, поджег не одну будку уличного сапожника. Безансон, который впоследствии ушел от Герцога, однажды во время пирушки спел ему тут же сочиненные им куплеты в подражание модной тогда застольной песне, прославлявшей кабаки, рефрен коей кончался словами:

«Что хочет, все берет клинок,
Лишь был бы тверд и годен в дело».
Гастон, всем ведомо в миру,
Что вы знаток кабацких правил:
Ведите ж так свою игру,
Чтоб вас никто не обесславил.
Вы — бык, а вовсе не телок,
Разите в цель, разите смело:
Что хочет, все берет клинок,
Лишь был бы тверд и годен в дело.

Бло однажды сильно захворал; кто-то сказал Месье: «Вы едва не потеряли одного из ваших слуг». — «Да, — ответил тот, — хорошего дерьмового слугу». Бло, выздоровев, узнал про это и написал куплет, кончавшийся так: [132]

Ему не жаль дерьмового слуги,
А мне — дерьмовейшего господина.

Герцогу об этом доложили, он посмеялся и, ничуть не рассердившись, устроил в тот же день пирушку, на которую Бло был зван и где куплеты эти были пропеты более ста раз.

И этому самому человеку, позволяющему себе подобные шалости, свойственно глупейшее чванство: так, он не разрешает людям, едущим с ним в карете, надевать шляпы. Покойный Король открыто смеялся над этим обычаем. Герцог столь непоседлив, что застегивать на нем платье приходится на бегу. Он вечно носится со своей шляпой, теша свою спесь, вечно насвистывает и руку вечно держит в кармане штанов.

Ракан и другие чудаки

Ракан происходит из рода де Бюэй, его отец был кавалером ордена Святого Духа 220 и бригадным генералом. В тот самый день, когда у него родился сын, он приобрел поместье с мельницей, которое называется Ракан, и пожелал, чтобы ребенок носил фамилию по этому новому владению. В рассказе о Малербе я упоминал, как Ракан командовал жандармами 221 маршала д'Эффиа. Это давало ему средства к жизни, ибо отец оставил ему лишь изрядно запущенное состояние; к этому он всегда получал кое-какие деньги от г-жи де Бельгард, от которой он в конце концов унаследовал в земельных угодьях двадцать тысяч ливров из тех сорока тысяч, коими она владела. Г-жа де Бельгард тоже происходила из рода де Бюэй. Когда Ракан получил это наследство, он был уже женат. Тем не менее ему порою приходилось весьма туго. Буаробер застал его однажды в Туре: там в ту пору находился Двор; Ракан трудился над песней для какого-то мелкого откупщика, который посулил ему ссудить двести ливров; Буаробер одолжил Ракану эту сумму. Ракан долго жил в плохоньком кабачке, и когда г-н Конрар предложил ему оттуда выехать, Ракан ответил: «Мне здесь хорошо, очень хорошо; обедаю я за столько-то, а вечером мне еще задаром супу наливают».

Я также рассказывал уже, каким образом он подружился с Малербом; обретя в нем отменного наставника, он извлек из этого такую пользу, что даже внушил тому зависть. В самом деле, Малерба упрекали, что он будто бы немного завидовал Ракану, когда тот написал прекрасные стансы под названием «Утешение г-ну де Бельгарду по случаю смерти г-на де Терма». (Брат г-на де Бельгарда.) Вот эти стихи:

С надзвездной высоты, склонив к Олимпу лик,
Разглядывает он блистательных владык,
Фортуной избранных, не ведающих страха, [133]
Людишек-муравьев бессчетные полки
На окровавленном комке земного праха,
Что, в суете своей, мы режем на куски.

Говорят, будто Малерб по злому умыслу не сказал Ракану, что тот в других стансах вложил в слово Amour понятие и божества и страсти. Ракан писал стихи, еще будучи пажом. Он говорит, что его весьма вдохновили комедии Арди, представления коих он видел в Бургундском дворце, куда ходил бесплатно. Он говорил также, что ему было от кого унаследовать поэтический дар, ибо и его отец и мать писали стихи; правда, они были отнюдь не хороши, особенно отцовские вирши. У Ракана их был целый том.

Стихотворение, которое начинается словами:

Он изнемог, он выбился из сил...

относится к этой поре: Ракан никогда не знал латыни, и это подражание оде Горация Beatus ille 222 и т. д. написано по переводу, сделанному его родственником, шевалье де Бюэем, который собирался затем передать эту оду французскими стихами.

Никогда еще сила таланта не проявлялась столь ярко, как в этом стихотворце, ибо, если не считать его стихов, все в нем кажется несуразным. Лицом он напоминает фермера; он косноязычен и никогда не мог правильно произнести своей фамилии, — на его беду, звуки «р» и «к» он произносит хуже всего. Несколько раз ему приходилось писать свою фамилию, чтобы поняли, как она звучит. Впрочем, человек он добрый и бесхитростный.

Узнав, что этот самый нескладнейший Ракан, каким я его только что обрисовал, должен к трем часам дня явиться к м-ль де Гурне, чтобы поблагодарить ее за подаренную ему книгу (хоть та и звала его не иначе, как Обезьяной Малерба; впрочем она подарила свою книгу и Малербу, которого смертельно ненавидела), шевалье де Бюэй и Ивранд решили сыграть над ним и над бедной девственницей злую шутку. Де Бюэй отправляется туда к часу дня. Он стучит; Жамен докладывает своей госпоже, что ее спрашивает какой-то дворянин. Та в это время пишет стихи и шепчет, вставая: «Эта мысль прекрасна, но она может еще ко мне вернуться, а этот кавалер, возможно, уже и не придет». Он говорит, что его имя Ракан; она поверила этому, ибо знала Поэта лишь понаслышке.

Приняла она его, по своему обыкновению, весьма учтиво и поблагодарила его особенно за то, что он, такой молодой и красивый, удостоил своим посещением бедную старуху. Де Бюэй, который отличался остроумием, наговорил ей с три короба. Она была восхищена тем, что он в таком прекрасном настроении, и, услышав, что ее кошка мяучит, сказала Жамен: «Жамен, пойдите успокойте мою Плаксу, я хочу послушать г-на де Ракана». Не успел де Бюэй уйти, как является Ивранд. Найдя [134] дверь полуоткрытой, он входит и говорит: «Я позволил себе войти не спросясь мадемуазель; но с прославленной м-ль де Гурне не подобает обращаться, как со всеми». — «Сей комплимент мне по душе, — воскликнула старая дева, — Жамен, дайте мои дощечки, я должна это записать». — «Я пришел поблагодарить вас, мадемуазель, за то, что вы оказали мне честь, подарив вашу книгу». — «Я, сударь? — ответила она, — да я вам ее вовсе не дарила, хотя мне и надлежало бы это сделать. Жамен, дайте одну “Тень” 223 для этого господина», — «У меня уже есть ваша книга, мадемуазель, и я докажу вам это — в такой-то главе сказано то-то и то-то». После этого он говорит, что в благодарность принес ей книгу своих стихов; она берет их и читает. «Как это мило, Жамен, — замечает она, — Жамен в стихах понимает, сударь, она внебрачная дочь Амадиса Жамена 224, пажа Ронсара. Очень, очень мило; здесь вы подражаете Малербу, здесь — Коломби, но все это очень мило. Не скажете ли вы мне свое имя?» — «Мадемуазель, меня зовут Ракан». — «Да вы смеетесь надо мною, сударь!». — «Я? Мадемуазель, могу ли я смеяться над героиней, над названой дочерью великого Монтеня, над прославленной девой, о которой Липс сказал: Videamus quid sit paritura ista virgo!» 225. — «Ну хорошо, хорошо, — говорит она, — стало быть, тот, кто был до вас, вздумал посмеяться надо мною, а быть может, это вы решили надо мною посмеяться; не в этом суть: молодости дозволено смеяться над старостью. Я очень рада была увидеть двух господ такой приятной внешности и столь остроумных». На этом они расстаются. Минуту спустя входит, запыхавшись, настоящий Ракан. Он страдал небольшой одышкой. «Мадемуазель, — говорит он безо всяких церемоний, — извините, но я сяду». Все это он произносит крайне неучтиво и заикаясь.. «Что это за смехотворная личность, Жамен!» — говорит м-ль де Гурне. «Мадемуазель, через четверть часа я объясню вам, зачем я сюда пришел, только вот дух переведу. Какого черта вы забрались так высоко? О! — говорит он, тяжело дыша, — как высоко! Благодарю вас, мадемуазель, за ваш подарок, за вашу “Сень”, которую вы мне преподнесли, премного вам за нее благодарен». Старая дева тем временем смотрит на этого человека крайне презрительно. «Жамен, — говорит она, — разубедите этого бедного господина; я подарила мою книгу только тому-то и тому-то, только г-ну де Малербу и г-ну де Ракану». — «Да ведь это я, мадемуазель». — «Полюбуйтесь-ка, Жамен, на эту странную личность! Те двое были хоть забавны. А этот — попросту какой-то жалкий шут». — «Мадемуазель, но я в самом деле Ракан». — «Не знаю, кто вы такой, — отвечает она, — но вы самый глупый из всех трех. Черт возьми! Я не позволю над собою издеваться». Она уже в ярости. Ракан, не зная, что ему делать, замечает на столе «Сборник стихов». «Мадемуазель, — говорит он ей, — возьмите эту книгу, и я вам прочту все мои стихи наизусть». Но это не успокаивает хозяйку дома. Она кричит караул, сбегаются люди; Ракан повисает на лестничной веревке и соскальзывает вниз. В тот же [135] день м-ль де Гурне узнает всю правду. Она в отчаянии; она нанимает карету и на следующее утро, спозаранку, едет к Ракану. Поэт еще в постели и спит; она отдергивает полог. Увидев ее, Ракан спасается в чулан, и только после долгих переговоров его удается выманить оттуда. С той поры они стали наилучшими друзьями, она без конца просила у него прощения. Буаробер великолепно разыгрывает эту историю; пьеса называется «Три Ракана». Он играл ее перед самим Раканом, который смеялся до слез и все повторял: «Все плавда, все плавда».

О нем рассказывали и другие истории: это был один из самых больших чудаков, которые когда-либо жили на свете.

Как-то он решил повидать своего друга, который жил в деревне, и отправился к нему один верхом на большой лошади. По пути ему пришлось слезть с коня за некоей надобностью; не найдя колоды, с которой он мог бы снова сесть в седло, Ракан, незаметно для себя, доходит до того дома, куда ехал, и здесь, увидев колоду, вновь садится на лошадь и возвращается восвояси, продолжая витать в облаках.

На улице ему не раз случалось наталкиваться на встречных. Однажды, когда Малерб и Ивранд спали с ним в одной комнате, он, встав первым, надел штаны Ивранда, приняв их за свои подштанники; когда Ивранд захотел одеться, он не нашел своих штанов; их искали повсюду. Наконец Ивранд внимательно взглянул на Ракана, который ниже поясе показался ему толще обычного. «Ей, ей, — сказал он, — либо ваш зад со вчерашнего дня потолстел, либо вы напялили свои штаны поверх моих», И верно: Ракан глянул и обнаружил на себе штаны Ивранда.

Как-то Ракану вздумалось пригласить своего приятеля приора поохотиться на куропаток. Приор сказал ему: «Мне надо служить вечерню, а помочь мне некому». — «Я помогу вам», — говорит Поэт. И с этими словами Ракан, забыв, что у него на плече ружье, тут же поет с начала до конца хвалебный тропарь богородице.

Несколько раз он подавал милостыню своим друзьям, принимая их за нищих.

Однажды под вечер Ракан сильно промок. Явившись к г-ну де Бельгарду и полагая, что входит в его комнату, он вваливается в спальню г-жи де Бельгард и не замечает ее и г-жи де Лож, сидящих у камина. Те молчат, желая посмотреть, что станет делать этот рассеяннейший чудак. Он велит лакею снять с себя сапоги и говорит ему: «Поди, почисти их, а я посушу здесь чулки». Он подходит к камину и преспокойно кладет свои чулки на локоны г-же де Бельгард и г-же де Лож, принимая их головы за прутья решетки; затем начинает греться. Обе дамы кусали себе губы, но наконец не выдержали и расхохотались.

Говорят, будто однажды он прохромал целый день, потому что часто прогуливался с неким хромым дворянином. Однажды утром он попросил у одного из своих друзей глоток вина натощак. Тот ему говорит: «[136] Послушайте, вон там стоит рюмка гипокрасу 226, а рядом — рюмка с лекарством, которое мне надо сегодня принять. Смотрите же, не ошибитесь». Ракан, разумеется, выпивает лекарство, а так как его приятель позаботился сделать это снадобье возможно менее неприятным, Ракан решает, что вино плохое или оно выдохлось. Он идет к мессе, но в церкви у него вскоре начинается такое расстройство желудка, что ему с трудом удается добежать до знакомых. Больной же, который выпил другую рюмку, почувствовал лишь тепло в теле и не ощутил никаких позывов. Он послал к Ракану, и тот сообщил ему, что нынче он очищает себе желудок, не тратясь на аптекаря.

Ракан, при всем том, что сам витал в облаках, рассказывал всякие небылицы о рассеянности покойного г-на де Гиза. Однажды в Туре герцог де Гиз сказал ему: «Поедем на охоту». Ракан поехал и все время находился подле Герцога; а на другой день тот говорит: «Вы хорошо сделали, что не поехали: от наших собак мы ничего путного не дождались». Ракан, выслушав это, в следующий раз нарочно перепачкался, словно побывал на охоте с Герцогом. «О, вы поступили отлично, — сказал ему тот, — мы получили нынче огромное удовольствие».

Однажды, в ту пору, когда Ракан ухаживал за той, на коей потом женился и которая вышла за него только потому, что г-жа де Бельгард, по возрасту, уже не могла иметь детей и завещала поэту некоторое состояние, ему вздумалось навестить свою невесту за городом, для чего он надел платье из светло-зеленой тафты. Его слуга Николa, который был большим хозяином, чем он, говорит ему: «А ежели дождь пойдет, что станет с вашим светло-зеленым нарядом? Наденьте ваше платье из грубой шерсти, а неподалеку от замка, где-нибудь под деревом, вы переоденетесь». — «Хорошо, Николa, — ответил Ракан, — я сделаю по-твоему, мой мальчик». Но только он начал натягивать на себя штаны в небольшом лесочке, поблизости от дома своей милой, как появилась она сама в сопровождении двух других девушек. ((Вычеркнуто:) Заметив в каком он виде, все три громко вскрикнули и обратились в бегство. ) «О Николa, — воскликнул он, — ну что я тебе говорил!». — «Черт возьми, — отвечал лакей, — да вы только поторапливайтесь». Его милая хотела уйти, но подружки по злобе вытолкнули ее вперед. «Мадемуазель, — сказал ей наш влюбленный, — виноват Николa; да говори же, Николa, а то я не знаю, что сказать».

Когда пришла очередь Ракана выступить с приветственной речью в Академии, он явился туда, держа в руках совершенно разорванный клочок бумаги. «Господа, — сказал он академикам, — я думал принести вам вступительную речь, но моя борзая сука всю ее сжевала. Вот она: извлеките из нее все, что сможете, ибо наизусть я ее не знаю, а копии себе не оставил». Он единственный, кто захотел получить свой диплом [137] академика, и когда его старший сын достаточно подрос, он повел его в Академию и заставил почтительно поклониться всем ее членам. (См. «Историю Академии».)

Ракан рассказывает, что он как-то пообещал пистоль некоей своднице за то, что та познакомит его с молодой барышней; вместо этого она познакомила его с какой-то неряхой, которая ничуть не походила на барышню. Ракан дал своднице лишь монету в четырнадцать с половиной су, т. е. четверть монеты в пятьдесят восемь су: они были тогда более в ходу. — «Что это?» — спросила женщина. «Эти четырнадцать су, — отвечал Ракан, — вполне сойдут за пистоль, коли, по-вашему, служанка, которую вы подсунули мне, может сойти за барышню».

Однажды кто-то перевел ему несколько эпиграмм из греческой антологии; Ракан нашел, что они глупы, и с тех пор такие вирши называл «Стихи на греческий манер». В ту пору он как-то обедал у одного знатного сеньора, где подавали суп, в коем много было воды. Обращаясь к одному из своих друзей, с которыми они вместе читали эпиграммы, Ракан сказал: «Вот суп на греческий манер».

Один из его соседей подарил ему как-то прекрасные оленьи рога. Ракан велел своему лакею, сопровождавшему его верхом, отвезти их домой. Час был поздний, и Ракан стал торопить слугу; тот ему и говорит: «Сударь, мне не раз приходилось носить то, что вы велите мне взять, каких только рогов я не носил; вы, видно, не знаете, как это нелегко, а то не стали бы ко мне так приставать».

После своей женитьбы и смерти г-жи де Бельгард Ракан командовал эскадроном дворянского ополчения. Он рассказывает, что никак не мог добиться от своих ополченцев, чтобы они несли караул и выполняли всякую иную службу и днем и ночью; пришлось, наконец, вызвать пехотный полк и всех посадить под арест. Однажды на марше, не помню уж по какому поводу, протрубили тревогу; возвратясь от генерала (у которого в ту пору он был с докладом), Ракан увидел, что все его люди, как один, стоят наготове со шпагой в одной руке и пистолетом в другой, хотя, чтобы добраться до них, неприятелю понадобилось бы пробиваться сквозь девять эскадронов. Один даже всадил пистолетную пулю в плечо впереди стоящего товарища.

Чудак Ракан после смерти Малерба в течение двадцати лет не написал ни единого стиха. Наконец, как-то в деревне он вернулся к поэзии и сделал несколько, по его словам, наивных, а в сущности весьма безвкусных переводов псалмов. Впоследствии к уже напечатанным псалмам он написал Парафразы 227, где встречаются превосходные стихи, но все это уже не идет ни в какое сравнение с тем, что он писал когда-то.

Когда Ракан стал (в 1650 г.) опекуном малолетнего графа де Морана из рода де Бюэй, муж матери графа вызвал Поэта на дуэль. «Я очень стар, и у меня одышка», — говорит Поэт. «Противник будет драться [138] верхом», — заявляют ему. «Когда я надеваю сапоги, — ответил Ракан, — у меня делаются волдыри на ногах; к тому же я могу потерять двадцать тысяч дохода. Я велю нести за собой шпагу; если он нападет на меня, я стану защищаться. У нас с ним тяжба, а не ссора». Маршалы Франции сильно журили этого честнейшего человека.

Самым большим горем бедняги было то, что старший сын его глуп, а младшего, на коего он возлагал все свои надежды, он потерял. Этот мальчик был пажом Королевы и любимцем герцога Анжуйского. Однажды он сказал своему отцу: «Я бы очень хотел, чтобы Месье уплатили шестьсот экю, что полагаются ему на мелкие расходы; и мне бы. тогда кое-что перепало». Этот мальчик всё норовил носить шлейф Мадемуазель. Сперва ее пажи на это ворчали; она же им сказала, что всякий раз, как паж Королевы захочет оказать ей, Герцогине, эту честь, она будет ему весьма признательна. Итак, он продолжал делать по-своему; пажи Мадемуазель, взбешенные этим, заставили тогда самого младшего своего товарища вызвать его на дуэль. За то, что они собирались драться, обоих хорошенько выпороли. Юный Ракан был как-то уполномочен товарищами попросить Королеву, чтобы им выдавались два «гусенка» 228 вместо одного, ибо из тех двух, кои им полагались, королевский казначей одного «гусенка» удерживал. «Хорошо, — ответила Королева, — но вы сын г-на Ракана и потому получите ваших “гусят” не раньше, чем попросите их у меня стихами». Все воображали, будто сыновья Ракана тоже поэты, и он никак не мог добиться, чтобы они носили другую фамилию. Отец написал за сына следующий мадригал, но написал его не в полную силу своего таланта:

Вам, о владычица, благоприятный рок
Вручил весны моей счастливейшие годы, —
Примите ж от меня и первый сей цветок
С тех склонов, где струит Пермес живые воды.
Когда бы получил в наследство от отца
Я вместе с именем и дивный дар певца,
Его назло врагам прославивший в отчизне, —
Вам вечность подарить стихами мог бы я,
Владычица моя,
Дарительница жизни.

Будучи в Париже по поводу одного процесса (1651), Ракан порой тосковал и не пропускал ни одного заседания Академии; он даже проникся к ней столь нежными чувствами, что уверял, будто, кроме господ Академиков, у него и друзей нет, а в стряпчие взял себе зятя г-на Шаплена, ибо ему казалось, что тот доводится зятем чуть ли не самой Академии. Однажды он заговорил там с Шапленом и, принимая его за Патрю, предложил отвезти домой, поскольку привез его сюда. Шаплен учтиво отказался. Ракан выходит. Жена Ракана (она заехала за ним) спрашивает, когда они отъехали уже на порядочное расстояние: «А где же г-н Патрю? — «Ах, — сказал Ракан, — видишь ли, я-то думал, что говорю [139] с ним, а выходит, говорил с другим». Они поворотили обратно, но Патрю уже ушел.

Этот славный человек становился скупым. В последний раз, когда он приезжал сюда, он не заходил к Патрю, он-то, который прежде виделся с ним каждый день, — из страха, что прошения, которые тот ему писал, могут обойтись дорого. Ракан плохо знал Патрю, тот и не подумал бы взять с него деньги.

Г-н де Бранкa

Г-н де Бранкa, сын герцога де Виллара, тоже большой чудак. Однажды в особняке Рамбуйе, где он в тот день обедал, ему говорят, что его лакей просит его спуститься вниз; вернувшись, г-н де Бранкa говорит: «Это он мой плащ принес». — «Ваш плащ? — спрашивают у него, — разве вы сюда пришли без плаща?» — «Нет, — отвечает он, — но вчера я надел плащ Море вместо своего». Плащ Море был бархатный, а плащ де Бранкa — камлотовый.

Молясь богу, де Бранкa говорил: «Господи, я предан тебе, как и всякому другому; я твой смиреннейший слуга, я служу тебе вернее, чем кому бы то ни было». Так вот, увлекшись, он произносит хвалу богу. Как-то, когда он возвращался верхом к себе домой, грабители схватили его лошадь под уздцы. Де Бранкa спрашивает: «Что это вам вздумалось, лакеи? Отпустите мою лошадь!» — и понял, в чем дело, лишь когда они приставили к груди пистолет.

В Руане у него сломалась карета, и он заехал к г-ну Экто, сыну г-на де Беврона.( Буаробер рассказывал историю о г-не де Бевроне и его брате Круази. Он говорил, будто однажды в деревне лил дождь, который длился пять часов кряду; было это в апреле месяце. Братья все это время гуляли, только и говоря друг другу: «Братец мой, сколько сена! Братец мой, сколько овса!». Хотя дети де Беврона несколько умнее своего отца, им, когда идет сильный дождь, нет-нет и скажут: «Братец мой, сколько сена! Братец мой, сколько овса!». И они на это немного обижаются.) «Возьмите мою, а когда вашу починят, пришлите за ней». — «Отлично!» — отвечает Бранкa; он тотчас же садится в карету, из которой выпрягли лошадей, задергивает занавески и приказывает: «Домой!» Так он проводит целый час. Наконец, очнувшись, он начинает кричать: «Эй, кучер, что это ты все кружишь? Что ж это, мы нынче до дому так и не доберемся?». Услышав голос Бранкa, кучер подходит к нему и говорит: «Сударь, я впряг лошадей в другую карету и давненько уж вас поджидаю».

Его уверяют, будто в день своей свадьбы он зашел к содержателю бань и велел приготовить себе постель, сказав, что нынче будет ночевать здесь. «Вы?—удивились те, — не может быть!». — «Нет, я непременно приеду». — «Да в своем ли вы уме? — говорят ему, — ведь вы нынче [140] утром женились». — «Ах, правда, — отвечает он, — я об этом просто позабыл». Жена его была вдовою графа д'Изиньи, родственника покойной княгини Маргариты де Монморанси.

Рассказывают, будто однажды он улегся спать в четыре часа дня только потому, что увидел приготовленное постельное белье.

Как-то вечером, по выходе из Тюильри, он вскакивает в первую попавшуюся карету; кучер трогает лошадей и отвозит его в какой-то дом. Он поднимается в верхнюю комнату, так и не замечая, где он. Слуги владельца кареты приняли его поначалу за своего хозяина, который был с ним почти одного роста. Потом, оставив Бранкa в доме, они бегут обратно в Тюильри и по дороге, к счастью, встречают его слуг и говорят им, где находится их хозяин.

Однажды, когда он служил в армии, сыграли ложную тревогу только для того, чтобы заставить его сесть на оседланную корову вместо своего коня. Как-то его привели в собрание в ночном колпаке.

Лафонтен

Молодой литератор, сочинитель стихов по имени Лафонтен — тоже большой чудак. Его отец, смотритель вод и лесов в округе Шато-Тьерри в Шампани, находясь в Париже по поводу одного судебного процесса, сказал ему: «Послушай-ка, сделай, да побыстрее, то-то и то-то: дело это спешное». Лафонтен выходит из дома и не успевает переступить порог, как начисто забывает все, что велел ему отец. Он встречает приятелей, и те его спрашивают, нет ли у него каких-либо дел. «Нет», — ответил он — и отправляется с ними в комедию. В другой раз, приехав в Париж, он привязывает к седельной луке большой мешок с важными бумагами. Мешок был привязан плохо и упал... Проходящий мимо почтарь подбирает его и, повстречав Лафонтена, спрашивает, не потерял ли он чего. «Нет, — отвечает тот, — ничего не потерял». — «Я вот мешок нашел»,— говорит почтарь. «А, да это мой мешок! — восклицает Лафонтен, — в нем все мое богатство». Он прижимает мешок к груди и доносит до дому.

Как-то раз этот юноша шел ночью, в сильный мороз, на большом расстоянии от Шато-Тьерри, в легких белых сапогах и с потайным фонарем в руке. Еще как-то раз он решил увести сучку у жены Королевского наместника Шато-Тьерри, потому что эта сучка была хорошим сторожем; мужа не было дома, и Лафонтен спрятался под стол в спальне, покрытый махровой скатертью. Хозяйка оставила ночевать у себя свою подругу. Услышав, что эта подруга похрапывает, он подходит к кровати жены Наместника, которая еще не спит, и берет ее за руку. По счастью, она не закричала и тут же произнесла его имя. Его поступок показался ей проявлением столь нежных чувств, что, хотя Лафонтен и говорил, будто она позволила ему лишь кое-какие шалости, я-то думаю, что она уступила [141] ему во всем. Он ушел от нее прежде, чем проснулась подруга; и, поскольку в этих маленьких городках жители зачастую проводят время друг у друга, никто не нашел странным, что он вышел рано поутру из такого дома, куда всяк входил в любой час.

Потом отец женил сына, а тот пошел на это, не желая ему перечить. Жена Лафонтена говорит, будто он настолько витает в облаках, что порою почитает себя неженатым недели три кряду. Это кокетка, которая вот уже некоторое время ведет себя весьма вольно; его это нисколько не беспокоит. Ему говорят: «Такой-то милуется с вашей женой». — «По мне, — отвечает он, — пусть каждый делает, что может; мне на это наплевать. Она ему надоест, как надоела мне». Его равнодушие бесит эту женщину. Она сохнет от тоски; он же влюбляется на каждом шагу. Когда некая аббатиса на время приехала в город, Лафонтен приютил ее у себя, и однажды утром его жена застала их вдвоем. Он так и не успел сделать того, что хотел, отвесил поклон и вышел.

Маркиза де Рамбуйе

Г-жа де Рамбуйе, как я уже говорил, — это дочь покойного маркиза Пизани и г-жи Савелли, вдовы одного из Орсини 229. Ее мать была женщиной смышленой; она нарочно говорила с дочерью по-итальянски, дабы та одинаково владела и этим языком и французским. С этой дамою очень считались при Дворе, и Генрих IV посылал ее вместе с г-жой де Гиз, управительницей Дворцового штата Королевы, навстречу Королеве-матери в Марсель 230. Она выдала свою дочь, не достигшую еще двенадцатилетнего возраста, за видама Манского 231, дав ей в приданое десять тысяч экю. Г-жа де Рамбуйе говорит, что с самого начала она считала своего мужа, бывшего в ту пору вдвое старше ее, человеком взрослым, сложившимся, а себя ребенком, что это представление навсегда у нее осталось и заставляло ее относиться к мужу с еще большим почтением. Ежели не считать тяжб, не было на свете мужа более обходительного. Маркиза признавалась мне, что он всегда был в нее влюблен и не верил, что можно быть умнее ее. По правде говоря, ему не так трудно было обращаться с нею обходительно, ибо все ее желания всегда были разумны. Тем не менее она клянется, что, когда бы ей позволили не выходить замуж до двадцати лет и не стали бы принуждать к этому и далее, она осталась бы в девицах. Я полагаю, что она способна была бы так поступить, когда вспоминаю о том, что уже с двадцати лет она отказалась от посещения Луврских ассамблей. Она говорила, что не видит ничего привлекательного в том, чтобы наблюдать, как люди толпятся у дверей, стремясь туда попасть, и ей случалось иной раз уходить в дальнюю комнату, дабы посмеяться над дурными порядками, существующими на этот счет во Франции. Не то чтобы она не любила развлечений, но она ценила их в узком кругу. Все это довольно странно для красивой [142] молодой женщины, к тому же весьма знатной. На выходе, который готовили Королеве-матери, когда по воле Генриха IV ее короновали, г-жа де Рамбуйе была одной из трех красавиц, которым непременно надлежало присутствовать при этой церемонии.

Она всегда любила все прекрасное и собиралась изучать латынь только для того, чтобы читать Вергилия, но болезнь помешала ей. Позже она уже об этом и не помышляла и ограничилась изучением испанского языка. Это женщина, искусная в любом деле. Она сама руководила работами по перестройке дворца Рамбуйе, дома своего отца 232. Недовольная теми чертежами, которые ей предлагались (было это во времена маршала д'Анкра, когда умели лишь располагать с одной стороны гостиную, с другой — спальню, а меж ними лестницу; к тому же площадь здания была крайне неправильной формы и довольно небольшой), она однажды вечером, после долгого раздумья, воскликнула: «Бумаги, скорей! Я придумала, каким образом сделать все так, как мне хочется». И сей же час сделала чертежи, ибо обладает врожденной способностью к черчению; стоит ей взглянуть на дом, как она сразу же рисует его план. Вот почему она столько воевала с Вуатюром из-за того, что тот неспособен был запомнить те прекрасные здания, которые ему доводилось видеть; это и послужило поводом для остроумной шутки по поводу дома Валантена 233 в его письме к ней. Чертежу г-жи де Рамбуйе последовали со всей точностью. От нее-то и научились располагать лестницы сбоку, дабы получить большую анфиладу комнат, делать потолки выше, а окна и двери высокими и широкими, располагая их одни против других. И все это действительно так. Когда Королева-мать начала строить Люксембургский дворец 234, она приказала зодчим осмотреть дворец Рамбуйе, что явно пошло им на пользу. Маркиза первая придумала применять для отделки комнат не только красный или коричневый цвет, отсюда ее большая комната и получила название «Голубой».

Я уже упоминал, что принцесса де Конде и кардинал де Лавалетт были ее близкими друзьями. Дворец Рамбуйе представлял собою излюбленное место всех их развлечений и служил местом встречи для тех, кто слыл самым изысканным при Дворе или принадлежал к самым блестящим умам своего времени. И вот, хотя кардинал де Ришелье был безмерно обязан кардиналу де Лавалетту, ему хотелось, однако, знать о всех его помыслах, — так же, впрочем, как и о помыслах любого другого. Однажды, в то время как г-н де Рамбуйе находился в Испании, он направил к г-же де Рамбуйе отца Жозефа, который как бы ненароком повел разговор об этой испанской миссии и сказал, что, поскольку ее супругу поручены весьма важные переговоры, кардинал де Ришелье мог бы воспользоваться сим обстоятельством и оказать ему какую-либо важную услугу; но что для этого надобно известное содействие с ее стороны — и, в частности, Его Высокопреосвященству угодно просить ее о небольшом одолжении: первый министр, мол, не может не быть крайне [143] осторожным; короче говоря, Кардиналу желательно было бы узнавать через нее об интригах принцессы де Конде и кардинала де Лавалетта. «Отец мой, — ответила г-жа де Рамбуйе, — я не думаю, чтобы Принцесса и кардинал де Лавалетт занимались какими-либо интригами, но даже если бы они и занимались, я совершенно не гожусь для ремесла шпиона». Отец Жозеф здесь явно ошибся: на свете нет женщины более бескорыстной. Маркиза говорит, что она не знает большего наслаждения, чем посылать людям деньги так, чтобы они не знали, откуда они. В этом она даже выше тех, кто утверждает, что помогать — это радость королей, ибо она говорит, что это радость бога. Рассказывая мне об истории с отцом Жозефом, она заявила, — а на свете нет существа более прямодушного, — что никак не может примириться с тем, что священнослужителей берут себе в любовники наравне с другими. «Эта одна из причин, — добавила она, — почему я рада, что не осталась в Риме: ибо, хотя я была бы уверена, что никому не причиняю зла, я вовсе не была бы уверена, что обо мне не злословят, а ежели бы обо мне стали говорить, то, очевидно, злые языки сочетали бы меня с каким-нибудь кардиналом».

Не было друга более верного. Г-н д'Андийи, который считался великим знатоком дружбы, предложил ей однажды широко ознакомить ее с этой прекрасной наукой. Беседуя с Маркизой, он стал вдаваться в пространные поучения, она же, дабы разом покончить с этим, однажды сказала ему: «Я отнюдь не все делаю для своих друзей, но ежели бы мне стало известно, что где-то в Индии живет необычайно порядочный человек, я, даже не будучи с ним знакома, постаралась бы сделать все, что могло пойти ему на пользу». — «Как! — воскликнул г-н д'Андийи, — вы и это уже постигли! Мне больше не в чем вас наставлять».

Г-жа де Рамбуйе еще и по сей день умеет радоваться решительно всему. Одним из ее самых больших удовольствий было приводить людей в изумление. Как-то она решила порадовать г-на де Лизье, который этого никак не ожидал. Он отправился навестить ее в Рамбуйе. Там у подножия дворца тянется довольно большой луг, в середине которого, по прихоти природы, расположены полукругом большие скалы, а меж ними высятся раскидистые деревья, дающие весьма отрадную тень. Это то место, где, как говорят, с приятностью проводил время Рабле; кардинал дю Белле, которому принадлежало поместье, и господа де Рамбуйе, как его близкие родственники, нередко гостили здесь, и поныне еще некую закопченную скалу со впадиной называют «Котелком Рабле». Итак, Маркиза предложила г-ну Лизье погулять по лугу. Когда он подошел к этим скалам достаточно близко, чтобы различить то, что виднелось сквозь листву деревьев, он заметил, будто во многих местах что-то поблескивает. Он подошел еще ближе, и ему показалось, что это женщины и что они одеты нимфами. Поначалу Маркиза как будто не видела того, что видит он. И лишь подойдя к самым скалам, они обнаружили м-ль де Рамбуйе и других барышень, живших в доме и взаправду [144] одевшихся нимфами, кои, сидя на скалах, являли собою самое пленительное зрелище. Милейший Лизье был столь очарован, что потом, встречаясь с Маркизой, каждый раз неизменно заводил разговор о скалах Рамбуйе.

Будь у Маркизы возможность тратить большие деньги, она бы устраивала, конечно, галантные сцены, которые обходились бы подороже. Я слышал из ее уст, что самой заветной ее мечтой было построить красивый дом в глубине парка Рамбуйе, причем в полнейшей тайне даже от своих друзей (а при желании это стало бы вполне возможно, ибо место там уединенное, а парк — один из самых больших во Франции и находится к тому же на расстоянии мушкетного выстрела от дворца, который представляет собою всего-навсего здание в античном вкусе); после этого она привезла бы в Рамбуйе лучших своих друзей, а наутро, гуляя по парку и хорошенько поводив их кружными путями, предложила бы им взглянуть на красивый дом, якобы недавно построенный ее соседом. «Я, — говорила она, — подвела бы их к моему новому дому и предложила бы его осмотреть, причем им не встретился бы там ни один из моих слуг, а только люди, которых они никогда не видели; наконец я пригласила бы их погостить несколько дней в этом прекрасном месте, владелец коего — мой достаточно хороший друг, чтобы позволить мне это. Вы только представьте себе, — добавляла она, — каково было бы их удивление, когда бы они узнали, что все это хранилось в тайне лишь для того, чтобы сделать им приятный сюрприз».

Она забавно подшутила над графом де Гишем, ныне маршалом де Граммоном. Он был еще совсем молод, когда начал посещать салон г-жи де Рамбуйе. Однажды вечером, когда он уже собирался откланяться, г-н де Шодбонн, самый близкий из друзей Маркизы, который был с графом на короткой ноге, сказал ему: «Граф, не уходи, отужинай». — «Господи, да вы шутите! — воскликнула Маркиза, — вы, верно, хотите, чтобы он умер с голоду!». — «Это она шутит, — откликнулся Шодбонн, — останься, пожалуйста». В конце концов Граф остался. В эту минуту, ибо все было заранее подстроено, входит м-ль Поле вместе с м-ль де Рамбуйе. Подают на стол, причем вносят такие кушанья, которые Граф не ест. За беседою у него не раз выспрашивали обо всем, что ему не по вкусу. Среди прочего был подан молочный суп и большой индюк. М-ль Поле превосходно сыграла при этом свою роль. «Граф, — говорила она, — вы, наверно, никогда не ели такого вкусного молочного супа; не угодно ли тарелочку? Боже мой! А индюка? Он нежен, как рябчик. Вы не едите грудки, я положу вам кусочек поподжаристее». Она старалась изо всех сил угодить ему. Графу оставалось только благодарить. Он был озадачен и никак не мог взять в толк, что значит этот незавидный ужин. Он сидел, разминая хлеб пальцами. Наконец, когда все вдоволь потешились, г-жа де Рамбуйе сказала дворецкому: «Принесите нам что-нибудь другое, Графу все это не по вкусу». И тут подали превосходный ужин, но без смеха дело не обошлось. [145]

В Рамбуйе с ним сыграли еще одну шутку. Однажды вечером он съел очень много грибов, тогда подговорили его слугу, чтобы тот принес куртки от всех кафтанов 235, которые его хозяин привез с собою. Все эти куртки быстро сузили и отдали обратно. На следующее утро Шодбонн приходит к Графу, когда тот одевается; но вот он надевает куртку и видит, что она не сходится на целых четыре пальца. «Эта куртка слишком узка, — говорит он своему камердинеру, — дайте мне куртку от того кафтана, который я надевал вчера». Вторая куртка оказалась не шире первой. «Примерим их все», — сказал он; по все они были ему одинаково узки. «Как же так? —спросил он, — меня, должно быть разнесло? Неужто оттого, что я съел так много грибов?». — «Очень возможно, — ответил Шодбонн, — вечор вы съели их столько, что просто лопнуть можно. Все, кто к нему заходил, твердили то же самое, и вот что значит воображение: цвет лица был у Графа, как вы можете себе представить, такой же прекрасный, как и накануне; тем не менее ему стало казаться, что на щеках у него проступает какая-то нездоровая бледность. Звонят к мессе, дело было в воскресенье, Графу пришлось пойти в церковь в халате. После мессы его начинает не на шутку беспокоить мнимое вздутие живота, и он говорит с кислой усмешкой: «Нечего сказать, недурной конец — умереть в двадцать один год оттого, что переел грибов!». Когда увидели, как далеко зашло дело, Шодбонн сказал Графу, что, пока разыскивают противоядие, следует, по его мнению, воспользоваться рецептом, который сохранился у него в памяти. Он тотчас же написал его и отдал Графу. В записке значилось: «Возьми поострее ножницы и распори свою куртку». А некоторое время спустя, словно в отместку за Графа, м-ль де Рамбуйе и г-н де Шодбонн на самом деле наелись плохих грибов, и неизвестно, чем бы все это окончилось, ежели бы г-жа де Рамбуйе не нашла териака 236 у себя в чулане, куда она на всякий случай заглянула.

У г-жи де Рамбуйе было шестеро детей: г-жа де Монтозье — старшая из них; г-жа д'Иер — ее вторая дочь; после них идет г-н де Пизани; был еще у нее красивый мальчик, который восьми лет умер от чумы. Его гувернантка навестила зачумленного и, выйдя от него, по глупости поцеловала мальчика; и она и ребенок умерли. Г-жа де Рамбуйе, г-жа де Монтозье и м-ль Поле ухаживали за ним до его последнего вздоха. — После него идет г-жа де Сент-Этьен, затем — г-жа де Пизани. Все дочери стали монахинями, кроме первой и последней — м-ль де Рамбуйе.

Комментарии

206 Итальянский грех одолел горы, одолеет их и [Тридентский] Собор (ит.).— Смысл этого выражения в том, что Франция, вопреки всем усилиям реакционного католического духовенства, отказалась следовать решениям Тридентского собора (Италия, 1545 г.), жестоко осудившего реформатскую ересь, и так и не ввела у себя инквизиции. Здесь шутливо утверждается, что ревностные католики Италии имеют, мол, все основания надеяться на распространение во Франции «итальянского благочестия», поскольку там получил широкое распространение «итальянский грех» (т. е. гомосексуализм), весьма обычный порок в XVI—XVII в. при французском дворе, проникший якобы тоже из Италии.

207 Т. е. было повешено его изображение.

208 См. примечание 156 к Истории о кардинале Ришелье.

209 Имеется в виду указ о запрещении дуэлей, подписанный Людовиком XIII в 1626 г. по настоянию кардинала Ришелье.

210 Шеволежеры — рота легкой конницы, входившая в состав личного эскорта короля.

211 Conscius означает по-латыни не только «сообщник», но и «тот, кто знает о чьем-либо умысле».

212 Знаменитая соборная церковь, построенная в XI—XIII вв.; до революции 1789 г. — усыпальница французских королей.

213 Победа при Рокруа была одержана французской армией под командованием Луи де Конде (в ту пору герцога Энгиенского) над испанскими войсками 19 мая 1643 г. Людовик XIII умер 10 мая 1643 г.; странно, что, приводя этот «вещий» сон короля, Таллеман никак его не комментирует.

214 См. примечание 5 к Истории о Генрихе IV.

215 Речь идет о будущем короле Людовике XIV.

216 Второй женой герцога Гастона Орлеанского стала принцесса Маргарита Лотарингская, с которой он заключил тайный брак в Лотарингии в 1630 г. По возвращении во Францию герцогу пришлось повенчаться вторично, чтобы придать этому браку законность.

217 И ты тоже, сын мой! (лат.). — Слова Кая Юлия Цезаря, увидевшего Брута,, которого считал своим приемным сыном, среди напавших на него заговорщиков.

218 См. примечание 34 к Истории о господине де Бельгарде.

219 Покойный король — здесь и далее король Людовик XIII.

220 См. примечание 116 к истории о маршале д'Эстре.

221 Жандармы — в ту пору род тяжелой конницы.

222 Блажен, кто... (лат.). — Начальные слова второго эпода Горация.

223 Один из стихотворных сборников м-ль де Гурне носит название «Тень».

224 Николь Жамен была дочерью Франсуа Жамена, торговца в Барбонне (Шампань), а не Амадиса Жамена, как утверждает Таллеман.

225 Посмотрим, что породит эта дева (лат.).

226 Сладкое вино, настоенное на корице.

227 Парафраз — стихотворное подражание тексту Священного писания.

228 «Гусенок» — набор лент, бантов и кружев, украшавших в ту пору костюм пажа.

229 Савелли, наравне с Орсини, Колонна и Конти, принадлежали к самой высокой итальянской аристократии.

230 В 1600 г. маркиза де Пизани была в числе тех придворных дам, которых Генрих IV послал в Марсель встречать Марию Медичи, ставшую его второй женой.

231 Видам — временно управляющий землями епископства или аббатства с правом командовать войсками владельца этих земель и вершить от его имени суд.

232 Здесь Таллеман не точен. Катрин де Вивонн в 1599 г. приобрела старый особняк дю Альд, который велела сломать и построила на его месте новый дворец. Таким образом, неверно, что дворец Рамбуйе был домом отца маркизы.

233 Здание, называемое домом Валантена, находилось в четверти лье от Турина, на берегах реки По. Вуатюр, объясняя маркизе, как туда попасть, написал ей по этому поводу забавное письмо.

234 См. примечание 140 к Истории о кардинале Ришелье.

235 Имеются в виду плотно облегающие тело куртки, носившиеся в XVII в. под кафтанами.

236 Териак — распространенное в старину универсальное противоядие, особенно против змеиного укуса.

Текст воспроизведен по изданию: Таллеман де Рео. Занимательные истории. Л. Наука. 1974

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.