Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

СТЕФАНО ИНФЕССУРА, ИОГАНН БУРХАРД

ДНЕВНИКИ О СОВРЕМЕННЫХ РИМСКИХ ДЕЛАХ

CIVIS ROMANI. DIARIA RERUM ROMANARUM SUORUM TEMPORUM

 

ДОКУМЕНТЫ ПО ИСТОРИИ ПАПСТВА XV – XVI ВВ.

ВСТУПИТЕЛЬНАЯ СТАТЬЯ

[С.Г. ЛОЗИНСКИЙ]

I

Дневники Инфессуры и Бурхарда, предлагаемые советскому читателю в сокращенном виде на русском языке, написаны на рубеже ХVI века, в эпоху, “которая создала монархии Европы, разрушила духовную диктатуру папства, воскресила греческую древность, а вместе с ней высочайшее развитие искусства в новое время, которое разбило границы старого мира (orbis) и впервые, собственно говоря, открыло землю…” 1. Италия раньше других европейских стран “разбила границы старого мира” и вступила на путь развития буржуазных отношений еще в ХIII веке. Это было результатом оживленной торговли с Востоком, усилившейся в связи с крестовыми походами. Но эта ранняя вспышка капитализма уже потухала к моменту составления обоих Дневников, и Италия отчасти даже откатывалась к старым разрушенным феодальным рамкам. Завоевание турками Константинополя в 1453 г., наравне с социально-экономическими причинами европейского характера, сыграло решающую роль в потухании ранней вспышки капитализма в Италии в рамках феодальной формации. Период бурной ломки старых отношений, расцвета новых, но еще в рамках старого феодального общества, обычно называют эпохой итальянского Возрождения, Гуманизма, Ренессанса. Многогранность и диалектичность продолжавшегося три века процесса не были доступны пониманию его современников; но проявления его ярко сказывались в мыслях и поступках выдающихся деятелей этой звони. Она отразились и в “Дневниках” обоих наших авторов, типичных представителей этого сложнейшего переломного времени, не блещущих, правда, особыми дарованиями. В Инфессуре “старина” вызывает гнев, в Бурхарде – презрение. Хотят ли они или не хотят, их что-то толкает от феодального средневековья к капиталистическому, новому времени.

“Возрождение” в Италии характеризуется в первую очередь национальным подъемом итальянской торговой буржуазии. Богатевшие коммуны и республики, чувствуя свою экономическую мощь, не хотели более мириться с вмешательством в их жизнь Германской империя и Французского королевства, этих “северных варваров”, которые так тормозили “свободное”, т. е. торговое, развитие наиболее культурных центров Европы. Итальянские летописцы и историки, писавшие в [6] ХIV- XVI веках и выражавшие интересы торговой буржуазии, характеризовали гуманистическое движение, как стремление “итальянской нации освободиться от варваров”, причем вслед за гуманистами эти историки вели начало несчастий Италии с момента разрушения варварами Римской империи.

История Италии, начиная с эпохи варваризации древней Римской империи, представлялась гуманистам сплошным несчастьем, и даже император Константин I подвергался нападкам гуманистов за то, что перенес свою резиденцию в Константинополь и тем умалил величие Вечного города”. Обманным путем, по словам некоторых гуманистов, Константин заставил римских сенаторов стать греками; введенное им христианство было будто по существу арианством, а сам он был не римлянином, а чужим, путем убийства достигшим власти. Италия может быть счастлива, если она оживит, возродит доварварскую Империю и окунется в ее золотой век после ряда столетий (post multa saecula auream aetatem). Пусть будут прокляты имена тех, которые способствовали “варваризации” Италии, и Данте посылает в ад папу Бонифация VIII, этого верховного главу фарисеев, за то, что он призвал во Флоренцию Карла Валуа и тем нанес страшный удар национальным чаяниям итальянцев. Но этот же глава фарисеев берется Данте под защиту, когда Бонифаций VIII становится объектом нападения со стороны французского короля этого северного варвара, ведущего традиционную политику всех исторических разрушителей Италии. Теперь Данте вспоминает, что “этот представитель Гаэтани” обстроил Капитолийский дворец, Латеранскую базилику, Латеранский баптистерий, праздновал с большим торжеством юбилейный 1300-й год, воздвиг свою статую в Риме, во многих итальянских городах и даже церквах и тем поднял Рим на ту высоту, на которой он стоял в золотые дня Августа и его ближайших преемников. И Бонифаций, недавний глава фарисеев, становится в глазах Данте национальной фигурой, а его чванство и честолюбие превращаются в immortalis fama (бессмертную славу), родную сестру бессмертия Рима.

В “славный” год юбилея стеклось столько народа в Рим, что посетители его, среди которых были к Данте и Джованни Виллани, грезили видениями великого прошлого, и свое путешествие в рай через ад и чистилище Данте приурочил к этому знаменательному году. Он поступил именно так потому, что по определению юбилейной буллы и официальному объявлению о юбилейном годе, сделанному кардиналом Яковом Стефанески-Гаэтани и подкреплененному авторитетом гуманистического историка Феррето из Виченцы, этот первый светский праздник в Риме должен был означать мировое омовение, которое омыло бы все человечество от его грехов и возродило бы его к новой жизни. Так идея освобождения Италии от вмешательства иностранцев, стремление торговых коммун центральной и северной Италия к самоуправлению, к свободному развитию экономических сил на почве растущей торговли – получили мистическое название Возрождения и переплелись с церковным, религиозным обрядом, свидетельствуя о том, что не бесследно прошло для Италии многовековое господство в ней церкви. Так даже “языческое” итальянское движение именем своим [7] соприкасалось со всемогущей церковью. И Бонифаций, на миг сделавший Рим центром мира в за счет Иерусалима одаривший егокрещальной баней” (lavacrum baptismi), оказался за столь великие благодеяния у истоков национальной идеи Италии, у ее освободительного движения. Большего противоречия нельзя найти даже в столь богатой противоречиями эпохе Возрождения!

II

Под гуманизмом следует разуметь не простое изучение античного мира с его литературой, философией в искусством, изучение, в той или иной степени имевшее место в Италии на протяжении всего средневековья, а стремление к такому изучению древнего мира, которое создало бы у изучающих его новое мировоззрение и новую программу жизни, работы и деятельности, черпающие свои силы из литературно-философских и художественных памятников античного мира. Гуманист не есть обычный знаток древней культуры: он насквозь проникнут ею, влюблен в нее и – что особенно важно – сливается с творцами античной культуры, с ее человеком (homo), со стилем, специфическими чертами, достоинствами и недостатками этого человека. Возрождение этого именно человека, который жил до наступления варварской эпохи и был свободен от влияния всего, что было создано в промежутке целого тысячелетия, – таков был идеал торговой буржуазии итальянских республик и коммун, боровшейся за воображаемую античную жизнь и протестовавшей против навязывания ей “чужой” культуры, чуждого ей общественного уклада со стороны варваров, под грубой силой которых стонала Италия вот уже тысячу лет.

Эта былая античная жизнь, по мнению гуманистов, - единственно человечная (humana) культура; только погружение в греко-римский мир может опять возродить человечную культуру. Так понятие человечность, гуманизм, сливается с классицизмом, с античностью. Греко-римское искусство, литература, греческий и латинский языки и наука признаются самыми совершенными, единственными образцами идеального типа человеческой культуры вообще 2. Гуманизм и Ренессанс сплетаются друг с другом, не отделимы один от другого и своими корням далеко уходят в потребность крепнувшей средневековой буржуазии изменить и возродить существующий строй по образцу прошлого золотого века. Недаром renovatio, reformatio и rinascita являются однозначущими понятиями и ими пестрит уже средневековье.

Возрождение и гуманизм в истоках своих слиты, и книга Георга Фойгта (G. Voigt) “Возрождение классической древности”, изолированно изучавшая эти явления и отводившая им во времени две разных области проявления, справедливо считается после работ Якова Буркгардта устарелой, несмотря на ее выдающиеся достоинства. Возрождение и гуманизм – это в Италии единый процесс протеста против “низших”
веков, как называл Гете в “Italienische Reise” средние века, которые [8] будто унизили, уничтожили старый прекрасный мир и стали непроходимой стеной между ним и новым человечеством, новым временем 3.

Разумеется, изучение античной культуры не явилось результатом наплыва в Италию латинских и греческих книг, рукописей и художественных произведений в связи с наступлением мусульман на Византию, как то обычно утверждают буржуазные исследователя Ренессанса. Вряд ля серьезно можно в настоящее время повторять слова эпохи Ренессанса: Ex Aristotelismo natus est Maciavellismus. Менее всего изучение “аристотелизма” могло вызвать то общественное движение, которое связано с гуманизмом. Книги сами по себе не создают широкого общественного движения, и увлечение изучением античной культуры явилось выражением потребности в новой жизни. Эту потребность буржуазия надеялась удовлетворить путем возрождения общественного строя в направлении золотого века, который будто лежал за пределами варварской эпохи, уничтожившей идеальнейший античный мир. Так итальянский национализм со стремлением буржуазии освободиться от вмешательства “варварских” королей был причиной, толкавшей коммуны северной и центральной Италии на путь изучения античной культуры. Национализм коммун двигал вперед гуманизм, являлся выражением социального сдвига внутри итальянских коммун, создавшегося в силу роста торговых сношений Италии с центрами торговли на Востоке. Так как сдвиг этот носил длительный характер, отражал долгий период процветания отдельных итальянских территорий, то и стремление к преобразованию общественного строя, находившее свое проявление в гуманизме-ренессансе, имело длительный характер. Корни его восходят к начальному накоплению богатства внутри коммун и тянутся даже за грань между ХIII и ХIV веками 4. Зачатки требования преобразования Италии в духе давно прошедшего золотого века можно найти и в ХII веке.

Уже в то время замечалось начало возрождения римского права, греко-римской философии, естествознания и медицины. Стоит вспомнить университеты в Болонье и Салерно. Еще в ХII веке в болонской школе свободных искусств с большим успехом подвизался светоч права (lucerna juris) Ирнерий, основатель школы глоссаторов, требовавший от своих учеников точного знании Corpus juris. Ирнерий считал его высшей юридической мудростью и в своих комментариях заповедал потомству как непререкаемый авторитет 5. Пизанец Леон Фибоначчи в своих сочинениях “Quadrati numeri” и “Liber abaci” связывал интерес к математике с финансами. Прославлялась в ХII веке и римскогреческая медицина в знаменитой школе в Салерно, в так называемом civitas Hippocratica, а “Анатомия” Мондино, профессора ХIV века, указывала уже новые пути в медицине. Монах Аматус из Мокте Кассино горюет, что не обладает талантами Цицерона, Вергилия и Овидия, чтобы должным образом изобразить страшное норманнское разрушение 1084 года. [9]

III

Национальная свобода, о которой мечтала итальянская буржуазия еще до ХIV столетия, нисколько не означала господства демократии и не исключала режима, при котором власть была бы сосредоточена в руках тирана. Демократическая идеология при дальнейшем обострении классовых противоречий не соответствовала интересам крупной торговой буржуазии, которой все более и более невыгодно было господство плебейских элементов коммуны. Уже Данте идеализировал монархический строй и выступал в защиту Юлия Цезаря, отправляя Брута и Кассия в царство Люцифера. Многочисленные гуманисты служили при различных дворах больших и малых тиранов ХV века и особенно ХVI, когда в связи с обостравшейся классовой борьбой идея диктатуры капитала с острием, направленным против ремесленника
и бедняка, стала особенно популярна в среде богачей. Так гуманисты, считавшие себя “солью земли”, лучшими людьми (hominess spirituales), не только группировались вокруг тиранов, но являлись их идеологами
и певцами. Еще Петрарка уютно чувствовал себя под крылышком деспота; Колуччо Салютати ограничивает по возможности точной юридической формулировкой понятие о тирании; Петрарка – на словах тираноборец, а на деле ищет защиты у тирана.

Но проблема тираноубийства все же стояла в центре внимания
Ренессанса. В дискуссии “Цезарь – Сципион” два республиканца Поджо из Флоренции и Пьетро день Монте из Падуи – защищают идею важности насильственного устранения тирана. Гуарино стоит на стороне Цезаря и предпочитает тирана заговорщикам типа Катилины, причем Гуарино склонен думать, что заговорщик ничем, помимо Катилины быть не может. В этом споре по существу сталкивались два мировоззрения – буржуазное и феодальное. Буржуазное защищает тирана, а феодальное настаивает на насильственном его устранении. Ведь еще Иоанн Сольсберийский (ХII в.) в “Поликратике” называет убийство недостойного правителя “справедливым и правильным делом” (aequum et justum) и для большей авторитетности ссылается на Библию, Цицерона, Плутарха, Созомена Саламанкского. Францисканец Жан Пти в ХV веке поддерживает мнение о необходимости покончить с несправедливым тираном, причем, подобно Иоанну Сольсберийскому, он приводит в подтверждение правильности этой мысли многочисленные авторитеты; кроме Библии и Аристотеля, он ссылается на Фому Аквината. Так гуманизм-ренессанс своими корнями и в вопросе о тираноборстве далеко восходит в средневековье, обнаруживая свой переломный характер – от разлагающегося феодализма к развивающемуся торговому капиталу, от господства крупного землевладения к царству движимого капитала.

IV

Нередко отождествляют борьбу, которую вела итальянская буржуазия ряда республик против иностранного вмешательства, с политической свободой, которая была лозунгом либеральной буржуазия Западной Европы со времени французской революция. Причина этого [10] смешения двух разных общественных движений отчасти объясняется книгой Симонда де Сисмонди “Histoire da la liberte en Italie”, вышедшей в 1832 г. Сисмонди был первым крупным историком, подробно и любовно описавшим движение итальянских коммун и их борьбу против вмешательства иностранных государей. Будучи сторонником “Молодой Италии” первой половины XIX века, он приписал идеи современной ему либеральной буржуазии Италии ее далеким предкам. Его толкало на эту ошибку не только влечение его либерального сердца, но и многочисленные итальянские исследования, которые зачастую применяли старый термин “возрождение” к новому явлению, к политической свободе. Затемнялось при этом, что идеологи Ренессанса говорили лишь о “лучших людях”, о крайне ограниченной касте крупной торговой буржуазии, боявшейся широкого народного движения. Так, Леоне Баттиста Альберти, задавшийся целью увековечить крупного богача Джованни Ручелли, в своих нравственно-философских и полуполитических наставлениях говорил: “Не следует ни стоять, ни находиться среди толпы; не следует с ней якшаться, — ведь она тебя будет толкать; только это она умеет и знает”.

Духовная аристократия чувствует влечение к тому общественному строю, в котором нет места господству “портных и сапожников” и нет шума тех массовых народных собраний, которые на поводу ведут “хитроумные эгоисты”. Даже Боккаччио, который осуждая Петрарку за его связь с Висконти, чувствовал “внутреннее” отталкивание от “флорентийской грязи”. Точно так же другому принципиальному противнику тирании – Колуччо Салютати даже самое маленькое свободное, в смысле демократическом, государство кажется “многоголовым чудовищем”. В демократическом государстве часто бывает трудно, по мнению Альберти, укрыться от глупости толпы и спокойно заниматься чтением интересной и поучительной книги. Неудивительно поэтому, что Альберти в восторженных выражениях говорит о феррарском маркграфе: в его владениях он понял, как приятно жить в государстве, где царствует спокойствие и где все беспрекословно повинуются отцу отечества.

В глазах Понтано важнейшей основой всякого человеческого общества является повиновение, диктуемое и проводимое в жизнь разумом.

Плебейские массы трудно держать в повиновении, и Франческо Сфорца пугается при чтении представленного ему в 1464 г. архитектурного романа-трактата, в котором Антонио Аверлнно, под псевдонимом Филарете, предлагал построить резиденцию “Сфорцинду” и в 8 – 10 дней окружить ее стенами с помощью 103200 рабочих. “Такого множества людей, - восклицает Сфорца, - еще никто не держал в страхе и повиновении. Люди в таком числе не уважают ни своего повелителя, ни Мадонны”. В качестве гуманиста Аверлино-Филарете так поучает своего повелителя: во-первых, надо проводить строгую разбивку рабочих масс на небольшие отряды, не сообщающиеся друг с другом; во-вторых, выдавать своевременно заработную плату; в-третьих, содержать в полном вооружении и наготове княжеские войска. Город должен быть построен так, чтобы в нем войска могли легко маневрировать с целью недопущения волнений. [11]

“И чтобы князь не очутился в положении Цезаря, необходимо построить в главном зале государственного совета особый ход для князя, с которым непосредственно никто не сообщается”.

В глазах знаменитого Альберти архитектор был необходимым гражданином государства, в котором “торжествуют постоянство, порядок, достоинство и красота”. Но не только монументальность государственных зданий является изображением силы и могущества господствующего класса, олицетворяемого центральной властью, — этой же цели служит всякого рода украшение внешнего и внутреннего вида как государственных, так и частных домов, за исключением пролетарских домиков, которые Альберти и другие гуманисты-художники “щадят” как “modi e misure”. Так возникла “до небес возвышавшаяся проповедь в резце и кисти, в камне и картине”, и под муниципальной красотой даже самых маленьких коммун крылось сознание какой-то силы, менее всего напоминавшей стремление к демократическому строю в духе карбонариев эпохи Сисмонди.

V

Но в стремлении к украшению жизни сказался и протест против того “варварского” времени, которое относилось с фанатической враждой ко всякому проявлению красоты, изящества и художественности в жизни человека. “Варварский” мир избегал красоты; ее культивировала “национальная” империя, античный мир; и античная пластика, скульптура, живопись, архитектура, музыка, декорация и орнаментация овладевают умами и сердцами рвавшихся к национальной свободе и независимости от варварства идеологов окрепшей буржуазии итальянских коммун. Уродливым формам жизни “грубых варваров” противопоставлялась “прекрасная в своем изяществе и изящная в своей красоте” жизнь греко-римского мира, и с упоением гуманисты черпали из “своего национального” прошлого не только сюжеты для вдохновения, но и форму для их воплощения. Античное искусство в широком смысле этого слова должно было ожить, возродиться на родной итальянской почве, и гуманист Филипп Виллани рассказывает, с каким изумлением даже наиболее выдающиеся граждане Флоренции отнеслись к тому, что из глины создаются живые образы, живые люди. Пред очами флорентийцев предстал легендарный Прометей, смысл сказания о котором приобрел в их глазах новый характер. Прометеями стали также и. Джотто, и Чимабуэ. Всех прометеев объединяет то, что они дают настоящих людей, а не вымышленных, по примеру варваров, какие-то идолы, иконы, святые и несвятые изображения, всего менее напоминающие живого, естественного человека в том виде, как его создала природа, — и Виллани говорит, что художественное произведение должно жить и дышать и искусство должно соревноваться с природой (pictura aemulatrix naturae). Так именно творили древние; это понял и Джотто, а потому Виллани относит его к основоположникам того подъема искусства, который им характеризуется словом rinascita, возрождение.

Естественный, наиболее близкий к природе человек, свободный от всяких наростов варварского и иных миров, не знающий мирской [12] печали и мудрости, переходящей в глупость, был и есть Адам до своего падения и изгнания из рая, и возрожденческое искусство, соперничающее с природой, отводит одно из центральных мест в своей деятельности Адаму и его спутнще Еве. И в их оголенности сказывается тот же протест против тяжелого варварского прошлого,, которое так давит идеологов итальянской буржуазии, жаждущей новой жизни. Эту новую жизнь идеологи буржуазной мысли ищут в золотом веке, находящемся далеко в прошлом – даже не в античности, а в “семидневном сотворении мира”, где “первый человек”, радостный и веселый, беззаботный и беспечный, наслаждался жизнью, которая нам “дана для наслаждения”. Так “адамово искусство” в своеобразной форме являлось решительным отрицанием того средневекового религиозно-мистического аскетизма, который принес на землю варварский мир. “Вернемся к состоянию Адама” [rdeamus ad statum Adae (Adamae)]—это был лозунг на библейско-христианском языке, но звавший к посюсторонней жизни и отвергавший жизнь потустороннюю. Это был призыв буржуазии, которая, помимо национальной свободы, чувствовала потребность в умственной свободе, в свободе человека. Так свобода итальянской буржуазии, требовавшая от “низов” одной лишь покорности, предоставляла “лучшим людям”, тем, которые управляли коммунами, право на индивидуальное наслаждение, на личное счастье, на свободу от умственного, религиозного и нравственного гнета, который всей тяжестью небесных и земных кар давил средневекового человека на “некогда свободной римской земле” 6.

VI

Ярким проявлением стремления к освобождению человека от варварского средневекового умственного ига была борьба гуманистов против господствовавшей в обществе того времени рационалистической схоластики, которая пронизывала всю философию и религию, а также против той литературной формы, в которой велось изложение тех или иных светских и церковных мыслей. Средневековье игнорировало требование красоты стиля, языка. Оно обезличивало форму изложения, механически нанизывало одну фразу на другую, покрывая все густым слоем монотонного монастырско-церковного елея. Литературный язык средневековья был тягуч, тяжел, неудобочитаем и трудно поддавался пониманию. Зигзагообразная схоластическая мысль искусственно сшивала рвавшиеся тонкости формально-логических выкладок, и многочисленные fiorite и tesoretti, затемняя убожество мысли и заполняя неизбежные прорехи, доводили читателя до исступления. Решительным и энергичным протестом против этого “чужеземного варварства” была эпоха Ренессанса, требовавшая “естественной” формы изложения всякой мысли, — научной, философской или религиозной, и видевшая в этой “естественной” форме “облегчение духа”. “Естественная” форма представляет “сладкий новый стиль” [13] (dolce stil nuovo); она напоминает Вергилия, Овидия и Горация и по красоте и легкости своего ритма соревнуется с природой, любовное изучение которой является триумфальными воротами, через которые человек вступает в область истинного знания и высшего искусства. Не отклоняться от природы, идти с ней нога в ногу — таков лозунг и искусства и литературы.

Вместе с литературной формой произведений средневековья отбрасывалось в значительной степени и их содержание, причем наиболее ожесточенным нападкам гуманистов подверглась перипатетическая философия, тесно связанная с христианскими догмами. Последним противопоставлялось античное язычество. Ранние гуманисты, как Петрарка и Боккаччио, уже отчасти определили путь, по которому пошли позднейшие, более радикальные. Среди последних виднейшее место принадлежит Лоренцо Валла, чья книга “О сластолюбии” (1431 г.) явилась “буревестницей литературной революции”. Книга эта распадается на три диалога: в первом Бруни защищает стоическую философию, во втором Беккадели стоит на платформе Эпикура, а в третьем диалоге Никколи борется за “истинное добро” (verum bonum). Хотя Валла не становился ни на одну из трех различных точек зрения, но у читателей книги не могло быть сомнения, что симпатии Валла на стороне эпикурейской философии, и “истинное добро” по-христиански настроенного Никколи введено в книгу из-за цензурных соображений, из боязни оказаться в когтях инквизиции. Неудивительно поэтому, что Лоренцо Валла стал символом языческого философа в духе проповеди свободной любви и наслаждений, хотя книга его заканчивалась тем, что участники спора признали “христианского гуманиста” Никколи победителем: слова, имевшие, невидимому, целью отогнать призрак инквизиционной опасности.

Эта предосторожность дала Валла возможность выступить с новым диалогом “Об обете монахов”. В нем, помимо обычных в устах гуманистов нападок на монахов и общего издевательства над духовенством, Балла отвергает принцип обета и в корне подрывает католическое учение, о смысле жизни и о той цели, к которой должен стремиться человек. С такой же решительностью и принципиальной смелостью Валла выступил против притязаний папства на светскую власть, а разоблачение подложного характера пресловутого “Константинова дара” под пером Лоренцо Валла приобрело поистине историческое значение, ни в какое сравнение не идущее с теми сомнениями относительно подлинности этой грамоты, которые до Валла были высказаны Николаем Кузанским и епископом Регинальдом Пекоком. “Раз Константинов дар подлог более позднего времени,— резюмирует Валла свою книгу, — то папе ничего другого не остается, как отказаться от власти, которую он насильственным путем захватил... Сказка о Константиновом даре стала причиной разорения и опустошения всей Италии... Папа жаждет чужого имущества и из своих подданных высасывает последние соки. К нему применимы в прекраснейшей степени слова Ахиллеса об Агамемноне — царь, пожирающий свои народы”. [14]

Эти заключительные слова оттачивали направленное против папства оружие и придавали книге революционный характер: недаром ее в 1517 г. опубликовал Ульрих фон Гуттен со специальным обращением к папе Льву X, полным издевательства и сарказма по адресу как лично Льва X, так и папства вообще. Через год книга появилась на немецком языке и во время Великой крестьянской войны 1525 г. играла, по выражению Давида Штрауса, роль дубинки в руках повстанцев 7.

Если Валла мог так смело выступить против папы, не боясь очутиться в пасти инквизиции, то объясняется это и тем, что он находился при. дворе неаполитанского короля Альфонса Арагонского, против которого боролся тогдашний папа Евгений IV, поддерживавший притязания династии Анжу на неаполитанский престол. Эта недосягаемость Валла не исключала того, что Евгений IV принял меры борьбы с книгой: под страхом отлучения от церкви было запрещено ее чтение. Особенное усердие обнаружил в этом деле кардинал Чезарини: собственной рукой бросал он в костры произведения гуманистов, а проповедники Бернардино из Сиены и Роберго из Лечче публично в Милане и Болонье сжигали портреты и книги многих писателей-гуманистов. Вместе с тем велась и “идейная” борьба против “преступных” гуманистов. Францисканец Антонио да Ро, картезианец Мариано да Вольгерра и минорит Альберто да Сартеано были наиболее рьяными опровергателями “неприличных” памфлетистов-язычников и обращались то к молодежи, то к матерям, то к государственным мужам с просьбой и увещанием не внимать голосу врагов религии, семейной жизни и нравственности, а заняться чтением произведений, исходящих от разоблачителей гуманистической безнравственности и неверия. Ведь безбожники навлекут, без сомнения, на Флоренцию и Сиену ту же участь, которая некогда постигла Содом и Гоморру.

Во избежание подобной кары начались инквизиционные розыски безбожных гуманистов, и запестрели именами последних многочисленные донесения, поступавшие то в папскую канцелярию, то в иные инстанции, связанные с курией. Жертвами, этих доносов стало огромное количество лиц, хотя далеко не все поплатились одинаково жестоко за свою “гуманистическую безнравственность” и за увлечение “языческой философией”. Так, известный флорентийский государственный деятель Ринальдо дельи Альбицци был обвинен в том, что в разговоре с одним философски образованным врачом поднял вопрос, совместима ли наука с христианской религией, и пришел к выводу, что. христианство противоречит науке. Свое заявление Ринальдо подтверждал авторитетом Аристотеля. Другой флорентийский государственный деятель Карло Марсуппини из Ареццо будто бы открыто презирал христианскую религию и стать же открыто проповедовал язычество. Такие же донесения поступили на Кодро Урчео, болонского профессора, с кафедры заявившего, что никто не знает, что будет с его душой после смерти, а потому все разговоры о [15] потусторонней жизни являются пугалом, которое страшит лишь старух. “Серьезнее” было преступление Сигизмунда Малатесты, владетеля Римини, политического врага папства, не раз открыто нападавшего на Папскую область. Он был отлучен от церкви, но отнесся к этому наказанию “в духе гуманизма”: иронически спрашивал он авторитетных людей, теряют ли отлученные от церкви вкус к хорошему вину и приятным развлечениям. Мало того, он в виде протеста против церковного наказания однажды после ночной оргии наполнил церковные сосуды чернилами, чтобы потом издеваться над верующими, окрашенными в чернильный цвет. Он поместил в капелле св. Иеронима целый языческий Олимп: здесь фигурировали Марс, Сатурн, Венера и др.

При таких обстоятельствах папа двинул войска против владельца Римини, надеясь его разбить. Но Сигизмунду Малатесте удалось 2 июля 1461 г. нанести поражение папской армии. В ответ на это во всех городах Папской области было устроено торжественнее сожжение портрета Сигизмунда. На портрете была надпись: “Это – Сигизмунд Малатеста, король изменников, враг бога и людей; решением святой коллегии он приговорен к сожжению”. Отказавшаяся от огненного празднества Болонья впала в папскую немилость 8.

С владетельным князем трудно было справиться, - гораздо легче было действовать против философа-писателя Бартоломео Сакки из Пиадены (древняя Платина), более известного под названием Платина. Он выступил с памфлетом против Павла II. Поводом к памфлету Платина послужило устранение папой со службы (купленной за определенную сумму денег) ряда лиц, в том числе многих гуманистов. Платина готов был идти на примирение с папой и потому закончил свой памфлет словами: “Слуга вашего святейшества, если ваше распоряжение будет отменено”.

Эта условная готовность служить папе ввергла Платина в тюрьму, в которой он провел четыре .месяца, испытав все прелести средневековых пыток. Он был выпущен, когда уже “едва мог стоять на ногах”. Арест Платина навел папскую бюрократию на мысль ударить по очагу “языческого гуманизма”, по той “гуманистической академии”, руководителем которой был Юлий Помпоний Лэтус (Лэго, Джулио, 1425 – 1498), ученик Лоренцо Валла, считавший “античный мир действительностью, а окружавшую среду окаменелой”.

Вокруг Лэто группировалось несколько молодых писателей, отмечавших свои литературные произведения датами не христианского летосчисления, а римского, от года основания Рима, и праздновавших день 21 апреля как день (рождения” города. Рима. Эта группа организовала Римскую академию, деятели которой называли себя латинскими именами так часто, что в истории они сохранились только под этими вымышленными именами. Против “академиков” было выдвинуто обвинение, что они настолько презирают христианство, что не хотят называться именами христианских святых. [16]

По решению Павла II начались аресты — “каждую ночь по одному академику”: их обвиняли в язычестве, материализме, отрицании бога, презрении к папе и духовенству и других преступлениях.

Поэтому всякое воспоминание о Римской академии должно было быть уничтожено, и в 1468 г. учителям в Риме было запрещено, под угрозой обвинения в ереси, заниматься древними поэтами 9.

VII

Будучи переходной эпохой, эпоха Ренессанса вся проникнута противоречиями и пронизана исключающими друг друга элементами. В ней все новое носит явные следы старого, а старое заключает немало нового. Даже столь характерный для нее национализм не выдержан, и о национальном объединении Италии мало кто и думал. Вместо единой национальной итальянской идеи налицо имелся национализм отдельных республик, герцогств и коммун. Каждая единица мечтала и боролась за свою “национальную независимость”, за которой скрывались ее экономические и политические интересы, и менее всего защищала интересы национальной идеи во всеитальянском масштабе. В результате подобного развития национализма раздробленность Италии не уменьшалась, а закреплялась и принимала более устойчивый и длительный характер. На почве захвата новых рынков для торговли, в интересах усиления политической и экономической мощи велась конкуренция между отдельными территориальными организмами — в тем более острой форме, чем “национальнее” они были. Одинаковые экономические интересы направляли эти территориальные единицы по одному и тому же руслу, и естественно, что здесь они сталкивались друг с другом с особой силой, обнаружившей всю эфемерность идеи единой национальной Италии при существовании множества конкурирующих между собою “национальных” организмов в пределах Италии.

Мало того, направленное против “варваров” национальное острие притуплялось в процессе межитальянской борьбы, и “самые национальные” республики и коммуны, подчас не располагая достаточными средствами для расправы с соседями-соперниками, обращались за помощью к “чужим”, борьба против которых так торжественно провозглашалась на национальном знамени. И чем более отсталым было иностранное государство, чем более “варварским” оно было, чем менее оно могло конкурировать с итальянскими республиками, тем безопаснее было его вмешательство, и тем чаще к нему именно обращались национально настроенные государства северной и отчасти центральной Италии. Так “самое дикое варварство” становится оплотом движения, шедшего под лозунгом освобождения Италии от иностранных варваров. Насколько эта внутренняя борьба подрывала возможность осуществления единой Италии, видно из того, что “рожденное из пламени и света слово” Макиавелли, призывавшего “действовать по-сумасшедшему” и общими объединенными усилиями изгнать из [17] Италии “варваров”, не нашло отклика даже во Флоренции, этом центре национализма, и целиком повисло в воздухе.

Подобно национализму, и идея свободы была полна противоречий и уживалась с режимом тирании, с мыслью о всевластии папства и даже о господстве германского. императора над Италией. При тиранах в значительном количестве состояли гуманисты, певшие гимны деспотическим порядкам и нередко проводившие тираническую политику не за страх, а за совесть. Немало было среди гуманистов также защитников остатков ранее сильно распространенной гвельфской 10 партии, которая все еще продолжала доказывать благодетельную роль папства в Италии и утверждала, что национальная свобода итальянского народа много выиграет, если главою Италии будет папа римский.

Не отжили своего века среди гуманистов и гибеллинские 10 идеи. В глазах приверженцев императорской партии идея свободной национальной Италии совмещалась с императором как ее воплощением. Имя Фридриха II Гогенштауфена было окружено в кругах гуманистов ореолом. “Варварами” в их глазах были лишь те иностранные государи, которые преследовали чуждые республикам интересы. Если “варвары” умели отождествлять свои интересы с интересами городских олигархов, то забывалось их иноземное происхождение и их приветствовали на территории Италии. Для борца за свободу Кола ди Риэнцо папа был желанным светским главою Италии, и народный трибун XIV века причислял себя к партии гвельфов. Но стоило папе высказаться против пламенного патриота, как Кола ди Риэнцо во имя той же национальной свободы стал под знамя императора 11. Так своеобразно понимались и национализм, и свобода в эту переходную эпоху.

Ведь не следует забывать, что Италии незнакомы были крупные революционные крестьянские движения, которые потрясали Англию, Францию, Испанию и Германию, — незнакомы были потому, что в сравнительно значительной части Италии крестьянство рано было раскрепощено и не могло служить буржуазии союзником в ее борьбе против феодализма. Городская буржуазия, не имея крестьянского революционного резерва, вынуждена была в большой мере сосредоточить свою борьбу с феодализмом внутри города, в стенах коммун. С другой стороны, и крупные феодалы сгруппировали свои силы в том месте, где должна была развернуться борьба с буржуазией, и создали себе феодальную армию в очень значительной степени из городских элементов, отчасти деклассированных, отчасти в той или иной степени зависевших от обычно проживавших в городе представителей крупного землевладения. Не будучи крестьянской, эта армия играла нередко в руках городских синьоров роль защитницы феодальных порядков. Так борьба с феодализмом приняла в Италии с внешней стороны городской характер, переплетаясь в причудливый клубок противоречий классовых, политических, партийных, фракционных и даже индивидуальных интересов. Отдельные роды, магнаты [18] крупнейших поместий и обладатели огромных капиталов выступают на общественную сцену и зачастую заслоняют классовую борьбу, острую разумеется, и в Италии, как и везде в переходную эпоху, но имеющую особый городской колорит и как бы загнанную в ограниченный круг отдельных коммун, не ищущих помощи у сельской” населения. Так социальная борьба не всегда носила в Италии в эпоху Ренессанса отчетливый, в классовом смысле, характер.

VIII

Печать противоречивости лежит и на умственном, художественном и религиозном облике эпохи Ренессанса, — и разумеется, динамика эпохи отражается весьма различно и на этих ее произведениях. При античной, так называемой языческой форме произведений великих мастеров значительное число этих произведений по своему сюжету; относится, тем не менее, к религиозным. Леонардо да Винчи, Микельанджело, Рафаэль, Донателло, Гиберти и другие громкие имена Возрождения с одинаковым правом могут быть причислены к выразителям как светской, так и религиозной мысли. Если античный мир, его история и мифология открыли необыкновенно богатый источник для фантазии художников, то сюжеты, заимствованные из Ветхого и Нового завета, во много раз количественно превосходили то, что было художниками почерпнуто из греко-римского мира. По определению исследователя Мюнтца, число христианских сюжетов эпохи Ренессанса относилось к античным сюжетам, как 20:1. Церкви и капеллы в это именно время богато изукрасились многочисленными художественными произведениями религиозного содержания. Этому натиску церковного искусства на обрядовую монотонную жизнь в немалой степени, вероятно, обязано то пробуждение религиозного чувства, которое констатируется в части образованного общества эпохи Возрождения и которое шло вразрез с одновременным усилением стремления этих же кругов к светской жизни, наслаждениям и удовольствиям.

В одном и том же гуманисте рядом уживались “язычество” и католицизм, увлечение ангинной философией и поклонение религиозным догматам, и еще Петрарка, несмотря на свою любовь к классической древности, говорил, что евангелие в его глазах выше, чем мудрость античного мира, и что нужно “любить школы философов к соглашаться с ними лишь тогда, когда они не отклоняются от истины и не отвлекают нас от нашей главной цели”. Последняя, как это видно из контекста письма Петрарки на имя его друга Джованни Колонна, состоит в повиновении тому, о чем говорит Евангелие: “Если бы какой-либо философ, будь это даже Платон или Аристотель, попытался сделать нападение на евангелие, он подвергся бы решительному, осуждению и был бы уничтожен: никакая сила логических доказательств, никакая красота языка, никакое величие имени не могли бы нас ввести в заблуждение, — ведь эти философы были лишь людьми,. учеными, поскольку вообще человеческому уму доступна ученость; они блистали своим красноречием, были богато одарены всякими [19] способностями, но, к сожалению, они были лишены высшего блага, не подлежащего выражению словами”.

Не только Петрарка, но даже Боккаччио, автор “Декамерона”, “Корбаччио” и “Амето”, несмотря на всю меткость и остроумие своих нападок на лиц духовного звания, не был принципиальным противником католической церкви, отказался впоследствии от многих резких выражений по адресу священников и завещал свою библиотеку августинскому монаху Мартино да Синья под условием, что он будет молиться за упокой его души. И такой резко выраженный поворот в сторону католицизма не был редким явлением среди гуманистов.

Своеобразный нейтралитет к религии в течение всей жизни замечался у людей, которые, казалось, в силу своего увлечения античным, мировоззрением должны были относиться враждебно к христианской церкви. Никакое “язычество” не мешало им исполнять в точности обрядовые требования религии и считать себя одновременно поклонниками классической культуры и последователями христианской веры. Эта двойственность, поскольку она не была лицемерием, вызывавшимся страхом перед инквизицией, была проявлением того противоречия, которое лежало в основе переломного характера эпохи Возрождения, и накладывала на все стороны тогдашней жизни особую печать, отличающую эту эпоху и от средневековья, и от нового времени.

Эта религиозная нейтральность способствовала тому, что христианские писатели восприняли в значительной степени и манеру писать и фразеологию гуманистов. Так, религиозный поэт Якопо Саннацаро в своих элегиях и эклогах пользовался языческими образами, называя небо Олимпом, Христа отцом богов и людей, и упоминает среди чудес Христа изгнание фурий в Тартар и подавление гнева богини Дианы. Но не только поэты заражались “язычеством” от гуманистов, — широкие круги незаметно втягивались в круг идей и выражений античного мира. Так, члены городского совета стали обозначаться термином patres conscripti, монахини — virgins vestales, кардиналы— senatores, кардинальский декан — princes senatus, отлучение — dirae, святой — divus и т. д. Мало того, богословские трактаты, резко полемизировавшее с языческим гуманизмом, не могли освободиться ни от фразеологии, ни от многих навеянных на богословов мыслей эпохи Ренессанса. Павел Кортезий, апостолический протонотарий, в догматическом компендиуме, во многих местах направленном против вольностей гуманистов, называет Августина богом теологов, Фому Аквината — Аполлоном христианства, а ад — Тартарским царством, где текут Стикс, Кокит и Аверн. Учение о грехопадении Кортезий начинает с мифа о Фаэтоне. Так проникла в догматическое исследование христианского богослова. языческая мифология.

Кортезий не был единственным представителем среди теологов, увлекавшимся античным миром: он насчитывал немало приверженцев среди высшего духовенства. Кардинал Бранда слыл за искреннего друга нового искусства и в своем родном городе Кастильоне д'Олона. как и в Павии, организовал богатые библиотеки, даже школу для студентов. Поклонником, древней культуры был и кардинал Джордано Орсини, разукрасивший стены своего дворца прорицательницами [20] Сивиллами 12, отдельные изречения которых виднелись на стенах приемного зала. За большую сумму Орсини приобрел во Франции знаменитый “Алмагест” Птолемея 13, который он хранил в своей библиотеке вместе с 12 комедиями Плавта, и за год до смерти передал церкви св. Петра свои литературные изыскания во всеобщее пользование. Во многом Джордано, Орсини напоминал папу Николая V, с которым Ренессанс пришел на папский престол. Разумеется, это было возможно только потому, что между идеями языческими и христианскими был как бы заключен своеобразный нейтралитет, в силу которого одни идеи не очень влияли на другие, и мир языческий уживался в голове представителя эпохи Возрождения с христианским миром. Такое мирное сосуществование враждебных сил свидетельствовало о глубоком противоречии, которое пронизывало этот переходный исторический момент: новое, не имея возможности вытеснить старое, молча мирилось с ним, живя своей жизнью и игнорируя жизнь своего противника. По существу папа-гуманист не был ни папой, ни гуманистом, как не был Ренессанс ни средневековьем, ни новым временем. В меценатах на папском престоле ярко сказалось сплетение исключающих друг друга общественных сил Возрождения.

IX

Борьба двух миров получила отражение и в росте различных суеверий, источники которых лежали как в язычестве, так и в христианстве. Астрология сделалась популярнейшим предметом изучения, и в Падуе, Милане и Болонье усердно распространяли с университетских кафедр и с церковного амвона астрологические взгляды. При каждом итальянском княжеском дворе были астрологи, и ни одно значительное предприятие не обходилось без изучения звезд, предсказывающих тог или иной исход предприятия. Почти все папы Ренессанса были поклонниками астрологии, а Александру VI было посвящено сочинение о “божественной науке, называемой астрологией”. Ландино, представитель платоновской школы при дворе Медичи, по звездам изучал будущие судьбы христианства, а естествоиспытатель Тосканелли исполнял обязанности астролога при флорентийском дворе. Набожный Домишко де Доминики специально выступал в защиту истинности астрологии и опровергал “ложные” взгляды ее противников. Самые смелые кондотьеры и полководцы, как Альвиано, [21] Бартоломео Орсини, Вителли и др., не решались вступать в бой, не испросив заранее звездного благословения. Народные массы слепо шли за образованными кругами общества, и, по словам Роберто из Лечче, многие не решались надеть новое платье, поесть и выпить, не взглянув предварительно на звездное небо 14.

Грозные размеры приняла в эту эпоху вера в дьявола. “Исследования о ведьмах”, принадлежавшие перу Варфоломея де Спины, получили в начале XVI века особенно большое распространение. “Каждому ведь ясно, — говорит де Спина, — что почти весь земной шар полон дьявольских преступлений”. “И кто может, — восклицает он, — сомневаться в реальности дьявола, когда в одном лишь округе инквизитора Бернарда Комо ежегодно берегся в плен свыше 1000 ведьм, из коих свыше сотни сжигается? Как можно еще сомневаться, когда мне лишь недавно врач из Феррары рассказывал, что в его поместье один крестьянин собственными глазами видел шабаш из 6000 женщин и мужчин, предававшихся кощунственному разврату?” Рост веры в дьявола был настолько велик, что пред главою католической церкви стал вопрос о том, кто сильнее — бог или дьявол, удастся ли последнему погубить мир, или бог выйдет победителем из этой страшной схватки. На помощь богу в его борьбе с дьяволом была двинута инквизиция, и папа Иннокентий VIII буллою Summis desiderantes (5 декабря 1484 г.) открыл эру самых суровых наказаний лиц, заподозренных в колдовстве, причем девочки в возрасте семи лет оказались среди ведьм, боровшихся с богом и подлежащих сожжению 15. Так в эпоху умственного подъема выплыли наружу самые дикие суеверия. В этом причудливом сплетении живых и мертвых мыслей отразился переломный этап эпохи,. и подобно тому как феодализм напрягал все усилия, чтобы отстоять свое существование в борьбе с торговой буржуазией, точно так же и идеологическая надстройка уходившего мира в своем предсмертном надрыве повела судорожную атаку на новые умственно-религиозные течения, являвшиеся неизбежными спутниками рождения нового капиталистического мира. И в умственной области, как и во всех других, Ренессанс представлял собою такой клубок противоречий, такую пестроту старого и нового, такую смесь пережитков старины и ростков новой жизни, что не только современнику этой эпохи, но и исследователю гораздо более позднего времени почти невозможно дать полную и исчерпывающую картину; того, чем в сущности была эпоха Возрождения. Всякая ее характеристика является в большей или меньшей степени односторонней, больше улавливает либо старые элементы, либо новые, переплет же их остается зачастую недостаточно уловимым. Не приходится поэтому удивляться, что до сих пор эпоха Ренессанса не получила всестороннего научного освещения в исторической литературе. Менее всего разгадать ее могли современники, и “Дневники” Инфессуры и Бурхарда, с которыми ныне в самых общих чертах знакомится [22] советский читатель, не претендуют на полную характеристику эпохи Возрождения. Они дают лишь некоторые черты ее, помогают заглянуть в такой своеобразный уголок, каким был накануне XVI века папский двор где все противоречия принимали сугубо уродливую форму, так как “Великим интернациональным центром феодальной системы была римско-католическая церковь” 16. В эту скрытую от посторонних взоров “интернациональную” обстановку дают нам некоторую возможность заглянуть “Дневники” Инфессуры и Бурхарда,—отсюда и значение их издания на русском языке.

X

Стефано Инфессура, автор первого “Дневника”, происходил из зажиточной римской чиновничьей семьи; его отец Джованни Паоло Инфессура, по образованию аптекарь, был в 20—30 годах XV века районным префектом в Риме. Он был, по-видимому, усердным службистом и ничем, кроме службы, не интересовался. За исключением Стефано, никто из членов этой семьи ничем не выделялся, и ни о ком из них не имеется никаких сведений. Мы не знаем ни года рождения, ни года смерти Стефано Инфессуры; известно лишь, что в 1500 г. его уже не было в живых: в январе этого именно года его сыновья Марчелло и Маттео заказали еженедельно служить за упокой по их отце в церкви Санта Мария на Виз Лата. Здесь, по-видимому, он был похоронен, как и его отец, умерший в 1483 г. Из “Дневника” Инфессуры мы узнаем, что он был совсем ребенком, когда был казнен 9 января 1453 г. Поркаро. Казнь Поркаро произвела в Риме сильное впечатление. О ней в доме Инфессуры часто говорили, и разговоры об этой казни сохранились в памяти мальчика, которому тогда было около 12 лет. Поркаро был республиканцем-гуманистом и звал себя древнеримским именем Порций. Он занимал высокое положение в разных городах Папской области, был даже генерал-губернатором. Однако он. не скрывал, что будет приветствовать приход императора в Рим, так как вместе с императором восторжествует в Италии “свободная республика”. За эти слова Поркаро был отправлен в Болонью, где находился под надзором властей, но в 1453 г. он тайком бежал в Рим и был обвинен в заговоре против папы Николая V; вместе с значительным числом других “заговорщиков” Поркаро был повешен в замке Ангела.

Разговоры о казни Поркаро в семейном кругу Инфессуры — единственное биографическое сведение, которым мы располагаем о жизни Инфессуры до 1478 г., когда он получил в Орте место подеста, которое он занимал в течение трех лет. В 1481 г. он стал лектором в римском университете и читал, по-видимому, юридическую казуистику. Написанный им в это время труд “Liber de communiter accidentibus” сохранился лишь по названию. Педагогическая деятельность Инфессуры была не особенно продолжительной: в 1487 г. он стал секретарем сената и занимал этот пост в течение ряда лет, по-видимому, до самой смерти. Должность эта была и ответственной, и очень [23] влиятельной: два секретаря сената, вместе с нотариусом, вели протоколы муниципальных заседаний, формулировали постановления, редактировались вали важнейшие городские решения и дважды в неделю публично на базарной площади читали перед народом правительственные распоряжения. Как секретарь сената, Инфессура имел обширные связи в Риме, приходил в контакт с самыми различными слоями населения, получал официальные и неофициальные сведения по разнообразным вопросам и был в курсе всех дел в Риме. Это давало ему возможность знать многое, что другим было недоступно, и собирать сведения и о том, что не входило в круг его обязанностей. Он в частности интересовался папской курией, жизнью в Латеране и общей религиозно-политической линией папства. С самого начала отношение Инфессуры к папству было враждебным. Корни этой вражды лежали в своеобразной, полной противоречий структуре коммунального уклада Папского государства, в особенности его столицы.

Римская конституция была мешаниной из республиканских и монархических принципов, разбавленных светскими и духовными началами. Везде замечался параллелизм; каждый муниципальный орган сопровождался параллельным папским. Так, городскому префекту, являвшемуся представителем папской власти и распоряжавшемуся военными силами Рима, соответствовал сенатор, выбираемый коллегией имбоссулаторов и утверждаемый папой. Административная и юридическая власть находилась в руках губернатора (в XV веке эту должность занимал вице-камерленго), представлявшего папскую власть, а бок о бок с губернатором функционировали три консерватора со своими 13 префектами, представлявшими 13 районов города Рима. Губернатор и консерваторы имели почти те же функции. Но источники власти у них были разные: консерваторы были светской властью, губернатор представлял интересы папы, назначавшего его на этот пост. Во главе полиции стоял баргелло, папский ставленник, которому соответствовали синдики и иные чиновники светской власти. Рим, как и все государство, имел монархическую, даже абсолютистскую форму, правления, но в то же время высшая власть как бы принадлежала народному собранию (consilium publicum), состоявшему из всех граждан Рима мужского пола, достигших двадцатилетнего возраста. Народное собрание выбирало избирательную коллегию, так называемую коллегию имбоссулаторов, которая путем выборов определяла чиновников на все муниципальные должности; чиновники эти в совокупности составляли малый совет (consilium secretum), в который входили 3 консерватора, 13 районных префектов и 26 районных приставов, судьи Капитолия, синдики, смотрители дорог и городского благоустройства. Председателем малого совета являлся сенатор, соперничавший по объему своей власти не то с префектом, не то с губернатором, не то с баргелло.

Этот крайне сложный и двойной аппарат отражал древний муниципальный дух столицы мира в его борьбе за коммунальную независимость с папским самодержавием, с абсолютизмом духовной бюрократии. Результат этой борьбы в XV веке уже давно свидетельствовал о поражении муниципальной свободы, но призрак последней еще реял [24] над Римом, и чиновничья иерархия ненавидела духовных чиновников, ставила палки в колеса духовной машины и еще более расстраивала и без того тяжелое и неуклюжее функционирование папско-муниципального аппарата. Инфессура был видным звеном в светской цепи управления Римом и не только тормозил деятельность конкурировавшей папской администрации, но и ненавидел и презирал ее: он был республиканцем, полагал необходимым устранить из муниципального аппарата и всего римского строя влияние папства и считал себя поэтому гибеллином, приверженцем феодальной группировки, враждовавшей с папами и руководимой богатейшим родом Колонна.

Как сторонник республиканского Рима, Инфессура в постоянном вмешательстве папы в жизнь Рима видел зло, не дающее Риму жить здоровой жизнью, и его симпатии были на стороне противников папского режима. Неудивительно, что его “Дневник” пропитан враждебным духом к курии, и род Орсини, традиционно связанный с партией гвельфов, является для него олицетворением несчастий, преследующих “Вечный город” с момента господства в нем папской бюрократии. Однако предвзятость Инфессуры не умаляет качества его “Дневника”. Наоборот, она придает ему особый колорит. Инфессура — не безличный летописец. Резкий тон его “Дневника” скорее подкупает читателя; “Дневнику” как бы дается задание: быть глашатаем республиканского идеала и молотом, дробящим папский режим. Поскольку Инфессура не искажает фактов и старается передавать, что сам наблюдал либо узнавал от пользующихся доверием лиц, “партийность” его изложения придает живость “Дневнику”. Этим объясняется успех, который выпал на долю Инфессуры, и тот факт, что он находил поклонников среди людей, которые вообще не читали летописей и дневников и делали исключение лишь ради Инфессуры.

Не за партийность и страстность нужно упрекать Инфессуру, а за его односторонность, за игнорирование тех значительных сторон жизни Ренессанса, которые не получили в его “Дневнике” отражения. Кто может сказать, каково было отношение Инфессуры к гуманизму, к новым литературно-художественным веяниям? Эта сторона Ренессанса осталась закрытой для Инфессуры; по-видимому, он ею не интересовался. Но в этом не его вина. Эпоха Ренессанса слишком многогранна, и современники не могли охватить сложность этой эпохи. Односторонность является общей чертой всех, кто в XIV— XVI веках писал об итальянской общественной жизни. В этом отношении Инфессура не делает исключения. Инфессура, правда, не безгрешен в области географии и истории и не решается выходить далеко за пределы Рима и XV века. Он не тверд в хронологии и местами путает Базельский собор с Констанцским. Его латинский язык не блещет красотами и классическими оборотами; его цитаты из Овидия и Ювенала являются истрепанными, — сказывается средний по умственному уровню человек эпохи Ренессанса, не поражающий эрудицией, но и не ошеломляющий невежеством и грубостью. Инфессура не был гуманистом, знал юридическую казуистику, которую преподносил своим слушателям, и в науке не видел своего [25] призвания. Но он горел потребностью к общественной работе: здесь у него были принципы; здесь он любил и ненавидел, боролся; и страдал, и много души вложил он в свой “Diaria della citta di Roma”, достойный памятник борца великой и богатой эпохи. Пусть его республиканский идеал, припаянный к Колонна, вызывает у нас скептически-недоуменную улыбку, — ее относить надо не к Инфессуре и его “Дневнику”, а к сложности той задачи, которая выпадала на долю людей, бравшихся описывать события, не поддававшиеся пониманию современников. Строгого осуждения последние не заслуживают.

Основная мысль Инфессуры о том, что счастье Рима зависит от республиканской формы правления, находящейся в руках светского правительства, и что всякое уклонение в сторону папского, церковного управления чревато для Рима несчастьями, проходит красной нитью через весь “Дневник”, начиная с первой главы и кончая последними строками. Книга открывается понтификатом Бонифация VIII, этого решительного сторонника гвельфской партии и закоренелого недруга республиканского дома Колонна. С высоты своего величия, олицетворенного претенциозной буллой Unam sanctam, Бонифаций VIII так стремительно, молниеносно падает в бездну французского плена,, что, по Инфессуре, в этой превратности судьбы фигуры Бонифация нужно видеть небесную кару, божий перст, указующий преступный путь, по которому ведет Бонифаций свое папское государство. Эта мысль не покидает Инфессуры до конца книги, и заключительные строки “Дневника” являются как бы предупреждением по адресу Александра VI, колебавшегося в своей политике между Орсини и Колонна: Александру следует всегда помнить, что на одном из Орсини лежит страшная ответственность за переезд в 1305 г. кардиналов во Францию, переезд, послуживший исходным пунктом “вавилонского пленения” папства в Авиньоне. Как некогда Шиарра Колонна бежал от преследования Бонифация VIII во Францию, чтобы оттуда вернуться мстителем за попранное право и божескую справедливость, так и теперь — в 1494 г. — ищет во Франции спасения кардинал Санто Пьетро в Винколи (Джулиано делла Ровера), который раньше или позже явится мстителем за несправедливости режима Александра и уготовит ему участь, какая постигла Бонифация VIII. Пока не поздно, пусть Александр VI чувствует меч, который висит над его головой.

Желая иллюстрировать свою мысль о роковой роли, которую играли в судьбах Рима и Италии представители дома Орсини, Инфессура подчеркивает, что именно один из Орсини некогда заявил народу, что кардинальская коллегия после смерти Урбана V не хочет избрать ни римского, ни итальянского папу и что поэтому пришлось снова выбирать в Авиньоне французского папу. И этот папа — речь идет о Григории XI — невольный ставленник рода Орсини, немало повинен в том, что немедленно после его понтификата начался в церкви тот великий раскол, который нанес неисчислимый ущерб католической вере и который возник вследствие преступных интриг и ложных заявлений Орсини, что кардиналы ненавидят римлян и не хотят иметь папу римского и даже итальянского происхождения. [26]

В годы этого раскола и господства кондотьеров, доказывает Инфессура, “великий” гибеллин Владислав, король неаполитанский, вместе с родом Колонна стремился дать Риму счастье, но этому мешали папы в союзе с Орсини. Констанцский собор возвел на папский престол Мартина V, члена рода Колонна. И нашему летописцу, жившему в тяжкую годину правления Иннокентия VIII, век Мартина кажется золотым: хлеб был тогда дешев, бунты редки, разбойничество прекратилось, вера крепла, жизнь становилась приятной. Но, увы, за Мартином последовал гвельф Евгений IV, и опять начались для Рима черные дни. Казалось, что “чернее черного” ничего быть не может; но Сикст IV умудрился опровергнуть эту истину и показать, что нет предела злу и что можно перещеголять в злодеяниях даже Евгения IV. В глазах Инфессуры Сикст был олицетворением самых гнусных и отвратительных преступлений, какие только может себе представить человеческая фантазия, и ненавистью к этому врагу дома Колонна дышат страницы “Дневника”, посвященные Сиксту IV. В них Инфессура местами поднимается до пафоса общественного негодования, и перед нами идейный борец, который заслоняет образ хроникера. Разумеется, такая предвзятость накладывает густой слой тенденциозности на “Дневник” Инфессуры. Последний даже вынужден обойти молчанием, республиканское движение, связанное с именем Кола ди Риэнцо и подавленное папством в союзе со столь дорогим сердцу Инфессуры родом Колонна, на этот раз “изменившим” своим республиканским традициям и своей враждебности папству. Бледны также и страницы, посвященные правлению Иннокентия VIII, очевидно, потому, что этот папа не был связан с Орсини. Читатель почти жалеет, что Иннокентий VIII не был ни гвельфом, ни родственником Орсини и лишил кисть Инфессуры ее лучших красок: как скромно выглядит преемник Сикста IV! Его портрет как будто нарисован не рукой Инфессуры.

Немало досталось Инфессуре от его многочисленных критиков за это пристрастие к одним историческим персонажам и ненависть к другим. Без особого труда можно было показать, что среди отверженных Орсини были отдельные праведники в неменьшем числе, чем в Содпуе и Гоморре, и что поэтому они не застуживают сурового .приговора Инфессуры. С другой стороны, не слишком блещет республиканской верностью дом Колонна, давший на протяжении истории достаточно свидетельств измены республиканскому знамени. Особенно жестоким нападкам в последнее время подвергся Инфессура со стороны католического историка папства Людвига Пастора, указавшего и на ряд неточностей в изложении Инфессуры, и на неправильность значительного числа его суждений.

Критика Пастора, однако, не поколебала значения “Дневника” Инфессуры. Что “суждения” нашего автора субъективны и далеко не безгрешны, - с этим нельзя не согласиться; но при всей их односторонности они не искажают действительности, а фактическая сторона более всего нас интересует в “Дневнике”. Освещение событий, отдельные суждения автора зависят от его общественно-политических взглядов, которые характеризуют последнего в большей степени, чем [27] преподносимый им материал. К материалу мы должны предъявлять строгие требования. В этом отношении Инфессура нас удовлетворяет: ведь и придирчивые критики, за исключением деталей, не вносили серьезных коррективов в его изложение. От насыщенности же субъективизмом “Дневник” Инфессуры скорее выигрывает: перед нами идейное произведение, вылившееся из-под пера темпераментного человека, знающего, что он любит и что ненавидит.

Литературное оформление книги не отличается достоинствами: автор вперемежку пишет то на латинском, то на итальянском языке, причем латинский язык преобладает над итальянским, в частности начало и конец написаны по-итальянски, и эти именно части “Дневника” подверглись более тщательной обработке и имеют даже какой-то новеллистический характер. Впрочем, о начале “Дневника” трудно говорить: по существу его нет, и к фрагменту, начинающемуся зовами: “по-папски — сказал ему”, сделано чужой рукой страничное добавление, как бы вступление к книге, мало оригинальное, составленное из цитат из Виллани, Бернарда Гюи и Толомео да Лукка и посвященное последнему году понтификата Бонифация VIII. Не имеющая начала книга не имеет и литературного конца и обрывается на полуслове. Однако не смерть Инфессуры оборвала нить его рассказа, а скорее какое-то разочарование, сомнение в пользе и целесообразности заносить на страницы “Дневника” виденное и пережитое. Пессимизмом веет от последней части книги, и с грустью Инфессура заносит слова: “28 августа умер император Фридрих, и этой смертью был положен конец всем ожиданиям”. Нечего больше ждать: слишком тяжело давила обстановка, а кругом не видно было, кто бы мог спасти Рим от нахлынувших бедствий. Постепенно вырождался род Колонна, а новый император Максимилиан не думал короноваться в Риме императорской короной… Откуда же придет спасение?..

Лучшая редакция “Дневника” Инфессуры принадлежит Оресту Томмазини. Она была им сделана по поручению Instituto Storico Italiano и помещена в V томе “Fonti per la storia d’Italia”, Рим, 1890.

XI

Иным типом хроникера был Иоганн Бурхард, родившийся около 1450 г. в Гаслахе, близ Страсбурга 17. Как рассудительный человек, карьерист до мозга костей, Бурхард, по окончании юридического факультета в Страсбурге, быстро сообразил, что юридическая деятельность менее выгодна, чем духовная, и уже в 1479 г. он стал каноником страсбургского кафедрального собора св. Фомы и получил очень недурную пребенду. В эти годы получение пребенды вызывало бесконечные споры и тяжбы, так как Рим широко практиковал спекуляцию пребендами: каждая более или менее выгодная пребенда сразу продавалась десяти и более лицам, которые, словно коршуны, налетали на приобретенную добычу и рвали ее друг у друга по частям, [28] предъявляя “законные” на нее права, засвидетельствованные курией. Нужно было исключительное юридическое крючкотворство, чтобы доказать свое преимущественное право на ту или иную пребенду, и только прожженные тяжбисты становились счастливыми обладателями купленной в Риме пребенды. Юридическое образование Бурхарда оказало ему огромную услугу в деле вытеснения многочисленных претендентов на его страсбургский пирог – пребенду.

Обеспечив место за собой, Бурхард отправился на самый театр публичного торга духовными благами, чтобы там, в Риме, выгодно реализовать свои юридические познания в умении становиться единственным обладателем проданного многим лицам добра. Уже в 1481 г. можно было видеть в Риме Иоганна Бурхарда в роли юридического советника, у которого “дел было по горло” ввиду огромного наплыва покупателей, причем “дела” оказались настолько выгодны, что страсбургская пребенда составляла лишь самую скромную долю в доходном бюджете Бурхарда. Кормила его юридическая деятельность в Риме. Бурхард, однако, тяготился ею. В его глазах она была недостаточно почетной, и в 3483 г. он поспешил за 450 золотых дукатов купить место церемониймейстера главной папской капеллы, впоследствии названной Сикстинской. Бывший церемониймейстер Агосгино Патрицци, отягощенный годами и болезнями, отказался от должности и получил от папы два епископских места, и Бурхард вступил в отправление функций главного церемониймейстера в последний год правления папы Сиксга IV.

С этого времени — с 1483 г. — Бурхард замыкается в “великой капелле”, как он называет папскую капеллу, и лишь изредка ее покидает, чтобы отдохнуть в знойные летние дни в Эльзасе или собрать следуемую ему духовную дань с двух епкскопий, которые он получил в 1504 г. В своем духовном гробу он с исключительной кропотливостью и терпением работает над созданием сложнейшего и до мельчайших подробностей разработанного церемониала церковной службы и торжественных приемов высокопоставленных лиц всякого ранга. С характерной немецкой точностью, с непоколебимой суровостью, невзирая на лица и на их положение, он каждому указывает, где сидеть во время торжества и где стоять, что говорить и когда молчать, целовать ли папе руку, уста или благоговейно перед ним преклониться и разостлаться. Ничто не в состоянии заставить его смягчить эти правила, и сам папа, нарушая церемониал, призывается Бурхардом к порядку в вежливом, но суровом тоне, беспрекословное повиновение которому является законом для всех присутствующих в великой капелле. В ней есть лишь один законодатель — Бурхард. Здесь он царствует безгранично и ни с кем не делит атасги. Бесстрастно, холодно и объективно описывает он самые ужасные и отвратительные ночные оргии; в курии, прибавляя от себя: “все это ради чести и славы святой церкви”. И читатель в недоумении: ирония ли это загробного человека, или убеждение, что все земное служит к вящей славе церкви. Но “на челе его высоком не отразилось ничего”.

Тон беспристрастия, моральное равнодушие и холодный индифферентизм проходят через весь “Дневник” Бурхарда, составляя резкий [29] контраст манере письма Инфессуры. Один пишет кровью сердца, второй водит равнодушной рукой по бесконечным мертвым страницам своей летописи. Он заносит сюда в первую очередь все, что имеет какое-либо отношение к церемониальному ведомству, им созданному, я взращенному. Но он не остается глухим и к тому, что происходит вне стен капеллы и находит отклик внутри папского двора. Этим “Дневник” его приобретает характер первоклассного источника, дающего ценный материал по истории папства на пороге двух веков — XV и XVI. “Дневник” Бурхарда начинается изложением событий, последовавших за смертью Сикста IV, когда конклав 1484 г. приступил к выработке избирательной капитуляции, столь же обязательной для каждого нового папы, сколь часто нарушаемой всеми представителями святого престола. Разумеется, и Иннокентий VIII, наследовавший Сиксту IV, принял капитуляцию, обязался ее исполнять и делал все, чтобы не соблюдать ни одной ее статьи. Католические историки, в том числе и сравнительно новый исследователь папства Людвиг Пастор, оправдывают это нарушение торжественного слова тем, что самое составление капитуляций противоречит неограниченному всевластию папства. Эти историки забывают, видимо, что с 1452 г. по 1692 г. функционировала практика капитуляций и, следовательно, целых 240 лет авторитетнейшие кардиналы занимались составлением противоречащих понятию о папстве капитуляций.

В поведении Иннокентия VIII Бурхард находит “темное пятно”, мимо которого не может безучастно пройти даже его столь равнодушное перо. Причина волнения Бурхарда лежит в том, что пышная свадьба папской внучки Теодорины “не соответствовала церемониалу”, - этого простить уже никак нельзя! Обычно папских детей называют племянниками. Иннокентий же открыто говорил о своей дочери и внучке, — и Бурхард сожалеет о том, что этот папа рассеял полезную иллюзию, тем более, что она входила в программу выработанного раз навсегда церемониала. С другой стороны, Бурхард спокойно рассказывает о приобретении Иннокентием VIII турецкого принца Джема у французского короля ради вымогательства денег у турецкого султана Баязета II. Из желания угодить папе Баязет послал ему прежде всего подарок — священное копье, которым якобы на. кресте был пронзен Иисус Христос и которое попало в руки турок при взятии ими Константинополя. Священное копье — несомненно серьезная и ценная реликвия, но папе было известно, что один экземпляр его находится в парижской Sainte Chapelle, а другой в нюренбергском соборе. Можно ли после этого верить искренности “турка”, подносящего подобный подарок? Был собран специальный совет кардиналов, на котором вынесено было решение — признать присланный Баязетом II подарок подлинным священным копьем, и Бурхард составил церемониал торжественного его приема. Последний должен был носить “народный” характер, т. е. торжество, согласно авторитетному разъяснению Бурхарда, должно было сопровождаться обильной раздачей народу вина: “винные фонтана для поднятия народного настроения”. Мнение Бурхарда было представлено Иннокентию VIII. Он утвердил его, и все протекало так, как было начертано господином церемониймейстером. То была победа [30] Бурхарда над кардиналами, предлагавшими устроить пост по случаю прибытия священного копья в Рим. Смерть Иннокентия VIII и избрание нового папы Александра VI рассказаны Бурхардом по Инфессуре, причем копиисты бурхардовской рукописи приводят целые страницы из “Дневника” Инфессуры. Хотя избрание Александра VI имело место 11 августа 1492 г., рассказ Бурхарда начинается со 2 декабря, — промежуток же в 3 1/2 месяца наполнен инфессуровским содержанием. В центре “Дневника” Бурхарда стоит понтификат Александра VI, причем наш автор излагает не только придворные события, но и политическую и дипломатическую деятельность этого папы, останавливаясь и на частной его жизни, а также на семейной жизни его детей. Бурхард повествует, как Александр VI обратился за помощью против французского короля к турецкому султану Баязегу II. Из этих тайных переговоров ничего не вышло, и Еурхарду было предложено выработать церемониал въезда короля Карла VIII в Рим. Король проделал всю бурхардовскую программу и направился в Неаполь, захватив с собою турецкого принца Джема и папского сына Чезаре Борджиа, кардинала Валенсии. Через два дня Чезаре бежал из лагеря Карла VIII, а недели через три умер Джем. Эти события, с одной стороны, расстроили план французского короля вызвать с помощью Джема гражданскую войну в Турции, а с другой – вырвали из рук Карла VIII залог папской покорности в лице пленного Чезаре. Обо всем этом Бурхард лишь коротко и, пожалуй, многозначительно для посвященных в папские интриги замечает: принц “умер от пищи или напитка, которые были не подходящими для его желудка”.

О придворной жизни в дни Александра VI Бурхард говорит часто и подробно, но и тут он соблюдает особенную внутреннюю дисциплину и холодность, которые не дают возможности узнать его отношение к происходящему на его глазах. “Когда Лукреция вышла замуж за старшего сына феррарского герцога, была устроена торжественная кавалькада, в которой участвовало четверо епископов… В Ватикане происходила вечеринка.50 куртизанок, сопровождавшаяся самыми веселыми чувственными и фантастическими танцами… На ней присутствовали -папа Александр VI и его любимая дочь… В последние дни октября начались маскарады, которые продолжались до великого поста” и т. д. В приданое своей дочери папа дал 100 тысяч золотых дукатов, кардиналы и епископы, проживавшие в Риме, должны были передать Лукреции при ее отъезде из Рима лошадей и мулов, “которые, однако, не были доставлены”. Это тоже нарушение церемониала, но на этот раз Бурхард переносит такой “скандал” без особенной боли, хотя он всегда крайне чувствителен в отношении церемониала.

С поразительным хладнокровием рассказывает он, как папский сын Чезаре сосватал французского короля Людовика XII с Анной Бретонской, вдовой Карла VIII, хотя Людовик XII был женат на Жанне, дочери Людовика XI. Этот брак был расторгнут, и Людовик XII женился на Анне Бретонской, а мастер всего этого Чезаре Борджиа, кардинал Валенсии, получил от короля герцогство Валентинуа. Так бывший кардинал Валенсийский (Испания) стал называть себя валенсийским герцогом (Дофинэ), женился на сестре короля Наварры, а [31] 23 мая 1499 г. папа узнал о состоявшемся браке. По случаю такого радостного события Чезаре, уже валенсийский герцог, был назначен, генеральным капитаном и гонфалоньером святой церкви. В качестве такового он воевал с теми, которые не платили папе следуемых денег, и в результате все завоеванные места, за исключением двух, очутились в руках валенсийского герцога. Исключение составляли: герцогство Сермонета, уступленное сыну Лукреции, и герцогство Непи, переданное Хуану, сыну папы “от какой-то римлянки”, когда Александр VI уже был на папском престоле. Отцовская любовь Александра VI была такова, что он роздал земли, которые в течение целых восьми веков принадлежали церкви. “Пипинов дар” был нарушен. От него ничего не осталось бы, если бы ближайший преемник Александра VI, папа Юлий II, не взялся за трудную задачу восстановления Папского государства. Юлий II успешно справился с этой задачей, и “святая церковь” имеет основание гордиться таким первосвященником.

Однако деятельность Юлия II лишь в незначительной степени отразилась в “Дневнике” Бурхарда: Бурхард умер 16 мая 1503 г. и мог говорить лишь о первых трех годах понтификата Юлия II. Он питал к нему глубокое чувство благодарности, по-видимому, главным образом за то, что папа дал ему сразу две епископии – в Орте и Чивитз Кастелляне, а также множество других доходных мест. Мечтам Бурхарда о кардинальской шляпе не суждено было осуществиться.

“Дневник” Бурхарда был переписан впервые в 1562 г. по распоряжению флорентийского профессора-теолога Онуфрия Панвинио, библиотекаря папской библиотеки. Панвинио проверил копию “Дневника” по оригиналу, тогда еще полностью имевшемуся. В настоящее время эта копия “Дневника” находится в Мюнхенском архиве и подробно описана в Каталоге рукописей Мюнхенской библиотеки (т. III, 25—26). Ввиду того, что копия эта является полной, переписана с манускрипта Бурхарда и просмотрена авторитетным лицом, каким был Онуфрий Панвинио, она считается лучшим экземпляром “Дневника”. Обычно ее называют рукописью Бурхарда. Собственно рукописи Бурхарда нет; имеются лишь отрывки. Так, в Ватиканском архиве хранится небольшая часть “Дневника”, от 12 августа 1503 г. до апреля 1506 г. Эта часть написана рукой Бурхарда. В Ватикане имеется еще одна рукопись “Дневника”, написанная Бурхардом; это — рукопись под № 5632. Но и она неполная: охватывает период от 2 декабря 1492 г. до конца 1496 г. Эта неполная рукопись была найдена в 1900 г. Энрико Челани. В ряде итальянских библиотек и в Париже имеются неполные копии “Дневника”, так как в XVI и в XVII веках многие его частично копировали. Дени Годфруа в 1649 г. напечатал отрывок “Дневника”, касающийся Савонаролы. Сын Дени Годфруа в “Observations sur l’histore de Charles” (1661 г.) поместил длинную выписку из “Дневника”, касающуюся похода в Италию короля Карла VIII, а также турецкого принца Джема, причем сделана следующая ссылка: Extrait du Jurnal d’un ceremonies de la cour de Rome.

В 1696 г. Лейбниц опубликовал отрывок “Дневника”, рукопись (неполную), которую он нашел в библиотеке городка Вольфенбюттель [32] В книге Лейбница латинский, итальянский и французский языки перемешаны, и самый отрывок, касающийся частично только анекдотической стороны жизни Александра VI, не имеет большого значения. Сам Лейбниц хорошо это понимал и собирался опубликовать “Дневник” в том виде, в каком рукопись его была найдена в Берлине его другом Ла-Крозом. Однако он этого не сделал, и только в 1 743 г. Эккард опубликовал во втором томе “Corpus Historicum” вольфенбюттельский манускрипт, которым отчасти пользовался Лейбниц. Этот манускрипт оказался и неполным, и неточным. Таким образом, оба немецкие издания оказались неудовлетворительными. В 1885 г. Л. Тюан (Thuasne) опубликовал в Париже в трех больших томах “Дневник” Бурхарда с манускрипта под № 5628 из Ватиканской библиотеки, который оказался, как потом установил Челани, копией рукописи № 5632, не известной Тюану. В этом манускрипте имеются некоторые пропуски, а также неточности. Но издание это снабжено примечаниями и биографией Бурхарда. Оно является одним из лучших. В 1907 – 1933 гг. Энрико Челани опубликовал “Дневник” в двух объемистых томах по ватиканской рукописи за № 5632. И это издание имеет пропуски, так как, очевидно, с самого начала в манускрипте Бурхарда нехватало некоторых страниц. Русское издание сделано по парижскому изданию Тюана. Огромный объем парижского издания (3 тома по 600, приблизительно, страниц) заставил нас ограничиться лишь извлечениями из него.

Проф. С. ЛОЗИНСКИЙ

Перевод Инфессуры сделан Н. Т. Цветковым; в переводе Бурхарда приняли участие Н. Т. Цветков, Д. Д. Шамрай и И. П. Мурзин. Примечания к обоим “Дневникам” (стр. 144 – 153 и 234 – 242) принадлежат редактору издания С. Г. Лозинскому. Ссылки в тексте на эти примечания обозначены арабскими цифрами.


Комментарии

1. Энгельс – Диалектика природы. Партиздат, 1936. Стр. 22.

2. А. Дживилегов – Начало итальянского Возрождения. 1924. Сборник “Средневековый быт” (очерк А. Хоментовской о Луке). 1925. А. Дживилегов – Очерки итальянского Возрождения. 1929.

3. R. Stadelmann – Jacob Burckhardt, “Hist. Zeitsch.” 1930. Вып. 3.

4. М. Гуковский – О сущности т. наз. Итальянского Возрождения. Сб. “Памяти К. Маркса”. 1933.

5. С. Муромцев – Рецепция римского права на Западе. 1886.

6. Konr. Burdach – Der Dichter des Ackerman aus Bohmen. 1919.

7. Д. Штраус – Ульрих фон-Гуттен. 1897. D. Strauss – Sechs Theologischpolitische Volksreden. 1848.

8. Ch. Iriarte – Un condottiere au XV-me siecle. Paris. 1882.

9. L. Pastor – Geschichte der Paepste, т. II. 1904. H. Janitschek – Die Gesellschaft der Renessance in Italien und die Kunst. 1879.

10. См. прим. 1, стр. 144 – 145.

11. В. Максимовский – Кола ди Риэнцо. 1936.

12. Сивиллами в древней Греции назывались странствующие пророчицы. Особенной известностью пользовалась Кумская Сивилла, пророчества которой были записаны в девяти Сивиллиных книгах. Они находились в Капитолийском храме. Из Греции Сивиллины книги попали в Рим.

13. Клавдий Птолемей — великий геометр, астроном и географ из Александрии, жил во II в. н. эры. Его главнейшее произведение - “Великое собрание” (Syntaxis megale) астрономических и геометрических сведений и положений. В IV в. эта книга была переведена на арабский язык под названием “Алмагест” (al —араб, слово, magest — испорч. греческое). До появления Коперника “Алмагест” был основным источником знаний по тригонометрии и астрономии.

14. Fr. Bezold – Deutsche Zeitschrift fuer Geschichtswissenschaft. t. VIII.

15. Joseph Hansen – Quellen und Untersuchungen zur Geschichte des Hexenwahas und Hexenverfolgund. 1901. “Молот ведьм” Инститориса и Шпренгера с предисловием С.Г. Лозинского. 1932.

16. Энгельс – Анти-Дюринг. Партиздат. 1936. Стр. 233.

17. L. Thuasne в III томе “Diarium sive Rerum urbanarum commentarii” (1483 – 1506).

Текст воспроизведен по изданию: Стефано Инфессура, Иоганн Бурхард. Дневники. Документы по истории папства XV-XVI вв. М. Государственное антирелигиозное издательство. 1939

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.