Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

САБЛУКОВ Н. А.

ЗАПИСКИ О ВРЕМЕНИ ИМПЕРАТОРА ПАВЛА И ЕГО КОНЧИНЕ

(Окончание. См. “Исторический Вестник”, т. CIII, стр. 440.)

III.

Переформирование Конной гвардии. — Кавалергардский полк. — Зловещие слухи. — Возвращение Конной гвардии в Петербург. — Собрания у заговорщиков. — Предчувствия Павла. — Расположение караулов в Михайловском замке. — Последний мой разговор с императором. — Он сменяет караул Конной гвардии. — Ночь с 11 на 12 марта 1801 г. — Присяга конногвардейцев. — Сцена убийства. — Императрица Мария Феодоровна. — Прощание с телом императора. — Первые дни Александра. — Пален и Зубов. — Их высылка из Петербурга. — Приезд вдовствующей императрицы в Павловск. — Кровать императора Павла в Гатчинском дворце.

Император Павел находился в Павловске, окруженный интригами и волнуемый попеременно чувствами любви, великодушия и ревности. В том же состоянии переехал он в Гатчину, а затем в Петербург. Многие из его приближенных сознавали, что их положение при дворе чрезвычайно опасно, и что в любую минуту, раскаиваясь в только что совершенном поступке, государь может перенести свое расположение на новое лицо и уничтожить их всех. Великие князья также находились в постоянном страхе: оба они были командирами полков и, в качестве таковых, ежедневно, во время парадов и учений, получали выговоры за малейшие ошибки, при чем, в свою очередь, подвергали солдат строгим наказаниям, а офицеров сажали под арест. Конную гвардию щадили более других. В то время [821] полк этот состоял из двух батальонов, по пяти эскадронов в каждом, и дух полка (esprit de corps) был таков, что мы были в силах противиться всяким несправедливостям и напрасным на нас нападкам. Этот дух нашего полка постарались представить в глазах государя, как направление опасное, как дух крамольный, пагубно влияющий на другие полки. Гибель нашего полка могла удовлетворить два частных интереса: великий князь Александр был инспектором всей пехоты, а Константин Павлович, который ничего не смыслил в кавалерийском деле, хотел сделаться инспектором кавалерии и, в качестве переходной ступени к этой должности, добивался командования Конной гвардией. В то же время служивший в Конном полку Уваров хотел также получить отдельный полк. Таким образом, эти два желания могли быть удовлетворены одновременно, если бы пожертвовали нашим полком. Вот почему Конная гвардия была реорганизована, или, вернее, дезорганизована следующим образом: три эскадрона, состоявшие из лучших людей и лошадей, были выделены из полка и составили особый Кавалергардский полк, который был поручен Уварову и квартировал в Петербурге; остальная часть полка была разделена на пять эскадронов и отдана под начальство великого князя Константина. Полк наш был изгнан в Царское Село, где цесаревич должен был посвящать нас в тайны гарнизонной службы.

Нельзя себе представить тех жестокостей, которым подвергал нас Константин и его Измайловские мирмидоны. Тем не менее, дух полка нелегко было сломить, и страх Константина при одном упоминании о военном суде неоднократно сдерживал его горячность и беспричинную жестокость. Своей неуступчивости и твердости в это тяжелое время обязан я тем влиянием в полку, которое я сохранил до конца моей службы в Конной гвардии, и которое спасло этот благородный полк от всякого участия в низком заговоре, приведшем к убийству императора Павла.

В Царском Селе нас продержали около полутора года. Начальников наших постоянно меняли, и нам было известно, что за всеми нами строго следят, так как считали нас якобинцами. Большинству из офицеров не особенно нравился наш образ жизни изгнанников, удаленных из столицы; но я лично не особенно грустил, так как, судя по слухам, доходившим До нас из Петербурга, там было, по видимом у, не совсем ладно, и поговаривали даже, что император опасается за свою личную безопасность.

Его величество со всем августейшим семейством оставил старый дворец и переехал в Михайловский, выстроенный наподобие укрепленного замка, с подъемными мостами, рвами, [822] потайными лестницами, подземными ходами, словом напоминал собою средневековую крепость a l'abrie d'un coup de main (крепость, представляющая надежную защиту от внезапного нападения.).

Княгиня Гагарина оставила дом своего мужа и была помещена в новом дворце, под самым кабинетом императора, который сообщался посредством особой лестницы с ее комнатами, а также с помещением Кутайсова.

Графы Ростопчин и Аракчеев, два человека, которых Павел раньше считал самыми верными и исполнительными своими слугами, были высланы в свои поместья. До нас дошли слухи, что граф Пален получил пост министра иностранных дел и главноуправляющего почтовым ведомством, сохранив вместе с тем должность военного губернатора Петербурга и, в качестве такового, оставался начальником гарнизона и всей полиции. Мы узнали, что все Зубовы, которые были высланы в свои деревни, вернулись в Петербург, а вместе с ними г-жа Жеребцова, рожденная Зубова, известная своею связью с лордом Уитвортом, что все они приняты ко двору и сделались близкими, интимными друзьями в доме доброго и честного генерала Обольянинова, генерал-прокурора сената. Мы слышали также, что у некоторых генералов — Талызина (Талызин, Степан Александровичу командир Преображенского полка с 1801 г.; уволен в отставку в 1802 г.; скончался в 1815 г.), двух Ушаковых, Депрерадовича и других — бывают часто интимные сборища, устраиваются de petits soupers fins, которые длятся за полночь, и что бывший полковник Хитрово, прекрасный и умный человек, но настоящий roue, близкий к Константину, также устраивает маленькие “рауты” близ самого Михайловского дворца.

Все эти новости, которые раньше были запрещены, доказывали нам, что в Петербурге происходит что-то необыкновенное, тем более, что патрули и рунды около Михайловского дворца постоянно были наготове.

Зимою 1800 г. в дипломатических кругах Петербурга царило сильное беспокойство: император Павел, недовольный поведением Австрии во время итальянской кампании Суворова 1799 г. и образом действий Англии в Голландии, внезапно выступил из коалиции и, в качестве гроссмейстера Мальтийского ордена, объявил Англии войну, которую собирался энергично начать весною 1801 г. В феврале того же года полк наш возвращен из царскосельской ссылки и помещен в Петербурге, в доме Гарновского. Генерал-майор Кожин (Генерал-адъютант Сергей Алексеевич Кожин назначен командиром Конной гвардии 4 октября 1800 г, и оставался в этой должности до 8 декабря того же года.), который во время [823] нашей ссылки был назначен к нам в качестве строгого службиста, переведен в армейский полк, а генерал-лейтенант Тормасов (Тормасов, А. П., род. 1736 г., ум. 1819 г., впоследствии граф и генерал от кавалерии; в 1812 г. командовал 3-й резервной армией.) — превосходный офицер и достойнейший человек — сделан нашим полковым командиром, — милость, которую мы просто не знали чем себе объяснить.

По возвращении в Петербург я был самым радушным образом принят старыми друзьями и даже самим гр. Паленом, генералом Талызиным и другими, а также Зубовыми и Обольяниновыми. Меня стали приглашать на интимные обеды, при чем меня всегда поражало одно обстоятельство: после этих обедов, по вечерам, никогда не завязывалось общего разговора, но всегда беседовали отдельными кружками, которые тотчас расходились, когда к ним подходило новое лицо. Я заметил, что генерал Талызин и другие подошли ко мне, как будто с намерением сообщить мне что-то по секрету, а затем остановились, сделались задумчивыми и замолкли. Вообще, по всему видно было, что в этом обществе затевалось что-то необыкновенное. Судя же по той вольности, с которою императора порицали, высмеивали его странности и осуждали его строгости, я сразу догадался, что против него затевается заговор. Подозрения мои особенно усилились после обеда у Талызина (за которым нас было четверо), после “petite soiree” у Хитровых и раута у Зубовых. Когда однажды, за обедом у Палена, я нарочно довольно резко выразился об императоре, граф посмотрел мне пристально в глаза и сказал: “J — f — qui parle et brave homme qui agit”. Всего этого было достаточно, чтобы рассеять мои сомнения, и обстоятельство это глубоко меня расстроило. Я вспомнил свой долг, свою присягу на верность, припомнил многие добрые качества императора и, в конце концов, почувствовал себя очень несчастным. Между тем, все эти догадки не представляли ничего определенного: не было ничего осязательного, на основании чего я мог бы действовать или даже держаться известного образа действий. В таком состоянии нерешительности я отправился к моему старому другу Тончи (Тончи был родом неаполитанский дворянин, прибывший в Россию в свите польского короля в качестве философа, поэта и художника. Это был чрезвычайно умный и образованный человек. Он любил меня, как сына, и смотрел, как на своего воспитанника. Я много обязан этому почтенному человеку. - Прим. автора.), который сразу разрешил мое недоумение, сказав следующее: “Будь верен своему государю и действуй твердо и добросовестно; но, так как ты, с одной стороны, не в силах изменить странного поведения императора, ни удержать, с другой стороны, намерений народа, каковы бы они ни были, то тебе [824] надлежит держаться в разговорах того строгого и благоразумного тона, и силу которого никто бы не осмелился подойти к тебе с какими бы то ни было секретными предложениями”. Я всеми силами старался следовать этому совету, и, благодаря ему, мне удалось остаться в стороне от ужасных событий этой эпохи (Ник. Ив. Тончи (Salvator Tonci) род. 1756 г., ум. 1844 г. Известен более, как исторический живописец и портретист. Написал несколько портретов, в том числе Державина (особенно известный), императора Павла, гр. Ростопчина, княгини Дашковой, Цицианова, графини Потоцкой и др. Он был также известен, как поэт и философ, излагавший свое оригинальное мировоззрение с итальянской живостью и даром слова. Своим слушателям, увлекавшимся его учением, он говорил, что его система сближает человека с Творцом с глазу на глаз de met nez a nez avec Dieu). (См. “Русский Архив”. 1875 г., кн. I, стр. 306).).

Около этого времени великая княгиня Александра Павловна, супруга эрцгерцога Иосифа, палатина венгерского, была при смерти больна, и известие о ее кончине ежечасно ожидалось из Вены. Император Павел был чрезвычайно недоволен Австрией за ее образ действий в Швейцарии, результатом которого было поражение Корсакова под Цюрихом и совершенная неудача знаменитой кампании Суворова в Италии, откуда он отступил на север, через Сен-Готард. Англии была объявлена война, на имущества англичан наложено эмбарго, и уже делались большие приготовления, дабы в союзе с Францией начать морскую войну против этой державы с открытием весенней навигации.

Все эти обстоятельства произвели на общество удручающее впечатление. Дипломатический корпус прекратил свои обычные приемы; значительная часть петербургских домов, из которых некоторые славились своим широким гостеприимством, изменили свой образ жизни. Самый двор, запертый в Михайловском замке, охранявшемся наподобие средневековой крепости, также влачил скучное и однообразное существование. Император, поместивший свою любовницу в замке, уже не выезжал, как он это делал прежде, и даже его верховые прогулки ограничивались так называемым Третьим Летним садом, куда, кроме самого императора, императрицы и ближайших лиц свиты, никто не допускался. Аллеи этого парка или сада постоянно очищались от снега для зимних прогулок верхом. Во время одной из этих прогулок, около четырех или пяти дней до смерти императора (в это время стояла оттепель), Павел вдруг остановил свою лошадь и, обернувшись к шталмейстеру Муханов у, ехавшему рядом с императрицей, сказал сильно взволнованным голосом: “Мне показалось, что я задыхаюсь, и у меня не хватает воздуха, чтобы дышать. Я чувствовал, что умираю... [825]

Разве они хотят задушить меня?” Муханов отвечал: “Государь, это, вероятно, действие оттепели”. Император ничего не ответил, покачал головой, и лицо его сделалось очень задумчивым. Он не проронил ни единого слова до самого возвращения в замок.

Какое странное предостережение! Какое загадочное предчувствие! Рассказ этот мне сообщил Муханов в тот же вечер, при чем прибавил, что он обедал при дворе, и что император был более задумчив, чем обыкновенно, и говорил мало. От Муханова же я узнал, что г-жа Жеребцова в этот вечер простилась с Обольяниновыми, и что она едет за границу. Она остановилась в Берлине; впрочем, об этом я еще буду иметь случай сообщить впоследствии.

Теперь я подхожу к чрезвычайно знаменательной эпохе в истории России, — эпохе, в событиях которой мне до известной степени пришлось быть действующим лицом и живым свидетелем и очевидцем многих обстоятельств, при чем некоторые подробности об этих крайне важных событиях я узнал немедленно же и из самых достоверных источников. При описании этих событий мною руководит искреннее желание сказать правду, одну только правду. Тем не менее, я буду просить читателя строго различать то, что я лично видел и слышал, от тех фактов, которые мне были сообщены другими лицами, и о которых я, по необходимости, должен упоминать для полноты рассказа.

11 марта 1801 г. эскадрон, которым я командовал, и который носил мое имя, должен был выставить караул в Михайловский замок. Наш полк имел во дворце внутренний караул, состоявший из 24-х рядовых, трех унтер-офицеров и одного трубача. Он находился под командою офицера и был выстроен в комнате, перед кабинетом императора, спиною к ведущей в него двери. Корнет Андреевский был в этот день дежурным по караулу.

Через две комнаты стоял другой внутренний караул от гренадерского батальона Преображенского полка, любимого государева полка, который был ему особенно предан. Этот караул находился под командою подпоручика Марина и был, по-видимому, с намерением составлен на одну треть из старых преображенских гренадеров и на две трети из солдат, включенных в этот полк после раскассирования Лейб-Гренадерского полка, происшедшего по внушению генерала графа Карла Ливена (это был старший брат князя Ливена, бывшего долгое время послом в Англии. Граф Карл Ливен недолго оставался в военной службе и, удали вшись в свои поместья, вскоре, по милости Божьей, сделался смиренным и благочестивым христианином. В конце своей жизни он был сделан членом государственного совета и президентом протестантского синода и состоял председателем некоторых библейских обществ. – прим. автора.), человека чрезвычайно строгого и вспыльчивого. Полк [826] этот в течение многих царствований, особенно же при Екатерине, считался одним из самых блестящих, храбрых и наилучше-дисциплинированных, и солдаты этого полка вследствие его раскассирования были весьма дурно расположены к императору.

Главный караул (the main guard) во дворе замка (а также наружные часовые) состоял из роты Семеновского великого князя Александра Павловича полка и находился под командою капитана из гатчинцев (капитан Пейкер, служивший до этого в Гатчинских морских батальонах. По словам гр. Ланжерона, “все солдаты и офицеры караула Михайловского дворца были посвящены в секрет заговора, исключая командира караула Пейкера, ничтожного и глупого немца”.), который, подобно марионетке, исполнял все внешние формальности службы, не отдавая себе, по-видимому, никакого отчета, для чего они установлены.

В 10 часов утра я вывел свой караул на плац-парад, а между тем, как происходил развод, адъютант нашего полка Ушаков сообщил мне, что, по именному приказанию великого князя Константина Павловича, я сегодня назначен дежурным полковником по полку. Это было совершенно противно служебным правилам, так как на полковника, эскадрон которого стоит в карауле, и который обязан осматривать посты, никогда не возлагается никаких иных обязанностей. Я заметил это Ушакову несколько раздраженным тоном и уже собирался немедленно пожаловаться великому князю, но, к удивлению всех, оказалось, что ни его, ни великого князя Александра Павловича не было на разводе. Ушаков не объяснил мне причин всего этого, хотя, по-видимому, он их знал.

Так как я не имел права не исполнить приказания великого князя, то я повел караул во дворец и, напомнив офицеру о всех его обязанностях (ибо я не рассчитывал уже видеть его в течение дня), я вернулся в казармы, чтобы исполнить мою должность дежурного по полку.

В 8 часов вечера, приняв рапорты от дежурных офицеров пяти эскадронов, я отправился в Михайловский замок, чтобы сдать мой рапорт великому князю Константину, как шефу полка.

Выходя из саней у большого подъезда, я встретил камер-лакея собственных его величества апартаментов, который спросил меня, куда я иду. Я хорошо знал этого человека и, думая, [827] что он спрашивает меня из простого любопытства, отвечал, что иду к великому князю Константину.

— Пожалуйста, не ходите, — отвечал он, — ибо я тотчас должен донести об этом государю.

— Не могу не пойти, — сказал я, — потому что я дежурный полковник и должен явиться с рапортом к его высочеству; так и скажите государю.

Лакей побежал по лестнице на одну сторону замка, я поднялся на другую.

Когда я вошел в переднюю Константина Павловича, Рутковский, его доверенный камердинер, спросил меня с удивленным видом:

— Зачем вы пришли сюда?

Я ответил, бросая шубу на диван:

— Вы, кажется, все здесь с ума сошли! Я — дежурный полковник.

Тогда он отпер дверь и сказал:

— Хорошо, войдите.

Я застал Константина в трех-четырех шагах от двери b; он имел вид очень взволнованный. Я тотчас отрапортовал ему о состоянии полка. Между тем, пока я рапортовал, великий князь Александр вышел из двери с, прокрадываясь, как испуганный заяц (like a frightened hare). В эту минуту открылась задняя дверь d, и вошел император propria persona, в сапогах и шпорах, со шляпой в одной руке и тростью в другой и направился к нашей группе церемониальным шагом, словно на параде.

Александр поспешно убежал в собственный апартамент; Константин стоял пораженный с руками, бьющимися по карманам, словно безоружный человек, очутившийся перед медведем. Я же, повернувшись, по уставу, на каблуках, отрапортовал императору о состоянии полка. Император сказал: “А, [828] ты дежурной!” — очень учтиво кивнул мне головой, повернулся и пошел к двери d. Когда он вышел, Александр немного приоткрыл свою дверь и заглянул в комнату. Константин стоял неподвижно. Когда вторая дверь в ближайшей комнате громко стукнула, как будто ее с силою захлопнули, доказывая, что император действительно ушел, Александр, крадучись, снова подошел к нам. Константин сказал:

— Ну, братец, что скажете вы о моих? — и указал на меня. — Я говорил вам, что он не испугается!

Александр спросил:

— Как? Вы не боитесь императора?

— Нет, ваше высочество, чего же мне бояться? Я — дежурный, да еще вне очереди; я исполняю мою обязанность и не боюсь никого, кроме великого князя, и то потому, что он — мой прямой начальник, точно так же, как мои солдаты не боятся его высочества, а боятся одного меня.

— Так вы ничего не знаете? — возразил Александр.

— Ничего, ваше высочество, кроме того, что я — дежурный не в очередь.

— Я так приказал, — сказал Константин.

— К тому же, — сказал Александр, — мы оба под арестом. Я засмеялся.

Великий князь сказал:

— Отчего вы смеетесь?

— Оттого, — ответил я, — что вы давно желали этой чести.

— Да, но не такого ареста, какому мы подверглись теперь. Нас обоих водил в церковь Обольянинов присягать в верности!

— Меня нет надобности приводить к присяге, — сказал я, — я верен.

— Хорошо, — сказал Константин, — теперь отправляйтесь домой и смотрите, будьте осторожны.

Я поклонился и вышел.

В передней, пока камердинер Рутковский подавал мне шубу, Константин Павлович крикнул:

— Рутковский, стакан воды!

Рутковский налил, а я заметил ему, что на поверхности плавает перышко. Рутковский вынул его пальцем и, бросив на пол, сказал:

— Сегодня оно плавает, но завтра потонет.

Затем я оставил дворец и отправился домой. Было ровно девять часов, и, когда я сел в свое кресло, я, как легко себе представить, предался довольно тревожным размышлениям по поводу всего, что я только слышал и видел в связи с [829] предчувствиями, которые я имел раньше. Мои размышления, однако же, были непродолжительны. В три четверти десятого мой слуга, Степан, вошел в комнату и ввел ко мне фельдъегеря.

— Его величество желает, чтобы вы немедленно явились во дворец.

— Очень хорошо, — отвечал я и велел подать сани. Получить такое приказание через фельдъегеря считалось в те времена делом нешуточным и плохим предзнаменованием. Я, однако же, не имел дурных предчувствий и, немедленно отправившись к моему караулу, спросил корнета Андреевского, все ли обстоит благополучно. Он ответил, что все совершенно благополучно; что император и императрица три раза проходили мимо караула, весьма благосклонно поклонились ему и имели вид очень милостивый. Я сказал ему, что за мною послал государь, и что я не приложу ума, зачем бы это было. Андреевский также не мог догадаться, ибо в течение дня все было в порядке.

В шестнадцать минут одиннадцатого часовой крикнул: “вон!” и караул вышел и выстроился. Император показался из двери а, в башмаках и чулках, ибо он шел с ужина. Ему предшествовала любимая его собачка “Шпиц”, а следовал за ним Уваров, дежурный генерал-адъютант. Собачка подбежала ко мне и стала ласкаться, хотя прежде того никогда меня не видала. Я отстранил ее шляпою, но она опять кинулась ко мне, и император отогнал ее ударом шляпы, после чего “Шпиц” сел позади Павла Петровича на задние лапки, не переставая пристально глядеть на меня.

Император подошел ко мне (я стоял шагах в двух от караула) и сказал по-французски: “Vous etes des jacobins” (“Вы — якобинцы”.). [830]

Несколько озадаченный этими словами, я ответил: “Oui, Sire” (“Так точно, ваше величество”.). Он возразил: “Pas vous, mais le regiment” (“Не ты, а полк”.). На это я возразил: “Passe encore pour moi, mais vous vous trompez, Sire, pour le regiment” (“Себя, пожалуй, я готов признать якобинцем, но насчет полка вы ошибаетесь ваше величество”.). Он ответил по-русски: “А я лучше знаю. Сводить караул!” Я скомандовал: “По отделениям, направо! Марш!” Корнет Андреевский вывел караул через дверь b и отправился с ним домой. “Шпиц” не шевелился и все время во все глаза смотрел на меня. Затем император, продолжая разговор по-русски, повторил, что мы — якобинцы. Я вновь отверг это обвинение. Он снова заметил, что лучше знает, и прибавил, что он велел выслать полк из города и расквартировать его по деревням, при чем сказал мне весьма милостиво: “А ваш эскадрон будет помещен в Царском Селе; два бригад-майора будут сопровождать полк до седьмой версты; распорядитесь, чтобы он был готов утром в четыре часа, в полной походной форме и с поклажей”. — Затем, обращаясь к двум лакеям, одетым в гусарскую форму, но не вооруженным, он сказал: “Вы же два займите этот пост”, — указывая на дверь а. Уваров все это время за спиною государя [831] делал гримасы и усмехался, а верный “Шпиц”, бедняжка, все время серьезно смотрел на меня. Император затем поклонился мне особенно милостиво и ушел в свой кабинет через дверь а.

Тут, может быть, кстати будет пояснить, как был расположен внутри кабинет императора.

То была длинная комната, в которую входили через дверь а, и так как некоторые из стен замка были достаточно толсты, чтобы вместить в себе внутреннюю лестницу, то в толщине стены, между дверьми а и b, и была устроена такая лестница, которая вела в апартаменты княгини Гагариной, а также графа Кутайсова. На противоположном конце кабинета была дверь с, ведшая в опочивальню императрицы, и рядом с нею камин d; на правой стороне стояла походная кровать императора e, над которою всегда висели: шпага, шарф и трость его величества. Император всегда спал в кальсонах и в белом полотняном камзоле с рукавами.

Получив, как сказано выше, приказания от его величества, я вернулся в полк и передал их генералу Тормасову, который молча покачал головою и велел мне сделать в казармах распоряжения, чтобы все было готово, и лошади оседланы к четырем часам. Это было ровно в 11 часов, за час до полуночи. Я вернулся к своему вольтеровскому креслу в глубоком раздумье.

Несколько минут после часу по полуночи, 12 марта, Степан, мой камердинер, опять вошел в мою комнату с собственным ездовым великого князя Константина, который вручил мне собственноручную записку его высочества (подлинник находится во владении издателя “Fraser's Magazine”. – прим. английской редакции.), написанную, невидимому, весьма спешно и взволнованным почерком, в которой значилось следующее:

“Собрать тотчас же полк верхом, как можно скорее, с полною амуницией, но без поклажи, и ждать моих приказаний.

(подписано) “Константин Цесаревич”.

Потом ездовой на словах прибавил: “Его высочество приказал мне передать вам, что дворец окружен войсками, и чтобы вы зарядили карабины и пистолеты боевыми патронами”.

Я тотчас велел моему камердинеру надеть шубу и шапку и идти за мною. Я довел его и ездового до ворот казармы и поручил последнему доложить его высочеству, что приказания его будут исполнены. Камердинера же своего я послал в дом [832] к моему отцу рассказать все то, что он слышал, и велел ему оставаться там, пока сам не приеду.

Я знал то влияние, которое имею на солдат, и что без моего согласия они не двинутся с места; к тому же я был, очевидно, обязан ограждать их от ложных слухов. Наша казарма была дом с толстыми стенами, выстроенная в виде пустого четырехугольника, с двумя только воротами. Так как была еще зима, и везде были вставлены двойные окна, то я легко мог сделать из этого здания непроницаемую крепость, заперев наглухо и заколотив гвоздями задние ворота и поставив у передних ворот парных часовых со строгим приказанием никого не впускать. Я поступил так потому, что не был вполне уверен в образе мыслей генерала Тормасова при данных обстоятельствах; вот почему я распорядился поставить у дверей его квартиры часового, строго приказав ему никого не пропускать.

Затем я отправился в конюшни, велел созвать солдат и немедленно седлать лошадей. Так как дело было зимою, то мы были принуждены зажечь свечи, яркий свет которых тотчас разбудил весь полк. Некоторые из полковников упрекнули меня в том, что я так “чертовски спешу”, когда до четырех часов еще времени достаточно. Я не отвечал, но, так как, зная меня, они рассудили, что я не стал бы действовать таким образом без уважительных причин, то все они последовали моему примеру, каждый в своем эскадроне. Тем не менее, когда я приказал заряжать карабины и пистолеты боевыми патронами, все они возражали, и у нас вышел маленький спор; но, так как я лично получил приказания от его высочества, они пришли к убеждению, что я, должно быть, прав, и поступили так же, как и я.

Между тремя и четырьмя часами утра меня вызвали к передовому караулу у ворот. Тут я увидел Ушакова, нашего полкового адъютанта.

— Откуда вы? Вы не ночевали в казарме? — спросил я его.

— Я из Михайловского замка.

— А что там делается?

— Император Павел умер, и Александр провозглашен императором.

— Молчите! — отвечал я и тотчас повел его к генералу, отпустив поставленный мною караул.

Мы вошли в гостиную, которая была рядом со спальнею. Я довольно громко крикнул:

— Генерал, генерал, Александр Петрович! Жена его проснулась и спросила:

— Кто там? [833]

— Полковник Саблуков, сударыня.

— А, хорошо, — и она разбудила своего мужа. Его превосходительство надел халат и туфли и вышел в ночном колпаке, протирая себе глаза, еще полусонный.

— В чем дело? — спросил он.

— Вот, ваше превосходительство, адъютант, он только что из дворца и все вам скажет...

— Что же, сударь, случилось? — обратился он к Ушакову.

— Его величество государь император скончался; он умер от удара...

— Что такое, сударь? Как смеете вы это говорить! — воскликнул генерал.

— Он действительно умер, — сказал Ушаков: — великий князь вступил на престол, и военный губернатор передал мне приказ, чтобы ваше превосходительство немедленно привели полк к присяге императору Александру.

Он сказал нам тоже, что Михайловский замок окружен войсками, и что Александр с женою Елисаветой переехал в Зимний дворец под прикрытием кавалергардов, которыми предводительствовал сам Уваров.

Убедившись в справедливости сообщенного известия, генерал Тормасов сказал Мне по-французски:

— Eh bien, mon cher colonel, faites sortir le regiment, preparez le pretre et l'Evangile et reglez tout cela. Je m'habillerai et je descendrai tout de suite (“Итак, мой дорогой полковник, прикажите полку выстроиться, пригласите священника ст. Евангелиям, и вообще досмотрите за всем этим. Я оденусь и сейчас же выйду”.)

Ушаков в заключение прибавил, что генерал Беннигсен был оставлен комендантом Михайловского замка.

12 марта, между четырьмя и пятью часами утра, когда только что начинало светать, весь полк был выстроен в пешем строю на дворе казарм. Отец Иван, наш полковой священник, вынес крест и Евангелие на аналое и поставил его перед полком. Генерал Тормасов громко объявил о том, что случилось: что император Павел скончался от апоплексического удара, и что Александр I вступил на престол. Затем он велел приступить к присяге. Речь эта произвела мало впечатления на солдат: они не ответили на нее криками “ура”, как он того ожидал. Он затем пожелал, чтобы я в качестве дежурного полковника поговорил с солдатами. Я начал с лейб-эскадрона, в котором я служил столько лет, что знал в лицо каждого рядового. На правом фланге стоял [834] рядовой Григорий Иванов, примерный солдат, статный и высокого роста. Я сказал ему:

— Ты слышал, что случилось?

— Точно так.

— Присягнете вы теперь Александру?

— Ваше высокоблагородие, — ответил он, — видели ли вы императора Павла действительно мертвым?

— Нет, — ответил я.

— Не чудно ли было бы, — сказал Григорий Иванов, — если бы мы присягнули Александру, пока Павел еще жив?

— Конечно, — ответил я.

Тут Тормасов шепотом сказал мне по-французски:

— Cela est mal, arrangez cela (“Дело плохо. Постарайтесь уладить”.).

Тогда я обратился к генералу и громко по-русски сказал ему:

— Позвольте мне заметить, ваше превосходительство, что мы приступаем к присяге не по уставу: присяга никогда не приносится без штандартов.

Тут я шепнул ему по-французски, чтобы он приказал мне послать за ними. Генерал сказал громко:

— Вы совершенно правы, полковник, пошлите за штандартами. Я скомандовал первому взводу сесть на лошадей и велел

взводному командиру, корнету Филатьеву, непременно показать солдатам императора Павла, живого или мертвого.

Когда они прибыли во дворец, генерал Беннигсен в качестве коменданта дворца велел им принять штандарты, но корнет Филатьев заметил ему, что необходимо прежде показать солдатам покойника. Тогда Беннигсен воскликнул:

 

— “Mais c'est impossible, il est abime, fracasse, on est actuellement a le peindre et a l'arranger (“Но это не возможно: у него обезображенный вид. На самом деле надо обрядить его и привести в порядок”)!

Филатьев ответил, что, если солдаты не увидят Павла мертвым, полк отказывается присягнуть новому государю.

— “Ah, ma foi! — сказал старик Беннигсен: — s'ils lui sont si attaches, ils n'ont qu'a le voir (“Ах, Боже мой! Если они уж так дорожат им, пусть взглянут на него”.).

Два ряда были впущены и видели тело императора.

По прибытии штандартов им были отданы обычные почести с соблюдением необходимого этикета. Их передали в соответствующие эскадроны, и я приступил к присяге. Прежде всего, я обратился к Григорию Иванову: [835]

— Что же, братец, видел ты государя Павла Петровича? Действительно он умер?

— Так точно, ваше высокоблагородье, крепко умер!

— Присягнешь ли ты теперь Александру?

— Точно так... хотя лучше покойного ему не быть... А, впрочем, все одно: кто ни поп, тот и батька.

Так окончился обряд (присяги), который, по смыслу своему, долженствовал быть священным таинством; впрочем, он всегда и был таковым... для солдат.

Теперь я буду продолжать свое повествование уже со слов других лиц, но на основании данных самых достоверных и ближайших к тому времени, когда совершилась эта ужасная катастрофа.

Вечером, 11 марта, заговорщики разделились на небольшие кружки. Ужинали у полковника Хитрова, у двух генералов Ушаковых, у Депрерадовича (Семеновского полка) и у некоторых других. Поздно вечером все соединились вместе за одним общим ужином, на котором присутствовали: генерал Беннигсен и граф Пален. Было выпито много вина, и многие выпили более, чем следует. В конце ужина, как говорят, Пален будто бы сказал:

— Rappelez-vous, messieurs, que pour manger une omelette il faut commencer par casser les ?ufs (“Помните, господа: чтобы полакомиться яичницей, надо прежде всего разбить яйца”.).

Около полуночи большинство полков, принимавших участие в заговоре, двинулись ко дворцу. Впереди шли семеновцы, которые и заняли внутренние коридоры и проходы замка.

Заговорщики встали с ужина немного позже полуночи. Согласно выработанному плану, сигнал к вторжению во внутренние апартаменты дворца и в самый кабинет императора должен был подать Аргамаков, адъютант гренадерского батальона Преображенского полка, обязанность которого заключалась в том, чтобы докладывать императору о пожарах, происходящих в городе. Аргамаков вбежал в переднюю государева кабинета, где недавно еще стоял караул от моего эскадрона, и закричал: “пожар!”

В это время заговорщики, числом до 180-ти человек, бросились в дверь а (см. рис. 3). Тогда Марин, командовавший внутренним пехотным караулом, удалил верных гренадер Преображенского лейб-батальона, расставив их часовыми, а тех [836] из них, которые прежде служили в Лейб-Гренадерском полку, поместил в передней государева кабинета, сохранив, таким образом, этот важный пост в руках заговорщиков.

Два камер-гусара, стоявшие у двери, храбро защищали свой пост, но один из них был заколот, а другой ранен (это был камер-гусар Кириллов, впоследствии служивший камердинером при вдовствующей государыне Марии Феодоровне.). Найдя первую дверь (а), ведшую в спальню, незапертой, заговорщики сначала подумали, что император скрылся по внутренней лестнице (и это легко бы удалось), как это сделал Кутайсов. Но когда они подошли ко второй двери (b), то нашли ее запертою изнутри, что доказывало, что император, несомненно, находился в спальне.

Взломав дверь (b), заговорщики бросились в комнату, но императора в ней не оказалось. Начались поиски, но безуспешно, несмотря на то, что дверь с, ведшая в опочивальню императрицы, также была заперта изнутри. Поиски продолжались несколько минут, когда вошел генерал Беннигсен, высокого роста, флегматичный человек; он подошел к камину (d), прислонился к нему и в это время увидел императора и главного руководителя заговора, который обратился к императору с речью. Отличавшийся, обыкновенно, большою нервностью, Павел на этот раз, однако, не казался особенно взволнованным и, сохраняя полное достоинство, спросил, что им всем нужно.

Платон Зубов отвечал, что деспотизм его сделался настолько тяжелым для нации, что они пришли требовать его отречения от престола.

Император, преисполненный искреннего желания доставить своему народу счастье, сохранять нерушимо законы и постановления империи и водворить повсюду правосудие, вступил с Зубовым в спор, который длился около получаса, и который, в конце концов, принял бурный характер. В это время те из заговорщиков, которые слишком много выпили шампанского, стали выражать нетерпение, тогда как император, в свою очередь, говорил все громче и начал сильно жестикулировать. В это время шталмейстер, граф Николай Зубов (Зубов, граф Николай Александрович, обер-шталмейстер, род. 1763 г., ум. 1805 г. Был женат на единственной дочери фельдмаршала Суворова, княжне Наталии Александровне, известной под именем “Суворочки”.3), человек громадного роста и необыкновенной силы, будучи совершенно пьян, ударил Павла по руке и сказал: “что ты так кричишь!”

При этом оскорблении император с негодованием оттолкнул левую руку Зубова, на что последний, сжимая в кулаке массивную золотую табакерку, со всего размаха нанес правой рукою [837] удар в левый висок императора, вследствие чего тот без чувств повалился на пол, а Скарятин, офицер Измайловского полка, сняв висевший над кроватью собственный шарф императора, задушил его им.

На основании другой версии, Зубов, будучи сильно пьян, будто бы запустил пальцы в табакерку, которую Павел держал в руках. Тогда император первый ударил Зубова и, таким образом, сам начал ссору. Зубов, будто бы, выхватил табакерку из рук императора и сильным ударом сшиб его с ног. Но это едва ли правдоподобно, если принять во внимание, что Павел выскочил прямо из кровати и хотел скрыться. Как бы то ни было, несомненно то, что табакерка играла в этом событии известную роль.

Называли имена некоторых лиц, которые выказали при этом случае много жестокости, даже зверства, желая выместить полученные от императора оскорбления на безжизненном его теле, так что докторам и гримёрам было нелегко привести тело в такой вид, чтобы можно было выставить его для поклонения, согласно существующим обычаям. Я видел покойного императора, лежащего в гробу. На лице его, несмотря на старательную гримировку, видны были черные и синие пятна. Его треугольная шляпа была так надвинута на голову, чтобы, по возможности, скрыть левый глаз и висок, который был зашиблен.

Так умер 12 марта 1801 г. один из государей, о котором история говорить, как о монархе, преисполненном многих добродетелей, отличавшемся неутомимой деятельностью, любившем порядок и справедливость и искренно набожном. В день своей коронации он опубликовал акт, устанавливавший порядок престолонаследия в России. Земледелие, промышленность, торговля, искусства и науки имели в нем надежного покровителя. Для насаждения образования и воспитания он основал в Дерпте университет, в Петербурге училище для военных сирот (Павловский корпус), для женщин — институт ордена св. Екатерины и учреждения ведомства императрицы Марии.

Нельзя без отвращения упоминать об убийцах, отличавшихся своим зверством во время этой катастрофы. Я могу только присовокупить, что большинство из них я знал до самого момента их кончины, которая у многих представляла ужасную нравственную агонию в связи с самыми жестокими телесными муками.

— Да будет благословенна благодетельная десница Провидения, сохранившая меня от всякого соучастия в этом страшном злодеянии! [838]

Возвращаюсь теперь к трагическим происшествиям 12 марта 1801 года.

Как только шталмейстер Сергей Ильич Муханов, состоявший при особе императрицы Марии Феодоровны, узнал о том, что случилось, он поспешно разбудил графиню Ливен, старшую статс-даму и воспитательницу августейших детей, ближайшего и доверенного друга императрицы, особу большого ума и твердого характера, одаренную почти мужскою энергией.

Графиня Ливен отправилась в опочивальню ее величества. Было два часа по полуночи. Государыня вздрогнула и спросила:

— Кто там?

— Это я, ваше величество!..

— О, — сказала императрица, — я уверена, что Александра (Великая княгиня Александра Павловна, супруга, эрцгерцога Иосифа, палатина венгерского.) умерла.

— Нет, государыня, не она...

— О! так это император!..

При этих словах императрица стремительно поднялась с постели и, как была, без башмаков и чулок, бросилась к двери, ведущей в кабинет императора, служивший ему и спальней. Графиня Ливен имела только время набросить салоп на плечи ее величества.

Между спальнями императора и императрицы была комната с особым входом и внутренней лестницей. Сюда введен был пикет семеновцев, чтобы не допускать никого в кабинет императора с этой стороны. Этот пикет находился под командою моего двоюродного брата, капитана Александра Волкова, офицера, лично известного императрице и пользовавшегося особым ее покровительством.

В ужасном волнении, с распущенными волосами и в описанном уже костюме императрица вбежала в эту комнату с криком: “пустите меня! пустите меня!” Гренадеры скрестили штыки. Со слезами на глазах она обратилась тогда к Волкову и просила пропустить ее. Он отвечал, что не имеет права. Тогда она опустилась на пол и, обнимая колена часовых, умоляла пропустить ее. Грубые солдаты рыдали при виде ее горя, но с твердостью исполнили приказ. Тогда императрица встала с достоинством и твердою походкой вернулась в свою спальню. Бледная и неподвижная, как мраморная статуя, она опустилась в кресло и в таком состоянии ее одели.

Муханов, ее верный друг, был первым мужчиною, которого она допустила в свое присутствие, и с этой минуты он постоянно был при ней до самой смерти (Как воспоминание об услугах, оказанных Мухановым в эту эпоху, государыня Мария Феодоровна подарила ему свои портрет в траурном платье, прекрасную картину, находящуюся в настоящее время в семье Мухановых. – прим. автора.). [839]

Рано утром (12 марта) из Зимнего дворца явился посланный, если я не ошибаюсь, это был сам Уваров. Именем императора и императрицы он умолял вдовствующую государыню переехать к ним.

— Скажите моему сыну, — отвечала императрица, — что до тех пор, пока я не увижу моего мужа мертвым, собственными глазами, я не признаю Александра своим государем.

Необходимо теперь заметить, что Пален не терял из виду Александра, который был молод и робок. Пален не пошел вместе с заговорщиками, но остался в нижнем этаже вместе с Александром, который, как известно, находился под арестом, равно как и Константин, в той комнате, где я их видел. На этом основании злые языки впоследствии говорили, что, если бы Павел спасся (как это и могло случиться), граф Пален, вероятно, арестовал бы Александра и изменил бы весь ход. дела. Одно не подлежит сомнению — это, что Пален очень хладнокровно все предусмотрел и принял возможные меры к тому, чтобы избежать всяких случайностей. Павел, сильно взволнованный в последние дни, высказал Палену желание послать нарочного за Аракчеевым. Нарочный был послан, и Аракчеев прибыл в Петербург вечером, в самый день убийства, но его не пропустили через заставу.

Генерал Кологривов (Кологривов, Андрей Семенович, род. 1774 г., ум. 1825 г.), который командовал гусарами и был верный и преданный слуга императора, в этот вечер был у себя дома и играл в вист с генерал-майором Кутузовым (Кутузов, Александр Петрович, род. 1777 г., ум. 1817 г.), который служил под его начальством. Ровно в половине первого той ночи Кутузов вынул свои часы и заявил Кологривову, что он арестован, и что ему приказано наблюдать за ним. Вероятно, Кутузов принял необходимые меры на случай сопротивления со стороны хозяина дома.

Майор Горголи (Горголи, Иван Саввич, впоследствии петербургский полицеймейстер, род. 1770 г., ум. 1862 г.; сенатор и писатель.), бывший плац-майором, очень милый молодой человек, получил приказание арестовать графа Кутайсова и актрису Шевалье, с которою тот был в связи, и у которой он часто ночевал в доме. Так как его не нашли во дворце, то думали, что он у нее. Пронырливый Фигаро, однако, скрылся по потайной лестнице и, забыв о своем господине, которому всем был обязан, выбежал без башмаков и чулок, в одном халате и колпаке, и в таком виде бежал по городу, пока не нашел себе убежища в доме Степана Сергеевича Ланского, который, как человек благородный, не выдал его, [840] пока не миновала всякая опасность. Что касается актрисы Шевалье, то, как говорят, она приложила все старания, чтобы показаться особенно обворожительной, но Горголи, по-видимому, не отдал дани ее прелестям, так что она отделалась одним страхом.

Можно было думать, что, получив упомянутый ответ от своей матери, которую он любил столь же нежно, как и был любим ею, Александр немедленно придет броситься в ее объятия. Но тогда ему пришлось бы разрешить ей взглянуть на тело ее убитого мужа, а этого, увы, нельзя было дозволить; нельзя было допустить императрицу к телу в том его виде, в каком его застали солдаты Конной гвардии. Уборка тела, гримировка, бальзамирование и облачение в мундир длились более 30-ти часов, и только на другой день после смерти, поздно вечером, Павла показали убитой горем императрице.

Следующий же день после ужасных событий 11 марта наглядно показал все легкомыслие и пустоту столичной, придворной и военной публики того времени. Одною из главных жестокостей, в которых обвиняли Павла, считалась его настойчивость и строгость относительно старомодных костюмов, причесок, экипажей и т. п. мелочей. Как только известие о кончине императора распространилось в городе, немедленно же появились прически a la Titus, исчезли косы, обрезались букли и панталоны; круглые шляпы и сапоги с отворотами наполнили улицы. Дамы также, не теряя времени, облеклись в новые костюмы, и экипажи, имевшие вид старых немецких или французских attelages, исчезли, уступив место русской упряжи, с кучерами в национальной одежде и с форейторами (что было строго запрещено Павлом), которые с обычной быстротою и криками понеслись по улицам. Это движение, вдруг сообщенное всем жителям столицы, внезапно освобожденным от строгостей полицейских постановлений и уличных правил, действительно заставило всех ощущать, что с рук их, словно по волшебству, свалились цепи, и что нация, как бы находившаяся в гробу, снова вызвана к жизни и движению.

Утром (12 марта), в 10 часов, мы все были на параде, во время которого вся прежняя рутина была соблюдена. Граф Пален держал себя, как и всегда. Так как я стоял от него в стороне, то он подошел ко мне и сказал:

— Je vous ai craint plus que toute la garnison.

— Et vous avez en raison, — отвечал я.

— Aussi, — возразил Пален, — j'ai eu soin de vous faire re il voyer.

( — Я считал вас опаснее целого гарнизона.

— И основательно.

— Поэтому я постарался вас удалить.) [841]

Эти слова убедили меня в справедливости рассказа, что император получил анонимное письмо с указанием имен всех заговорщиков, во главе которых стояло имя самого Палена, что на вопрос императора Пален не отрицал этого факта, но, напротив, сказал, что раз он в качестве военного губернатора города находится во главе заговора, его величество может быть уверен, что все в порядке. Затем император благодарил Палена и спросил его, не признает ли он, со своей стороны, нужным посоветовать ему что-нибудь для его безопасности, на что тот отвечал, что ничего больше не требуется: “Разве только ваше величество удалите вот этих якобинцев (при этом он указал на дверь, за которою стоял караул от Конной гвардии) да прикажете заколотить эту дверь” (ведущую в спальню императрицы). Оба эти совета злополучный монарх не преминул исполнить, как известно, на свою собственную погибель.

Во время парада заговорщики держали себя чрезвычайно заносчиво и как бы гордились совершенным преступлением. Князь Платон Зубов также появился на параде, имея далеко не воинственный вид со своими улыбочками и остротами, за что он был особенно отличен при дворе Екатерины, и о чем я не мог вспомнить без отвращения.

Офицеры нашего полка держались в стороне и с таким презрением относились к заговорщикам, что произошло несколько столкновений, окончившихся дуэлями. Это дало графу Палену мысль устроить официальный обед с целью примирения разных партий.

В конце парада мы узнали, что заключен мир с Англией, и что курьер с трактатом уже отправлен в Лондон к графу Воронцову. Он должен был ехать через Берлин, где граф получил известие о кончине императора и о мирном договоре с Англией.

Крайне любопытно то, что г-жа Жеребцова предсказала печальное событие 11 марта в Берлине и, как только она узнала о совершившемся факте, то отправилась в Англию и навестила своего старого друга, лорда Уитворта, бывшего в течение многих лет английским послом в Петербурге. Обстоятельство это впоследствии послужило поводом к распространению слуха, будто бы катастрофа, закончившаяся смертью Павла, была делом рук Англии и английского золота. Но это обвинение, несомненно, ложно, ибо, несмотря на всю преступность руководителей заговора, последние были чужды корыстных целей. Они действовали из побуждений патриотических, и многие из них, подобно обоим великим князьям, были убеждены в том, что при помощи угроз можно было заставить императора отречься от престола или, по крайней мере, принудить подписать акт, благодаря которому его деспотизм был бы ограничен. Говорили, что князь [842] Зубов в эту ночь в кабинете императора держал в руке сверток бумаги, на котором будто бы написан был текст соглашения между монархом и народом. Тем не менее, этот спор между государем и заговорщиками, длившийся довольно долго, не привел к желаемым результатам, и вскоре вспыльчивость и раздражительность Павла возбудили заговорщиков, большинство которых были почти совсем пьяны, вследствие чего и произошла вышеописанная катастрофа.

Что касается Александра и Константина, то большинство лиц, близко стоявших к ним в это время, утверждали, что оба великих князя, получив известие о смерти отца, были страшно потрясены, несмотря на то, что сначала им сказали, что император скончался от удара, причиненного ему волнением, вызванным предложениями, которые ему сделали заговорщики.

На следующий день, 13-е марта, мы снова явились в обычный час на парад. Александр и Константин появились оба и имели удрученный вид.

Некоторые из главарей заговора и главных действующих лиц в убийстве выглядели несколько смущенно. Один граф Пален держал себя, как обыкновенно; князь Зубов был более болтлив и разговорчив, чем накануне.

Тело покойного императора, загримированное различными художниками, облаченное в мундир, высокие сапоги со шпорами и в шляпе, надвинутой на голову (чтобы скрыть левый висок), было положено в гроб, в котором оно должно было быть выставлено перед народом, согласно обычаю. Но еще до всего этого убитая горем вдова его должна была увидеть его мертвым, без чего она не соглашалась признать своего сына императором.

Избежать этого было невозможно, и роковое посещение должно было произойти. Подробности этой ужасной сцены были мне сообщены в тот же вечер С. И. Мухановым, по возвращении его из дворца, и нет слов, чтобы достаточно выразить скорбь, в которую был погружен этот достойный человек. Насколько помню, вот что он сообщил мне.

Императрица находилась в своей спальне, бледная, холодная, наподобие мраморной статуи, точно такою же, как она была в самый день катастрофы. Александр и Елисавета прибыли из Зимнего дворца в сопровождении графини Ливен и Муханова. Я не знаю, был ли тут и Константин, но кажется, что его не было, а все младшие дети были с своими нянями. Опираясь на руку Муханова, императрица направилась к роковой комнате, при чем за нею следовал Александр с Елисаветой, а графиня Ливен несла шлейф. Приблизившись к телу, императрица остановилась в глубоком молчании, устремила свой взор на покойного супруга и не проронила при этом ни единой слезы. [843]

Александр Павлович, который теперь сам впервые увидал изуродованное лицо своего отца, накрашенное и подмазанное, был поражен и стоял в немом оцепенении. Тогда императрица-мать обернулась к сыну и с выражением глубокого горя и видом полного достоинства сказала: “Теперь вас поздравляю — вы император”. При этих словах Александр, как сноп, свалился без чувств, так что присутствующие на минуту подумали, что он мертв.

Императрица взглянула на сына без всякого волнения, взяла снова под руку Муханова и, поддерживаемая им и графиней Ливен, удалилась в свои апартаменты. Прошло еще несколько минут, пока Александр пришел в себя, после чего он немедленно последовал за своей матерью, и тут, среди новых потоков слез, мать и сын излили впервые свое горе.

Вечером того же дня императрица снова вошла в комнату покойного, при чем ее сопровождали только графиня Ливен и Муханов. Там, распростершись над телом убитого мужа, она лежала в горьких рыданиях, пока едва не лишилась чувств, невзирая на необыкновенную телесную крепость и нравственное мужество. Ее два верных спутника увели ее, наконец, или, вернее, унесли ее обратно в ее апартаменты. В следующие дни снова повторились подобные же посещения покойника, при чем приезжал и император. После этого, убитую горем вдовствующую императрицу перевезли в Зимний дворец, а тело покойного императора со всей торжественностью было выставлено для народа.

Русский народ по самой своей природе глубоко предан своим государем, и эта любовь простолюдина к своему царю столь же врожденная, как любовь пчел к своей матке. В этой истине убедился декабрист Муравьев, когда во время возмущения 1825 г. он объявил солдатам, что император более не царствует, что учреждена республика, и установлено вообще полное равенство. Тогда солдаты спросили: — “Кто же тогда будет государем?” Муравьев отвечал: “Да никто не будет”. — “Батюшка, — отвечали солдаты, — “да ведь ты сам знаешь, что это никак невозможно”. Впоследствии Муравьев сам признался, что в эту минуту он понял всю ошибочность своих действий. В 1812 г. Наполеон впал в ту же ошибку в Москве и заплатил за это достаточно дорого, потеряв всю свою армию.

Приверженность русского человека к своему государю особенно ярко высказывается во время поклонения народа праху умершего царя. В начале моего повествования, я уже говорил о трех трогательных сценах, которые происходили после кончины Екатерины, к праху которой были свободно допущены люди [844] всех сословий “для поклонения телу и прощания”. В настоящем случае запрещено было останавливаться у тела императора, но приказано лишь поклониться и тотчас уходить в сторону. Несомненно, что раскрашенное и намазанное лицо императора с надвинутой на глаза шляпой (что тоже никогда не было в обычае) не скрылось от внимания толпы и настроило общественное мнение чрезвычайно враждебно по отношению к заговорщикам.

Желая расположить общественное мнение в свою пользу, Пален, Зубов и другие вожаки заговора решили устроить большой обед, в котором должны были принять участие несколько сот человек. Полковник N. N..., один из моих товарищей по полку, зашел ко мне однажды утром, чтобы спросить, знаю ли я что-нибудь о предполагаемом обеде. Я отвечал, что ничего не знаю. “В таком случае, — сказал он, — я должен сообщить вам, что вы внесены в список приглашенных. Пойдете ли вы туда?”.

Я отвечал, что, конечно, не пойду, ибо не намерен праздновать убийство, “В таком случае, — отвечал N. N... — никто из наших также не пойдет”. С этими словами он вышел из комнаты.

В тот же день граф Пален пригласил меня к себе, и едва я вошел в комнату, он сказал мне:

— Почему вы отказываетесь принять участие в обеде?

— Parceque je n'ai rien de commun avec ces messieurs, — отвечал я (“Потому что у меня нет ничего общего с этими господами”.).

Тогда Пален с особенным одушевлением, но без всякого гнева сказал: “Вы не правы, Саблуков, дело уже сделано, и долг всякого доброго патриота — забыв все партийные раздоры, думать лишь о благе родины и соединиться вместе для служения отечеству. Вы так же хорошо, как и я, знаете, какие раздоры посеяло это событие: неужели же позволять им усиливаться? Мысль об обеде принадлежит мне, и я надеюсь, что он успокоит многих и умиротворит умы. Но если вы теперь откажетесь прийти, остальные полковники вашего полка тоже не придут, и обед этот произведет впечатление, прямо противоположное моим намерениям. Прошу вас поэтому принять приглашение и быть на обеде”.

Я обещал Палену исполнить его желание.

Я явился на этот обед и другие полковники тоже, но мы сидели отдельно от других, и, сказать правду, я заметил весьма мало единодушия, несмотря на то, что выпито было немало шампанского. Много сановных и высокопоставленных лиц, а также придворных особ посетили эту “оргию”, ибо другого названия [845] нельзя дать этому обеду. Перед тем, чтобы встать из-за стола, главнейшие из заговорщиков взяли скатерть за четыре угла, все блюда, бутылки и стаканы были брошены в средину, и все это с большою торжественностью было выброшено через окно на улицу. После обеда произошло несколько резких объяснений, и, между прочим, разговор между Уваровым и адмиралом Чичаговым, о котором я упомянул выше.

В течение некоторого времени все, по-видимому, было спокойно, и ни о каких реформах или переменах не было слышно. Мы только заметили, что Пален и Платон Зубов особенно высоко подняли голову, и даже поговаривали, будто последний имел смелость выказать особенное внимание к молодой и прелестной императрице. Император Александр и великий князь Константин Павлович ежедневно появлялись на параде, при чем первый казался более робким и сдержанным, чем обыкновенно, а второй, напротив, не испытывая более страха перед отцом, горячился и шумел более, чем прежде.

Несмотря на это, Константин при всей своей вспыльчивости, не был лишен чувства горечи при мысли о катастрофе. Однажды утром, спустя несколько дней после ужасного события, мне пришлось быть у его высочества по делам службы. Он пригласил меня в кабинет и, заперев за собою дверь, сказал: “Ну, Саблуков, хорошая была каша в тот день!” — “Действительно, ваше высочество, хорошая каша, — ответил я, — и я очень счастлив, что я в ней был ни при чем”. — “Вот что, друг мой, — сказал торжественным тоном великий князь, — скажу тебе одно, что после того, что случилось, брат мой может царствовать, если это ему нравится, но если бы престол когда-нибудь должен был перейти ко мне, я, наверно, от него отказался бы”.

Своим последующим поведением в 1825 г., во время вступления на престол Николая I, Константин Павлович доказал, что решение его не царствовать было твердо, и в то время я всегда говорил, что все убеждения, имеющие целью склонить его принять корону, не поведут ни к чему, и что он ни за что не согласится царствовать, как он это высказал мне, спустя несколько дней после смерти отца.

Публика, особенно же низшие классы и в числе их старообрядцы и раскольники, пользовались всяким случаем, чтобы выразить свое сочувствие удрученной горем вдовствующей императрице. Раскольники были особенно признательны императору Павлу, как своему благодетелю, даровавшему им право публично отправлять свое богослужение и разрешившему им иметь свои церкви и общины. Как выражение сочувствия, образа с соответствующими надписями из священного писания в большом [846] количестве присылались императрице Марии Феодоровне со всех концов России. Император Александр, постоянно навещавший свою удрученную горем мать по несколько раз в день, проходя однажды утром через переднюю, увидел в этой комнате множество образов, поставленных в ряд. На вопрос Александра, что это за иконы, и почему они тут расставлены, императрица отвечала, что все это — приношения, весьма для нее драгоценные, потому что они выражают сочувствие и участие народа к ее горю; при этом ее величество присовокупила, что она уже просила Александра Александровича (моего отца, в то время члена опекунского совета) взять их и поместить в церковь Воспитательного Дома. Это желание императрицы и было немедленно исполнено моим отцом.

Однажды утром, во время обычного доклада государю, Пален был чрезвычайно взволнован и с нескрываемым раздражением стал жаловаться его величеству, что императрица-мать возбуждает народ против него и других участников заговора, выставляя на показ в Воспитательном Доме иконы с надписями вызывающего характера. Государь, желая узнать, в чем дело, велел послать за моим отцом. Злополучные иконы были привезены во дворец, и вызывающая надпись оказалась текстом из священного писания, взятым, насколько помню, из Книги Царств (вероятно, место из IV-ой Книги Царств: “Когда Инуй вошел в ворота, она сказала: мир ли Замврию, убийце государя своего?” (глава IX, 81).).

Императрица-мать была крайне возмущена этим поступком Палена, позволившим себе обвинять мать в глазах сына, и заявила свое неудовольствие Александру. Император, со своей стороны, высказал это графу Палену в таком твердом и решительном тоне, что последний не знал, что отвечать от удивления.

На следующем параде Пален имел чрезвычайно недовольный вид и говорил в крайне резком, несдержанном тоне. Впоследствии даже рассказывали, что он делал довольно неосторожные намеки на свою власть и на возможность “возводить и низводить монархов с престола”. Трудно допустить, чтобы такой человек, как Пален, мог выказать такую бестактную неосторожность; тем не менее, в тот же вечер об этом уже говорили в обществе.

Как бы то ни было, достоверно только то, что, когда на другой день, в обычный час, Пален приехал на парад в так называемом “vis-a-vis”, запряженном шестеркой цугом, и собирался выходить из экипажа, к нему подошел флигель-адъютант государя и по высочайшему повелению предложил ему выехать из города и удалиться в свое курляндское имение. [847]

Пален повиновался, не ответив не единого слова.

В высочайшем приказе было объявлено, что генерал от кавалерии граф Пален увольняется от службы”, и в тот же день вечером князю Зубову также предложено оставить Петербург и удалиться в свои поместья. Последний тоже беспрекословно повиновался.

Таким образом, в силу одного слова юного и робкого монарха сошли со сцены эти два человека, которые возвели его на престол, питая, по-видимому, надежду царствовать вместе с ним.

В управлении государством все шло по-прежнему, с тою только разницею, что во всех случаях, когда могла быть применена политика Екатерины II, на нее ссылались, как на прецедент.

Весною того же года, вскоре после Пасхи, императрица-мать выразила желание удалиться в свою летнюю резиденцию, Павловск, где было не так шумно, и где она могла пользоваться покоем и уединением. Исполняя это желание, император спросил ее величество, какой караул она желает иметь в Павловске.

Императрица отвечала:

— Друг мой, я не выношу вида ни одного из полков, кроме Конной гвардии,

— Какую же часть этого полка вы желали бы иметь при себе?

— Только эскадрон Саблукова, — отвечала императрица.

Я тотчас был командирован в Павловск, и эскадрон мой по особому повелению государя был снабжен новыми чепраками, патронташами и пистолетными кобурами с Андреевской звездою, имеющей, как известно, надпись с девизом: “за веру и верность”. Эта почетная награда, как справедливая дань безукоризненности нашего поведения во время заговора, была дана сначала моему эскадрону, а затем распространена на всю Конную гвардию. Кавалергардский полк, принимавший столь деятельное участие в заговоре, был чрезвычайно обижен, что столь видное отличие дано было исключительно нашему полку. Генерал Уваров горько жаловался на это, и тогда государь в видах примирения велел дать ту же звезду всем кирасирам и штабу армии, что осталось и до настоящего времени (в настоящее время звезда эта имеется на головных уборах всех полков гвардии.).

Служба моя в Павловске при ее величестве продолжалась до отъезда всего двора в Москву на коронацию императора Александра. Каждую ночь я, подобно сторожу, обходил все ближайшие ко дворцу сады и цветники, среди которых разбросаны были всевозможные памятники, воздвигнутые в память различных [848] событий супружеской жизни покойного императора. Здесь, подобно печальной тени, удрученная горем, Мария Феодоровна, одетая в глубокий траур, бродила по ночам среди мраморных памятников и плакучих ив, проливая слезы в течение долгих, бессонных ночей. Нервы ее были до того напряжены, что малейший шум пугал ее и обращал в бегство. Вот почему моя караульная служба в Павловске сделалась для меня священной обязанностью, которую я исполнял с удовольствием.

Императрица-мать не искала в забвении облегчения своего горя, напротив, она как бы находила утешение, выпивая до дна горькую чашу душевных мук. Самая кровать, на которой Павел испустил последнее дыхание, с одеялами и подушками, окрашенными его кровью, была привезена в Павловск и помещена за ширмами, рядом с опочивальнею государыни, и в течение всей своей жизни вдовствующая императрица не переставала посещать эту комнату. Недавно мне передавали, что эту кровать после смерти государыни перевезли в Гатчину и поместили в маленькую комнату, в которой я так часто слышал молитвы Павла. Обе двери этой комнаты, говорят, были заколочены наглухо, равно как в Михайловском замке — двери, ведущие в кабинет императора, где произошло убийство.

В заключение скажу, что император Павел, несмотря на необычайное увлечение некоторыми женщинами, был всегда нежным и любящим мужем для Марии Феодоровны, от которой он имел 8 детей, из коих последними были Николай, родившийся в 1796 г., и Михаил — в 1798 г.

Достойно внимания и то обстоятельство, что Екатерина Ивановна Нелидова, которою Павел так восторженно увлекался, сохранила дружбу и уважение императрицы Марии Феодоровны до последних дней ее жизни. Не есть ли это лучшее доказательство того, что до того времени, когда император Павел попал в сети Гагариной и ее клевретов, он действительно был нравственно чист в своем поведении?

Какой поучительный пример для государей, указывающий на необходимость всегда остерегаться влияния льстивых царедворцев, единственною заботою которых всегда было и будет потворство их слабостям ради личных целей.

H. А. Саблуков.

Текст воспроизведен по изданию: Записки о времени императора Павла и его кончине // Исторический вестник, № 1. 1906

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2018  All Rights Reserved.