Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АНСЕЛО, ЖАК-ФРАНСУА

Шесть месяцев в России

Из предисловия: Книга «Шесть месяцев в России» вышла в апреле 1827 г. в Париже и была довольно быстро раскуплена, в том же месяце она была переиздана, затем появилось брюссельское издание и переводы на голландский (1828) и итальянский (1829) языки. «Шесть месяцев в России» стали первой в XIX в. попыткой многосторонне обрисовать для европейского читателя российскую жизнь. Даже если часть рассуждений о характере «молодой нации» Ансело заимствовал у своих предшественников, сегодня очень любопытно узнать, из каких черт он составил эту картину. Картину, которая казалась, вероятно, объективной ему самому, и — что еще важнее — которая могла заинтересовать французскую публику. Наконец, книга Ансело стала одним из первых в европейской печати свидетельств о деле декабристов и познакомила французского читателя с текстами современных русских поэтов.

Содержание

Франсуа Ансело и его книга о России{1}

Н. М. Сперанская

Когда зимой 1826 г. европейские державы формировали посольские миссии для поздравления Николая I с вступлением на престол и участия в коронационных торжествах, французскую делегацию было поручено возглавить маршалу Мармону, герцогу Рагузскому, — тому самому, который в 1814 г. подписал акт о капитуляции Парижа.

 

«На роль посла Франции предлагалось несколько кандидатур, — писал он в своих мемуарах. — Это должен был быть известный военный, чье имя напоминало бы о времени величия нашей страны. В России все поставлено на военную ногу, все праздники и церемониальные торжества сопровождаются парадами и военными маневрами, поэтому посол гражданского звания был бы чужим на этом праздновании, имел бы меньше возможностей встречаться с императором и близко с ним общаться. В то же время это должен был быть светский человек, имеющий привычку к обществу. Король посчитал, что я отвечаю обоим требованиям, и я был назначен возглавить посольскую миссию, чему очень обрадовался. Это поручение выдвигало меня после нескольких лет безвестности; оно давало мне возможность познакомиться с неизвестной мне страной, увидеть вблизи и изучить российскую державу, ставшую за последнее столетие столь могущественной и грозной и с каждым днем приобретающую все больше силы и влияния на судьбы Европы; наконец, увидеть начало царствования, когда император, молодой и еще не знакомый с государственными делами, проявил храбрость и такой великий характер. <...> Король назначил меня чрезвычайным послом в Россию в конце февраля 1826 года. Я предпринял необходимые приготовления, чтобы достойно представить его величество. Мне были выделены значительные средства; весь цвет парижской молодежи стремился попасть в чрезвычайную миссию. В нее вошли пятнадцать офицеров, в их числе три генерала <...> моим секретарем был знаменитый поэт г. Ансело»{2}.

 

Известность пришла к Жаку Арсену Франсуа Поликарпу Ансело (1794–1854) семью годами раньше, а именно 5 ноября 1819 г., когда во Французском театре состоялось первое представление его трагедии «Людовик IX». Пьеса имела огромный успех в роялистских кругах; Людовик XVIII принял посвящение трагедии, назначил автору пенсию в 2000 франков из своих личных средств и пожаловал дворянский титул, а либеральная пресса сделала поэта предметом постоянных насмешек.

 

После представления трагедий «Дворецкий» (1823) и «Заговор Фиеско» (1824, переложение трагедии Шиллера «Заговор Фиеско в Генуе») Ансело получил орден Почетного легиона и был назначен библиотекарем графа д'Артуа (через несколько месяцев взошедшего на престол под именем Карла X). В 1825 г. Ансело публикует поэму «Мария Брабантская», где объединяет эпический и драматический жанры; в 1828–1829 гг. ставятся его трагедии «Елизавета Английская» и «Ольга, или Московская сирота» о княжне Таракановой. Автор рецензии на постановку «Ольги» в журнале «Revue Encyclopedique» замечал: «Приходится сожалеть, что цензура не позволила г-ну Ансело поместить действие этой драмы в ту эпоху, когда оно имело место. Имена Екатерины и Орлова были бы гораздо интереснее для зрителей, чем безвестные Елена и Оболенский»{3}. В 1831 г., после изменения цензурных условий, поэт смог воплотить сюжет из жизни Екатерины в комедии «Фаворит, или Двор Екатерины II». В 1827 г. в театре «Одеон» была поставлена его комедия «Важная персона», в 1830-м в «Комеди Франсез» — драма «Один год, или Брак по любви». В 1828 г. вышел роман в 4 частях «Светский человек», в 1843-м — сборник стихотворных посланий.

 

Июльская революция 1830 г. лишила Ансело пенсии и места библиотекаря, а вскоре он был ролен со скромной должности в Морском министерстве и ему пришлось жить исключительно литературным трудом. 26 февраля 1841 г. он был принят (с третьей попытки) во Французскую академию. Избрание Ансело в академию имело громкий резонанс в литературном мире Парижа{4}. Через год, в 1842 г., он занял должность директора парижского Театра Водевиля.

 

«Ансело, писатель с умом и дарованием, долгое время добивался места в академии. Жалуются на него, что он унижает свое звание, присоединяя его в объявлениях и афишах к титлу содержателя Театра Водевиля <...> — писал Н.И. Греч во время своего пребывания в Париже в 1843–1844 гг. — Жена его снабжает репертуар хорошенькими пиесками <...>, а он хлопочет о хозяйственных делах. Нанимая ложу на одно представление, я столкнулся с ним в конторе, и мы, вспомнив прежнее знакомство, разговорились о том о сем. «Как вам нравится наш театр?» — спросил он. — «Очень нравится! — отвечал я. — Только вы играете все одно и одно. Посмотрел раз, и довольно». — «Помилуйте! — возразил он, — к чему переменять спектакли: посмотрите, какая длинная афишка! Чудесная афишка! Каждый вечер театр полон!»{5}.

 

Комедии и водевили Ансело были популярны и в России. В 1821 г. в обеих столицах был поставлен водевиль «Альпийские разбойники» (написанный вместе с другом Ксавье Сентином), а с 1831 по 1841 г., когда Ансело всецело посвятил свое перо легкому жанру, его новые комедии и водевили ставились в Москве и Петербурге почти ежегодно.

 

Драма «Светский человек» («L'Homme du monde») Ансело и Сентина по одноименному роману Ансело была представлена французской труппой на сцене Каменноостровского театра 31 июля 1828 г.{6} И с романом, вышедшим в Париже в 1827 г., и с указанной постановкой, вероятно, был знаком Пушкин, и можно предполагать, что эти впечатления отразились в его замысле романа или светской повести «Гости съезжались на дачу». План повести («L'Homme du monde...»), написанный по-французски с русскими вкраплениями{7}, свидетельствует еще об одном пушкинском замысле, посвященном, как и несколько других прозаических набросков, психологической разработке темы супружеской неверности{8}. В том же 1828 г. на страницах «Московского телеграфа» Я.Н. Толстой упоминает Ансело в числе лучших современных французских стихотворцев: «Всякий согласится со мною, что Музы с некоторого времени неблагосклонны к французским писателям: политика не может говорить языком богов. Лучшие нынешние поэты, как вам не безызвестно, суть Казимир Делавинь, Ламартин и Беранже; к этому списку можно еще прибавить <...> Ансело, Суме, Понжервиля, Виенне, Виктора и Дельфину Ге»{9}.

 

Но известность Ансело не пережила своего времени. Один из мемуаристов писал в 1867 г., что пьесы его уже забыты и о нем помнят только потому, что его умная и талантливая жена в течение нескольких десятилетий держала салон{10}. Другой автор вспоминал, что мадам Ансело обладала большим влиянием на Французскую академию и салон ее считался едва ли не «передней» академии{11}.

 

В самом деле, посетителями салона Виржини Ансело в разные годы были известные писатели, критики, политические деятели, художники, музыканты: А. Ламартин, Ф.Р. де Шатобриан, Стендаль, П. Мериме, В. Гюго, А. де Виньи, Ф. Шаль, А. де Токвиль, Ф. Гизо, Э. Делакруа, Д. Мейербер. Возможно, что с посещения ее супругом Петербурга и Москвы начался интерес Виржини Ансело к приезжавшим в Париж русским. В своих позднейших мемуарах она вспоминала, что познакомившийся с ней в 1830 г. А.И. Тургенев, «светский человек, жадный до всякого проявления умственной жизни», ввел в ее салон «целую толпу очаровательных русских»: князя Э.П. Мещерского, первого русского культурного атташе в Париже, Андрея Карамзина, сына историка, С.А. Соболевского{12}.

 

В конце 1830–1840-х гг. кружок г-жи Ансело был тем парижским салоном, в котором, вероятно, наиболее часто звучало имя Пушкина: А.И. Тургенев и С.А. Соболевский стремились поведать парижскому литературному свету о явившемся в России гении европейского масштаба. Другом Виржини Ансело был и Проспер Мериме, и скорее всего именно в ее салоне он узнал о переводе Пушкиным его сборника-мистификации «Гюзла». Знакомство с Соболевским, завязавшееся и продолжавшееся в салоне Ансело, сделало Мериме страстным поклонником русского языка и литературы, переводчиком Пушкина, Гоголя, И.С. Тургенева. В 1838 г. салон мадам Ансело посетил В.А. Жуковский, в 1839-м П.А. Вяземский, зимой 1843–1844-го — Е.А. Баратынский; часто бывал Яков Толстой, активно пропагандировавший во Франции русскую словесность{13}.

 

Коронация Николая I, отложенная на конец августа в связи с затянувшимся следствием по делу декабристов и смертью императрицы Елизаветы Алексеевны, первоначально была назначена на конец мая 1826 г. Французское чрезвычайное посольство прибыло в Петербург 7 мая. Франсуа Ансело не числился в официальном списке, и в сообщении о приезде делегации «Северная пчела» представляла его публике как литератора и драматурга: «В здешнюю столицу прибыл один из отличнейших поэтов и литераторов Франции г. Ансело (Ancelot), библиотекарь Его Величества Короля французского и кавалер Почетного легиона. Г. Ансело прославился трагедиями своими «Людовик IX», «Фиеско», «Эрброен» («Erbroin»), «Палатный Мэр» («Maire du Palais») и поэмою «Мария Брабантская». Все сии произведения, носящие на себе печать необыкновенного таланта, доставили автору благосклонность публики и уважение литераторов. Г. Ансело привез с собою рукописную комедию под заглавием «Инкогнито», которая была принята единогласным решением на первом французском театре. Почтенный автор отдал оную здешней французской придворной труппе, в знак своего уважения к российской столице. Комедия сия еще не была играна в Париже и осталась в репертуаре до возвращения автора в отечество»{14}.

 

Отложенная на несколько месяцев коронация позволила путешественнику ближе познакомиться с северной столицей империи. Он вполне мог бы сказать вместе с маршалом Мармоном: «Я провел пять блестящих месяцев. Посольство было приятным эпизодом в моей жизни и оставило у меня наилучшие воспоминания»{15}. В Петербурге писателя «опекали» Ф.В. Булгарин и Н.И. Греч; последний даже дал обед в честь французского гостя с участием видных русских литераторов (Ансело описал его в 8-м письме своей книги). В Петербурге Ансело познакомился с П.А. Вяземским и просил князя быть его гидом в Москве; за две недели до коронации, когда участники торжеств уже перебрались в древнюю столицу, Вяземский писал жене: «Не видала ли ты у Рагузского молодого Laroche (или кажется так), который мне привез письмо и книги от к[нязя] Василия. <...> Он вместе с Ancelot, поэтом и бардом посольства. Если хочешь пленить и этого, отыщи в моих книгах его перевод de la Tragedie de Fiesque и поэму «Marie de Brabant», выучи из них несколько стихов наизусть и пусти их ему в нос, как сладостное щекотание благоуханной кадильницы. Я обещался было быть им cicerone в Москве, но за неявкою моею поручил бы их Василью Львовичу, да и того нет в Москве»{16}.

 

Жалуясь в предисловии к книге, что газеты наградили его званием поэта на жалованье и посольского рифмача, Ансело напирает на то, что он путешествовал при свите французского маршала в качестве частного лица. Так или иначе, в Москве поэт все же опубликовал оду и кантату на коронование{17}. Кантата должна была исполняться на празднике, данном французским послом в Москве 8 сентября. Однако исполнена она не была, как утверждает Мармон в своих мемуарах, по личному указанию Николая{18}, но на следующий день поэт получил аудиенцию у царя, во время которой, очевидно, представил ему свои сочинения. О поднесении Ансело оды императору Николаю писал Адам Мицкевич много лет спустя в парижском журнале «Le Globe», преувеличивая, правда, оппозиционность российских литераторов: «Всех тех огромных сумм, которые тратит русское правительство, чтобы купить себе услужливых защитников за границей, не хватило бы ему, как я думаю, чтобы добиться от сколько-нибудь известного русского писателя хотя бы одной хвалебной газетной статьи, хотя бы одной ничтожной похвалы, одного благосклонного слова. Насколько это верно, видно из того, что за время коронации царя Николая невозможно было найти в Москве ни одного поэта, который согласился бы воспеть это торжество, пока не отыскался заграничный бард, прибывший из Парижа, чтобы положить к ногам его величества самодержца всероссийского пламенный верноподданнический дифирамб»{19}. Ода и кантата Ансело вышли в Москве отдельными брошюрами, под одной обложкой в Варшаве (1829), были напечатаны в «Journal de St.-Petersbourg» (16/28 сентября 1826) и парижской газете «Journal des debats» (19 октября 1826 г.; здесь ода содержала 19 строф в отличие от 16 в московской и петербургской публикациях){20}.

 

Если, говоря о пребывании Ансело в России, надо признать, что он действительно выполнил миссию «барда посольства», то его книга, вышедшая весной следующего, 1827 г., — хотя поведение Николая I в день мятежа и трактуется в ней в официозном духе, — не была преисполнена славословий российской короне. Отвергая обвинения в сервилизме и восхвалении деспотии, биограф писателя Жозеф Морлан приводил самое «антирусское» место книги из последнего, 44-го письма: «Глядя на поле Лютценского сражения, «плохой француз», «поэт свиты» посвящает пламенные стихи соотечественникам, павшим и похороненным на чужой земле. <...> А вот как «поэт на жалованье» оканчивает свой рассказ о России. Судите сами, заработал ли он, украл ли деньги, которые, как утверждали клеветники, он получил за фимиам, воскуренный самодержцу: «...жизнь здесь грустна и бесцветна. Нравственное падение народа, его суеверие и невежество, вечное зрелище рабства и нищеты, предписанное правительством молчание о всех общественных делах внушают чужестранцу, особенно французу, чувство непреодолимой тоски. И если, удаленный на время от родины, он всегда возвращается с радостью, никогда эта радость не будет больше, чем после поездки в эти суровые и однообразные края». Невозможно лучше описать империю, подчиненную царскому самовластью. За такие ли картины платят?»{21}.

 

В книге, построенной как цикл писем к другу, Ансело описал две российские столицы, попытался рассказать о государственных установлениях загадочной и грозной «полуварварской» державы, о нравах ее сословий и отношениях между ними. Возможно, литератор, обладающий пытливым умом и острым глазом, сумел бы за полгода, не обремененный никакими серьезными обязанностями, сделать массу оригинальных наблюдений и обобщить их в содержательном аналитическом труде (маркиз де Кюстин, чья книга о России вызвала сенсацию отнюдь не обилием «клевет», но тем, что затронула глубинные проблемы российской жизни, провел в стране, как известно, всего два месяца). Ансело, который к 1827 г. был автором не только трех трагедий, но и нескольких водевилей, имел опыт редактирования газет, знал, как угодить читателю, и пошел другим путем. Описание зданий и памятников Петербурга он взял из книги П.П. Свиньина «Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей», выходившей выпусками в 1816–1828 гг. с параллельными русским и французским текстами, описание архитектуры Москвы — из французского «Путеводителя по Москве» Лекуэнта де Лаво (Guide du voyageur a Moscou; M., 1824), а рассуждения о нравах дворян и простолюдинов в значительной мере заимствовал из книги Г.Т. Фабера «Безделки: Прогулки праздного наблюдателя по Санкт-Петербургу» (Les Bagatelles. Promenades d'un desoeuvre dans la ville de Saint-Petersbourg. SPb., 1811) и сочинения Меэ де ла Туша «Частные воспоминания выдержки из переписки путешественника с покойным г. Кароном де Бомарше о Польше, Литве, Белоруссии, Петербурге, Москве, Крыме...» (Memoires particuliers, extraits de la correspondance d'un voyageur avec feu M. Caron de Beaumarchais sur la Pologne... P., 1807).

 

Книга «Шесть месяцев в России» вышла в апреле 1827 г. в Париже и была довольно быстро раскуплена, в том же месяце она была переиздана, затем появилось брюссельское издание и переводы на голландский (1828) и итальянский (1829) языки.

 

Интерес европейской читающей публики к России в эти годы был связан в основном с теми опасениями, которые внушал ее военный потенциал. После Реставрации Бурбонов конформистски настроенные круги французского общества смотрели на Россию как на оплот политической стабильности и порядка, но по большей части интерес к империи связывался с серьезными опасениями из-за ее растущего могущества. В публицистике часто звучала мысль об опасности России для европейской цивилизации — например, активный пропагандист этой идеи аббат де Прадт в «Сравнении Англии и России в их отношении к Европе» (1823) аргументировал выгоды союза с Англией и пугал нашествием русских варваров. Российская словесность была представлена во Франции немногочисленными переводами крайне невысокого качества и в основном поэтических произведений. Мнение о русской культуре сводилось к представлению о безраздельном духовном авторитете Франции и почти полной подражательности русских в искусстве. В заметках путешественников этого времени неизменно присутствует тема огромного и продолжающего расти военного потенциала России и компенсирующая этот комплекс идея культурного превосходства и духовного наставничества Франции по отношению к молодой северной нации.

 

Таким образом, удивление рецензента-журнал a «Mercure du XIX siecle» no поводу содержавшегося в книге Ансело описания «странного народа, находящегося на грани варварства и цивилизации»{22} отражало расхожие мнения французов о России. Вообще же появлявшиеся в эти годы во французской печати отклики, связанные с российской культурной жизнью, по большей части принадлежали русским или же французам, в той или иной степени биографически связанным с Россией. Так произошло и с книгой Ансело. 29 апреля 1827 г. в «Journal de Paris» было помещено без подписи письмо русского, оспаривающее неверные высказывания и неточности в сочинении, «примечательном во многих отношениях». Возразив по частным поводам, способным оскорбить национальную гордость русских, рецензент писал в заключение, что возражения по серьезным вопросам, касающимся внутреннего устройства и отношений сословий между собой, могли бы составить отдельный том. С 1825 г. с публикациями, посвященными русской литературе, в парижской печати стал активно выступать живший в Париже Я.Н. Толстой. Вскоре по выходе книги Ансело он выпустил брошюру «Достаточно ли шести месяцев, чтобы узнать страну, или Наблюдения о сочинении г. Ансело «Шесть месяцев в России», уличавшую французского литератора в фактических ошибках, поверхностных выводах и поспешных обобщениях. В России две пространные рецензии поместил в июне и июле 1827 г. в «Московском телеграфе» П.А. Вяземский, познакомившийся с книгой вскоре по ее выходе. 10 мая 1827 г. он писал Жуковскому и А.И. Тургеневу в Париж: «Что за книга Ancelot? Пускай поколотит его Жуковский», а в следующем письме уже выносил беспощадный приговор, который затем развернул в статьях: «На днях получил я из Парижа от Гагариной книгу Ancelot. Пишу ей благодарное письмо, но и ты за меня поблагодари ее. Я написал кое-какие замечания на книгу и доставлю их, когда отпечатаются. Книга просто глупая, а не злая. Напротив, есть какое-то добродушие, но вовсе нет головы»{23}. «Россия, может быть, отчасти и видна в его книге, — писал Вяземский в первой рецензии, — но видна как в зеркале тусклом и к тому же с пятнами; <...> книга такого рода, что нечему в ней радоваться, ни сердиться не за что. Настоящий стакан воды: примешься за нее от жажды, проглотишь, и никакого вкуса, никакого отзыва в тебе не останется; разве на дне отстоятся кой-какие соринки»{24}. Вторая статья представляет собой отклик на брошюру Толстого. Большую часть аргументов автора парижской брошюры Вяземский горячо поддержал, но тон двух откликов выдает существенную разницу в оценках. Энергичность, с какой Яков Толстой отражал «обвинения» Ансело, показывала, что он воспринимает его книгу всерьез; Вяземский же, говоря о сочинении французского роялиста в шутливо-снисходительном тоне, решительно находил книгу не заслуживающей серьезного внимания. Здесь, впрочем, нельзя не вспомнить, что столь же негативно он характеризовал (снова в письмах к А.И. Тургеневу) и вышедшую через полтора десятка лет «Россию в 1839 году» А. де Кюстина: «четыре тома одних взглядов, умозрений, поверхностных заключений»; «написал книгу плохую и глупую»; «я начал было писать опровержение на его сочинение, но спустя несколько страниц мною овладела скука»; «...его невозможно читать без усталости и тоски»{25}.

 

Наверное, правы были авторы полемических выступлений, говоря, что ничем не обусловленное превращение приветливости в полное равнодушие связано с дурным воспитанием отдельных лиц, с которыми пришлось столкнуться Ансело. И все же отмеченное им преувеличенное радушие русских по отношению к европейцам — пусть только при начале знакомства — хотя и бичевалось сатирой на протяжении всей истории отношений «двух цивилизаций», тем не менее воспринимается современным читателем как что-то очень знакомое, и навряд ли эта черта культурного портрета русских запечатлелась в записках путешественника случайно. Именно в связи с этим пассажем Ансело вспоминал его книгу Кюстин, отмечая попутно вызванную ею реакцию: «Путешественники, побывавшие в России прежде меня, уже отмечали, что чем меньше знаешь русского, тем любезнее его находишь: им отвечали, что эти слова свидетельствуют против них и что охлаждение, на которое они жалуются, доказывает не что иное, как их собственную незначительность. «Мы приняли вас учтиво, — говорили русские, — потому что от природы гостеприимны; переменились же к вам лишь потому, что вначале были о вас более высокого мнения, чем вы заслуживаете». Такой ответ выслушал много лет назад один француз, человек небесталанный, но выказывавший в силу занимаемого им положения чрезмерную сдержанность; я не хочу называть здесь ни его имени, ни заглавия его книги, в которой, несмотря на всю ее осторожность и бесцветность, автору удалось приоткрыть истину, что и вызвало крайнее неудовольствие русских»{26}.

 

Единственным во Франции периодическим изданием, печатавшим в 1820-е гг. статьи о русской литературе, был либеральный журнал «Revue Encyclopedique». Один из его редакторов, Эдм Эро (1791–1836), проживший в России с 1809 по 1819 г. в качестве секретаря князя И.С. Одоевского, регулярно помещал в журнале рецензии и обзоры русских литературных новинок (с 1824 г. с изданием сотрудничали также С.Д. Полторацкий и Я.Н. Толстой). В краткой заметке в майском номере журнала за 1827 г. Эро резюмировал критику Толстого и русского анонима. Соглашаясь, что трудно основательно изучить нравы народа за несколько месяцев и что, с другой стороны, за столь краткую поездку нельзя написать лучшей книги, он, однако, делал оговорку, что патриотизм русских рецензентов все же заставил их возражать против неопровержимого, и приветствовал патриотизм французского путешественника: «Читая их замечания на книгу французского писателя, не стоит упускать из вида, что, будучи российскими подданными, они подчас пытаются опровергать утверждения, оскорбляющие их национальную гордость даже там, где автор не грешит против исторической истины. Произведение г. Ансело, эпистолярная форма которого требует снисхождения, во многих отношениях достойно репутации этого автора и доставляет новые доказательства его таланта. Особенно радуют пассажи, напоминающие о нашей былой славе, исполненные благородного патриотизма и чувств истинного француза»{27}.

 

Последним русским печатным откликом на книгу Ансело была помещенная в 21-м номере «Московского телеграфа» за 1827 г. гневная критика П.П. Свиньина. В статье «Легкий способ составлять в Париже книги о России. (Еще несколько слов о книге «Six mois en Russie»)» он разоблачал плагиат, который позволил себе французский путешественник. Свиньин показал, что Ансело «заимствовал» из его «Достопамятностей Санкт-Петербурга и его окрестностей» описание большей части упоминаемых им достопримечательностей столицы: Казанского собора, Александро-Невской лавры, Биржи, Арсенала, Петропавловской крепости, Публичной библиотеки, Эрмитажа, Кронштадта и Царского Села. Для того чтобы более или менее подробно рассказать о памятниках города, Ансело, разумеется, необходим был какой-то источник, а единственным путеводителем по Петербургу, доступным иностранцам в 1826 г., была книга Свиньина. Конечно, автор писем из России воспользовался готовым описанием города как канвой, накладывая на нее собственные чувства и ассоциации: жезл маршала Даву в Казанском соборе и могила генерала Моро в костеле св. Екатерины напоминают о неизменно дорогой ему Франции, а любая деталь, связанная с Петром I, вызывает искреннее восхищение и самой личностью монарха-реформатора, и масштабом его преобразований, и тем благоговением, с каким чтят его память петербуржцы{28}. Но все же Ансело действительно перенес в свое сочинение многие страницы книги Свиньина, не потрудившись их переработать. Иногда он воспроизводит текст недостаточно внимательно, и тогда, например, 56 гранитных колонн, украшающих Казанский собор внутри, превращаются во внешнюю полукруглую колоннаду. В других местах он, следуя за мыслью автора, забывает изменить формулировку, выдающую жителя северной столицы: так, соглашаясь с тем, что грустно видеть, как народ, переселяясь в город, оставляет свои древние обычаи, он не обращает внимания, что в устах путешественника едва ли уместно сожаление о том, что праздник Семик теряет свой первоначальный характер «год от года»{29}.

 

Известно, впрочем, что в издательской практике того времени подобное обращение с источником не было чем-то из ряда вон выходящим. Более того, книги иностранцев о России перекликаются друг с другом сплошь и рядом. Упоминаемая в 43-м письме история «прелестной француженки, которую нежные узы связывали с одним из осужденных» — это сюжет будущего романа Александра Дюма «Записки учителя фехтования, или Полтора года в Санкт-Петербурге» (1844). Главным источником Дюма послужили мемуары фейхтмейстера Гризье, практиковавшего в России с 1825 г. около десяти лет; однако романист самым внимательным образом ознакомился и с «Шестью месяцами в России» и добросовестно законспектировал целые главы книги. Таково и описание Царского Села, и рассказ о дороге из Петербурга в Москву из 27-го письма, со всеми колоритными подробностями и приключениями, отчего-то показавшимися не заслуживающими упоминания Якову Толстому. Дюма добросовестно переложил и рассказ о любви русских кучеров к скорой езде, и финансовые подсчеты, и объяснение термина «орлы», и описание манеры ямщиков беседовать с лошадьми и их ловкости в починке экипажа, историю про недовезенных седоков, философские мысли при виде Новгорода, эпизод с ломовиками и, наконец, явление валдайских дев. Описывая Кремль, Дюма подробно воспроизвел письма 29, 35 и 38 из «Шести месяцев...», лишь время от времени напоминая читателю об основной интриге.

 

Книга Ансело с интересом читалась европейцами, следившими за происходящим в России.

 

Рассказ Ансело о восстании декабристов, процессе над ними и казни по духу был близок газетным публикациям, в которых французская пресса, в свою очередь, воспроизводила российский официоз. (Так, например, о твердости духа императора, его милосердии и полной безучастности толпы в момент восстания говорила уже первая официальная реляция о событиях, сообщенная министром иностранных дел графом К.В. Нессельроде в циркуляре русским посланникам за границей для передачи иностранным правительствам{30})

 

Кроме газет сообщение о событиях 14 декабря 1825 г. и ходе процесса, также основанное преимущественно на «Донесении Следственной комиссии», было напечатано в «Annuaires historiques universelles» в обозрении Ш.-Л. Лесюра за 1826 г. Некоторые из опубликованных здесь документов использовал, в свою очередь, Адриен Эгрон в апологетической книге «Жизнь Александра I» (Париж, 1826). Однако в те же годы во французской печати появились и сочувственные отклики на восстание декабристов. Их можно найти в анонимном обзоре в «Revue de 1'histoire universelle moderne» за 1827 г.{31} и в книге Ж. Обернона «Рассуждение о России, Австрии и Пруссии»{32}, а Ниллон-Жильбер, побывавший в русском плену и издавший в 1828 г. жесткий антирусский памфлет «Россия, или Взгляд на положение этой империи»{33}, прямо полемизирует с Ансело, хотя и не называет его по имени. Он упрекает автора книги в том, что тот некритически отнесся к точке зрения правительства, не увидел в восстании ничего, кроме заговора гордых аристократов, и опровергает его утверждение, что народ остался равнодушен к мятежникам. Свидетельство Ансело о восстании на Сенатской площади оказалось востребовано не только во Франции. На его работу как на источник, наряду с официальными сообщениями, ссылается А.Б. Грэнвилл, давший в своей книге «Санкт-Петербург. Дневник путешествия в эту столицу и обратно» первое в английской печати подробное описание событий 14 декабря{34}.

 

Напечатав одно из немногих современных событиям неофициальных сообщений о дворянском мятеже в России, Ансело познакомил французскую публику и с творчеством одного из его вождей: «Исповедь Наливайко» в течение нескольких десятилетий оставалась самым известным произведением Рылеева не только для русского, но и для западноевропейского читателя (интересно, что, оценивая «Кинжал» и «Исповедь Наливайко» и говоря о творчестве «молодых Рылеева и Бестужева», Ансело воспроизводит то мнение о связи этих произведений с идеологией и практикой декабризма, которое высказывалось в ходе процесса, причем как самими подследственными, так и членами комиссии). «La Confession de Nalivaiko» в переводе Ансело цитировалась в памфлете Ивана Головина «Россия при Николае I»{35}, а Марк Фурнье, автор брошюры «Тайны России. Россия, Германия и Франция: откровения о русской политике из записок старого дипломата», так ссылается на Ансело в своем подробном рассказе о казни декабристов: «Рылеев, поднявшись, сказал одному из своих товарищей: «Брат мой, чего же ждать от правительства, чьи варварство и невежество доходят до того, что они и повесить-то как следует не умеют!» — «И я не ожидал, — отвечал ему тот, — что меня будут вешать дважды». Г. Ансело, рассказавший об этом факте в своей книге «Шесть месяцев в России» в 1826 году{36}, приводит также перевод некоторых прекрасных стихотворений несчастного Рылеева. «Исповедь Маливайко» (так! — Я.С.) исполнена поэтической меланхолии, эхо которой раздается, подобно вздоху, над безвременной могилой этого благородного юноши, заслужившего своим мужеством и мученичеством первое место в исторических воспоминаниях россиян. Как не оплакивать его молодую жизнь, прерванную до срока за одно только убеждение, что вспышка горячего энтузиазма сможет создать зрелую цивилизацию. Они не хотели ждать, пока столетия совершат свою работу, и поплатились жизнью за свое нетерпение. В истории мы найдем множество примеров, когда провозвестники грядущих времен падали жертвой своих пророчеств»{37}.

 

«Исповедь Наливайко» в переводе, данном Ансело, цитирует и Ж.А. Шницлер в своей «Сокровенной истории России при императорах Александре и Николае» (Париж, 1854){38}. В главах, посвященных коронованию Николая, он приводит соответствующие пассажи из «Шести месяцев», а затем отсылает читателя к этой книге за подробным описанием праздников у герцога Рагузского, князя Юсупова и графини Орловой{39}. Наконец, Кюстин, чья глубина взгляда на Россию, разумеется, несоизмерима с часто поверхностными наблюдениями Ансело, был хорошо знаком с его книгой, что отразилось во многих местах «России в 1839 году».

 

Тридцать третье письмо Ансело содержит переводы стихотворения Пушкина «Кинжал», баллады Жуковского «Светлана» и элегии Баратынского «Череп». Имя Пушкина, дважды упоминающееся в книге, впервые появилось во французской печати в 1821 г. в «Revue Encyclopedique», и в следующие семь лет Эдм Эро и С.Д. Полторацкий возвращались к нему в своих заметках почти ежегодно. Первый перевод пушкинских стихов (отрывок из первой песни «Руслана и Людмилы») был опубликован в 1823 г. Эмилем Дюпре де Сен-Мором в его «Русской антологии» (Anthologie Russe. P., 1823), а через три года поэт Жан-Мари Шопен, проживший много лет в России в качестве библиотекаря и секретаря кн. А.Б. Куракина, перевел «Бахчисарайский фонтан» и издал его отдельной брошюрой под названием «Фонтан слез» (Fontaine des pleurs. P., 1826).

 

Перевод «Кинжала», приведенный Ансело, стал третьим по счету переводом из Пушкина во Франции и при этом единственной появившейся при жизни поэта публикацией этого стихотворения.

 

Упоминая Ансело в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях» («Северные цветы на 1828 год»), Пушкин иронизировал по поводу рассуждений автора о русской литературе, источником которых, по всей видимости, был Булгарин, — хотя и отделяя оценку грамматики Греча и романа Булгарина от оценки «Горя от ума»: «Путешественник Ансело говорит о какой-то грамматике, утвердившей правила нашего языка и еще не изданной, о каком-то русском романе, прославившем автора и еще находящемся в рукописи, и о какой-то комедии, лучшей из всего русского театра и еще не игранной и не напечатанной. В сем последнем случае Ансело чуть ли не прав. Забавная словесность!»{40} Бул-гарин подробно остановился на этом пассаже в своем «Обозрении русских альманахов на 1828 год»{41}. Цитируя приведенный выше фрагмент, он опускает фразу «В сем последнем случае Ансело чуть ли не прав» и вставляет пояснительное примечание: «"Русская грамматика» Н.И. Греча; «Иван Выжигин, или Русский Жильблаз», соч. Ф. Булгарина, и «Горе от ума», соч. А.С. Грибоедова, которая хотя и не напечатана вполне, но известна целой России. О содержании и расположении сей комедии были споры в журналах до приезда г. Ансело в Россию». Он отвечает, что нет ничего зазорного в том, что достойные литературные произведения становятся известными ценителям до появления в печати, и указывает на пушкинского «Годунова»: «Надобно сперва узнать, говорил ли путешественник в настоящем или будущем времени, о впечатлении, которое произведут вышеупомянутые сочинения. О достоинствах их он мог судить, во-первых, по рукописям, а во-вторых, по печатному, ибо корректурные листы, отрывки из «Русского Жильблаза» и комедии «Горе от ума» были уже напечатаны, когда г. Ансело был в России. Впрочем, г. Ансело пропустил еще одну трагедию, а именно «Бориса Годунова», соч. А.С. Пушкина, которая также находится в рукописи, но из которой напечатанные отрывки заставляют каждого верить, что она прославит автора более, нежели все доселе изданные им сочинения».

 

К сожалению, нам не удалось установить, кому принадлежат подстрочные переводы стихотворений Рылеева, Пушкина, Жуковского и Баратынского на французский язык. «Кинжал», как известно, ходил в списках, а репутации Пушкина в глазах правительства сильно повредило то, что его вместе с одой «Вольность» и стихотворением «Деревня» упомянули на следствии многие декабристы. На аудиенции в Чудовом дворце 8 сентября 1826 г. Пушкин имеет с царем разговор, по завершении которого Николай, по известным свидетельствам мемуаристов, объявит: «Теперь он мой!»{42}, — а через полгода в Париже выходит книга, содержащая прозаический, но очень близкий к тексту перевод «Кинжала», снабженный к тому же комментариями автора о том, что строки, «дышащие республиканским фанатизмом», являют собой образец умонастроения молодых русских аристократов и отражают «возбуждение, которое могло бы однажды толкнуть на преступление целое поколение»!.. С августа 1826 г. тянется начатое еще до возвращения Пушкина дело о стихотворении «Андрей Шенье» — и публикация в «Шести месяцах...» едва ли радует поэта упрочением его европейской известности.

 

Ансело датирует свой отъезд из Москвы сентябрем 1826 г. Все даты в своих письмах он приводит только по европейскому стилю, следовательно, он оставил столицу не позже 18 сентября по российскому календарю, то есть Пушкин и Ансело одновременно находились в городе несколько дней, и за эти дни они могли встретиться. Свидетельств об их знакомстве у нас нет, и можно указать только на общих знакомых (22 сентября Пушкин сделал стихотворную запись в альбом Н.С. Голицыной, посещавшей в 1823–1824 гг. парижский салон В. Ансело){43} и обратить внимание на «странные сближения», связанные с появлением при дворе в эти дни Пушкина и Ансело.

 

Император отправился на описанный в 41-м письме бал у французского посла вечером того самого дня, когда состоялась его «долгая беседа»{44} в Кремле с Пушкиным (по известному рассказу Д.Н. Блудова, на этом балу Николай сообщил ему, что «нынче долго говорил с умнейшим человеком в России», т.е. с Пушкиным{45}; с этого же бала, узнав о возвращении Пушкина из ссылки, отправился к нему С.А. Соболевский «для скорейшего свидания в полной бальной форме, в мундире и башмаках»{46}). Н.Я. Эйдельман подробно анализировал то малопонятное обстоятельство, что «долгий» разговор государя с опальным поэтом остался незафиксированным в камер-фурьерском журнале — и отмечал, по контрасту, что в записях следующего дня, 9 сентября 1826 г., указано: государь принимал «французского автора Ансело»{47}.

 

К 1827 г. за границей уже появилось несколько статей (первая — заметка все в том же «Revue Encyclopedique» в 1822 г.), упоминающих о конфликте Пушкина с правительством. Характеристика Пушкина как автора преимущественно антиправительственных сочинений, данная Ансело, была подхвачена другими авторами и оказалась очень устойчивой. В двух английских книгах — упоминавшемся уже «Дневнике путешествия» Грэнвилла и записках «Путешествие в Россию и пребывание в Санкт-Петербурге и Одессе» Э. Мортона{48} — Пушкин именовался автором «Оды к свободе», возбудившей неудовольствие правительства; последний утверждал даже; что поэт подвергся ссылке в Сибирь{49}. Непосредственно опираясь на «Шесть месяцев в России», продолжил эту линию еще один английский путешественник, Томас Рейке. Познакомившись по книге Ансело с текстом «Кинжала», он вставил замечание об этом «дерзком и преступном» стихотворении в свою характеристику Пушкина, встречу с которым описал в книге «Путешествие в С.-Петербург зимой 1829–1830 года»{50}.

 

«Шесть месяцев в России» стали первой в XIX в. попыткой многосторонне обрисовать для европейского читателя российскую жизнь. Даже если часть рассуждений о характере «молодой нации» Ансело заимствовал у своих предшественников, сегодня очень любопытно узнать, из каких черт он составил эту картину. Картину, которая казалась, вероятно, объективной ему самому, и — что еще важнее — которая могла заинтересовать французскую публику. Наконец, книга Ансело стала одним из первых в европейской печати свидетельств о деле декабристов и познакомила французского читателя с текстами современных русских поэтов. Книга навела лучшие умы России на раздумья об отношении к отечеству; Вяземский высказал свой взгляд на истинный и «квасной» патриотизм — и не без гордости пояснял через полвека, что «здесь в первый раз явилось это шуточное определение, которое после так часто употреблялось и употребляется»{51}, — а Пушкин в связи с пребыванием Ансело в Петербурге сформулировал знаменитое: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство!»{52}

 

Ф. Ансело

Шесть месяцев в России

 

Поскольку настоящие письма вовсе не предназначались для опасного испытания печатью, то, решаясь предать на суд публики эти дружеские излияния, я вполне мог бы оставить их без предисловия, если бы мне не казалось необходимым объяснить мое положение в России и восстановить факты, странным образом искаженные некоторыми газетами, которые, невзирая на мою безвестность, снизошли до обсуждения моего путешествия. С всегдашней своей благосклонностью некоторые из этих листков объявили меня посольским рифмачом и поэтом на жалованье. Что делать? Меня осыпали всевозможными ругательствами, и я давно привык к такому вознаграждению за свои труды и смирился с этим. Однако мне важно обратить внимание почтенной публики на независимость моего положения во время описываемого путешествия.

 

Желая посетить новый для меня край, я выбрал время, когда высокая миссия, доверенная г. герцогу Рагузскому{53}, давала мне возможность наблюдать пышные церемонии и обещала сделать мое путешествие более приятным и интересным. В Москве г. маршал не отказал мне в любезном благорасположении, какое выказывает мне в Париже, и я с благодарностью воспользовался им; но я отнюдь не являлся членом его посольской миссии. Никакая должность не накладывала на меня обязанностей; свободный и безвестный путешественник, я наблюдал и сообщал своему лучшему другу результаты своих наблюдений. Незнакомые членам посольства, они принадлежат мне одному, я один несу за них ответственность. Это заметки ничем не связанного путешественника, повествующие о том, что он увидел или что ему показалось, чья мысль была свободна и который, если и допустил несколько ошибок, по крайней мере заблуждался искренне.

 

Объяснив это обстоятельство, я вверяю свою книгу благосклонности публики и смиренно жду новых обвинений, которые, вероятно, мне еще предстоит услышать.

 

Письмо I

 

Гельнхаузен, 26 апреля 1826 года{54}

 

Мой дорогой Ксавье{55}, уезжая в далекие края, куда влечет меня желание увидеть новые народы, изучить новые нравы, побывать на пышных церемониях, почерпнуть вдохновение в незнакомых мне странах, я обещал тебе описывать свои впечатления, сообщать наблюдения и рассказывать о фактах, какие смогу собрать в этих местах, отмеченных столькими победами и катастрофами. Задача эта для меня отрадна. Ты помнишь, как всего несколько месяцев назад, проезжая вместе по берегам Нормандии, мы мечтали о больших путешествиях? Мог ли я подозревать тогда, что скоро буду писать к тебе с берегов Невы? Но, поскольку мечты человеческие никогда не сбываются полностью и мне пришлось отказаться от надежды иметь тебя рядом со мной, я сделаю так, чтобы ты мог хотя бы в воображении побывать в местах, которые я так желал бы посетить вместе с тобой.

 

Я думал, мой друг, что смогу написать тебе только из Готы{56}, но небольшое происшествие с моим экипажем заставило меня остановиться на час в старинном городе, расположенном на холме. Прежде это место, вероятно, было укреплено, поскольку, чтобы попасть в него, надо проехать под низкими воротами с двумя бастионами; теперь эти разрушенные укрепления являют печальную картину. Об истории этого города, где ныне поселилась крайняя бедность, мне ничего не удалось узнать, но я встретил здесь человека, чья судьба кажется мне достойной упоминания.

 

Остановившись у почты, я был поражен благородной наружностью почтмейстера. Невзирая на более чем неряшливый костюм, он сохранял манеры, резко контрастирующие с неопрятностью его одежды. У него была пышная рыжая борода, на голове выдровая шапка. Он распрягал лошадей, а я готовился кое-как составить несколько немецких фраз, когда он вдруг заговорил на очень хорошем французском. Я начал с ним беседу, которую он был рад поддержать и рассказал мне свою историю.

 

Человек этот родился в Польше, в юности вступил во французскую армию и командовал бригадой гвардейских польских улан. После поражений 1812, 1813 и 1814 годов он оказался в числе немногих людей, преданных Наполеону, кто последовал за ним на остров Эльбу; вместе с ним он вернулся во Францию в 1815 году, а когда английские корабли унесли его генерала к берегу, где его ждала смерть, верный солдат сорвал со своей груди два креста, заслуженных пролитой кровью, и удалился в безвестный немецкий город, где занял скромное место и служит на нем до сих пор. Он не захотел возвращаться на свою родину, в Польшу, горько оплакивая ее порабощение; политические изменения заставили его покинуть страну, усыновившую его; теперь, оказавшись между двумя отечествами, не надеясь на лучшее будущее, но и не проклиная своего теперешнего существования, он ведет тихую жизнь, иногда предаваясь славным воспоминаниям.

 

Встреча с этим философом-практиком глубоко взволновала меня, мой дорогой Ксавье. Сколько людей, подобных этому поляку, силою великих потрясений, коим мы стали свидетелями, были жестоко сорваны с мест, куда поместила их судьба и где удерживали их привязанности и привычки! Сколь же счастливы те, кто, подобно ему, нашли в себе силы начать жизнь заново! Еще же счастливее те, кому довелось родиться в мирные, спокойные времена и кого история не будет ставить в пример потомкам.

 

Письмо II

 

Гота, 27 апреля

 

Я нахожусь сейчас, мой дорогой Ксавье, в краю, навеки прославленном историческими воспоминаниями. Здесь нет ни одного города, ни одной хижины, которые не говорили бы о победах или поражениях. Сейчас, например, я пишу тебе из комнаты, тонкой перегородкой отделенной от той, где ночевал Наполеон, возвращаясь во Францию после роковой Лейпцигской битвы. Какие мысли должны были обуревать его ночью, в городе, чей облик напоминал ему о временах, когда, пользуясь всеми преимуществами власти, он диктовал условия мира поверженным королям и заставлял их присутствовать на своих торжествах! Вероятно, именно здесь начался для него тот период страшного искупления, что завершился на острове св. Елены. Я предвижу, мой друг, что в течение моего странствия мне часто придется говорить тебе об этом Геракле наших дней. Может ли быть иначе? Память о нем живет здесь повсюду, и если имя его не отдается эхом в наших сердцах, то шум его славы так потряс воображение людей, а долгая агония изгнания была так жестока, что здешние народы, долго пробывшие под его игом, произносят сегодня с почтением имя, прежде звучавшее в их устах призывом к ненависти.

 

Я очень сожалею, что не смогу остановиться в Веймаре; там живет знаменитый Гете, и я был бы счастлив посетить этого Нестора немецкой литературы. Ты, конечно, помнишь, дорогой Ксавье, какое впечатление произвели на нас, когда мы вместе их читали, эти исполинские творения, так жестоко раскритикованные на торжественном заседании Французской академии. Разумеется, «Гец фон Берлихинген», энергичная и пространная картина нравов целого века{57}, никогда не покажется достойным презрения тем, кто, не отбрасывая правил разума и вкуса, стремится освободиться от школьных предрассудков. Располагая большим временем на обратном пути, я, быть может, смогу насладиться беседой со знаменитым поэтом и доказать ему, что сегодня во Франции стремление к просвещению победило старые предубеждения и мудрые умы устранили барьер, разделявший наши литературы, казалось, навсегда.

 

Теперь я должен оставить тебя, мой друг; я слышу почтовый рожок. Прощай, назначаю тебе встречу в Лейпциге.

 

Письмо III

 

Лейпциг, 29 апреля

 

Этой ночью я написал для тебя и вверяю твоей дружеской снисходительности несколько стихов о поле Лютценской битвы{58}. Она произошла на том же месте, где пал Густав-Адольф{59} и где победа в последний раз подчинилась тому, кто так долго держал ее в своей власти.

 

Поле лютценской битвы

 

Все тихо, догорел последний отблеск дня.

Сквозь тучи проникая,

Холодный свет луны дорогу озаряет

Вдоль поля. Тихо все, и только для меня

Звучит немолчный гул на поле славы бранной.

 

Я слышу ядер свист, я слышу гром чеканный,

Рев канонады, звон скрестившихся мечей —

То поле Лютцена! Одну из тех ночей,

Когда Европы здесь грядущее решалось,

Я вижу пред собой, и те, кто здесь остались

Залогом славной, но бесплодной уж победы,

Зовут меня об их последнем дне поведать.

Вот камень гробовой. Луны неверный свет

Мне надпись осветил. Прочти ее, поэт:

 

«Две сотни лет назад на поле этой битвы

Погиб Густав-Адольф, тот самый, что молитвы

Свободу отстоял!»{60} Поклон тебе, герой!

Но царственную тень твою теснят иные,

Явившиеся мне вечернею порой,

Чтоб вздох их передать я мог в края родные!

 

На поле этом, здесь, в тот день последний раз

Победа слушалась того, чей мощный глас

Ей властелином был. Тогда солдаты шли

На смерть, но тщетную победу принесли!

 

С тревогою в тьму глядя, понять они пытались,

Скольких еще друзей в бою недосчитались...

Бессьер{61}, кого от пуль так долго провиденье

Хранило, в тишине за ходом отступленья

Врагов, рассеянных пред ним во тьме глубокой,

В подзорную трубу следил... вдруг одинокий

Снаряд разит его! Достойна ль сожаленья

Погибель славная? Он выиграл сраженье!

 

Истории страниц отныне

Бесстрашный маршал не покинет.

А ты, питомец муз, могу ль тебя забыть?

Над Францией гроза: тебя остановить

Никто не мог... увы, не славу, но двойную

Погибель рок тебе жестокий назначал!

 

Разбита лира, меч разбит — ужель такую

Кончину горькую поэт и воин звал?{62}

А вы, обретшие приют себе навечно

В земле, где кровь лилась героев стольких стран,

Вы слышите — теперь поют опять беспечно

Над вами птицы, да порою черный вран,

На крест садясь, о том напомнит страшном пире,

Что дал им некогда покоящийся в мире

Теперь ваш славный прах. Остановившись здесь,

Вы не изведали позора поражений,

Что нам готовил рок. Собратья ваши днесь

Оплакивают вас, стремясь воображеньем

На Рейн, когда его потоки отражали

Торжественность знамен и блеск победной стали.

 

Вам слава вечная, солдаты, спите с миром!

А ты, кто мог бы стать вселенной всей кумиром,

Ты, гордый, некогда великий человек,

В боях страну свою прославивший навек,

Завоеватель! твой неукротимый гений

За шагом шаг, в чаду бесплодных уж сражений

Все длил агонию той власти, что вселяла

Страх, ужас, ненависть — и вместе восхищала!

 

О да, твоею шумной славой,

Размахом подвигов твоих

Здесь дышит все! Войны кровавой

Здесь отголосок не утих.

В простом жилище хлебопашца

Ядро красуется, и звон

Той славы будет раздаваться,

Как эхо, вечно повторяться

При имени: Наполеон!

 

Увы тебе, герой! ты смерть солдат бесстрашных,

Погибших на полях сражений роковых,

Не разделил, ты пал, оставшийся в живых.

Презренье ты познал рабов, льстецов продажных.

И все ж тропой побед ты шел, властитель судеб!

 

Повиновались мы! Потомство пусть рассудит!..

Под скипетром твоим сгибалося полмира,

Дрожала Франция — о нет, тогда бы лира

Моя молчала, петь хвалу безбрежной власти

Не стал бы я. Но ты изведал и несчастье,

Ты чашу горести испил сполна в изгнанье!

Тебе пою, величие страданья!

 

Письмо IV

 

Лейпциг, 29 апреля

 

По приезде в Лейпциг мне посчастливилось застать пасхальную ярмарку, прекраснейшую ежегодную ярмарку этого всеевропейского базара. Собрание торговцев, отличающихся друг от друга и наружностью, и языком, и костюмом, бесчисленное множество лавок, возведенных на площадях, повсюду уличные представления. Кипучая деятельность этих людей, которых стремление к обогащению привело сюда из самых отдаленных краев, являет собой яркое и оживленное зрелище. Живописнее всего, пожалуй, польские евреи с острыми бородами, в ермолках и в длинном платье. Денежный оборот ярмарки оценивают в 80 миллионов франков; книжная торговля также включена в эту цифру, которая кажется мне преувеличенной на несколько миллионов.

 

Рядом с городом — прекрасное место для прогулок, где сегодня я смог побывать благодаря солнечной погоде. Поражающий разнообразием лиц, этот променад кажется верным списком с целой Европы. Меня проводили в восхитительные сады г. Райхенбаха{63}, расположенные на берегах Эльстера, и там, мой друг, я встретился с печальными воспоминаниями. Здесь, стремясь пересечь эти сады и выбраться на большую дорогу к Вейсенфельсу, упал со своего коня в узкую, но глубокую реку, окаймляющую сады, раненый и обессиленный Понятовский{64}. Я видел место, где нашли его тело; там воздвигнуты два памятника ему. Один из них, более красивый, был сооружен неким поляком. Надпись на нем гласит: «Miles popularis, hoc monumentum duci popular!, lacrymis irrigatum erexit»{65}. Имя основателя монумента, выгравированное на камне под надписью, позднее было сбито, и мне не удалось выяснить, ни по какой причине, ни по чьему приказу! По крайней мере, сохранились слова на польском языке, запечатлевшие скорбь соотечественников Понятовского над могилой, где отсутствует его прах.

 

Я поднялся в Обсерваторию, откуда можно обозреть весь город и окружающие его обширные поля. Сторож башни развернул перед нами план Лейпцигской битвы{66} и показал положение войск и главных военачальников. Говоря о военных ошибках, допущенных в тот роковой день, он позволил себе даже несколько стратегических соображений; верности их я оценить не могу, но он высказал их с самым важным и убежденным видом. Мы осматривали поле с бельведера, куда во время сражения удалился король Саксонский{67} со своей семьей: верный своему союзу с Францией, он созерцал с высоты башни кровавый спектакль, которому его владения служили сценой и могли стать ценой. Вообрази себе эту картину! Монарх в окружении своих детей, томимый страхом и надеждой, с тревогой наблюдающий за капризами победы и присутствующий, быть может, при похоронах своего царствования! В этих полях, сегодня столь мирных, я на каждом шагу встречаю, мой друг, следы уроков прошлого, возможно, бесполезных для будущего.

 

Вчера в лейпцигском театре играли «Дон Карлоса» Шиллера, но я приехал слишком поздно. Ты можешь представить себе мою досаду, и она тем сильнее, что у меня не будет больше возможности составить представление об этой великой драматической картине, ибо прусская цензура, боязливая, как всякая тирания, опасается маркиза Позы и запретила эту постановку на берлинских театрах.

 

Лейпцигский театр, изящное архитектурное сооружение, стоит на площади в окружении деревьев; зал освещается как в Италии, то есть свет направлен лишь на сцену, а ложи погружены во мрак, и зрителей едва можно рассмотреть. Этот обычай благоприятствует созданию сценической иллюзии, но вряд ли понравился бы парижским кокеткам. В Германии, кажется, в театр ходят за тем, чтобы смотреть, а не за тем, чтобы показать себя. Я прослушал комедию в трех актах, которая, на мой взгляд, не заслуживает ни хулы, ни одобрения, — посредственная драма с шаблонными персонажами и слабой интригой: поступим же подобно публике и не станем о ней говорить.

 

Прощай, мой дорогой Ксавье, следующее мое письмо будет, я думаю, из Берлина.

 

Письмо V

 

Берлин, май 1826 года

 

Я прибыл в Берлин без происшествий и полагаю, что доберусь до Петербурга, не поведав тебе ни о малейшем приключении. Возможно, обойдется даже без непременных разбойников. Что делать? тебе остается смириться и довольствоваться истиной, ибо я никак не чувствую за собой права рассказывать небылицы.

 

Этой прекрасной обширной столице я смог посвятить только три дня, и ты, конечно, не ждешь от меня подробного описания сего хорошо известного города; на это у меня нет ни средств, ни времени. Ограничусь самым кратким упоминанием предметов, особо привлекших мое внимание. В Берлине, на их родине, я повстречал гг. Мейер-Беера и Мишеля Беера{68}, моих парижских знакомцев. Эти двое братьев, счастливые обладатели всех даров фортуны, могли бы, подобно многим другим, вести пышное, но бесполезное существование в Европе. Однако шумным увеселениям они предпочли труд и посвятили свое время музам, которые вознаградили их славой. Германия, Италия и Франция аплодировали изысканным и гармоничным аккордам первого, а второй пользуется заслуженной известностью благодаря своим трагедиям, с большим успехом идущим на театрах Германии. Я желал бы, чтобы его «Пария» и «Клитемнестра» были переведены на французский язык. Было бы крайне интересно сравнить эти произведения с сочинениями Казимира Делавиня и Суме{69}, а искусство только выиграло бы от сопоставления этих пьес, созданных по столь далеким друг от друга принципам. Принятый в Берлине двумя моими собратьями по Аполлону, я весь отдался во власть их дружбы и гостеприимства и с их помощью осмотрел город. Я любовался его прекрасными широкими улицами, ровными рядами домов, площадью Вильгельма, словно охраняемой мраморными статуями пяти полководцев Семилетней войны — Шверина, Зейдлица, Кейта, Винкерфельдта и Цитена{70}; королевским замком, откуда видна во всю длину липовая аллея, ведущая к Бранденбургским воротам, поддерживающим в воздухе великолепную квадригу, которую победа отняла у Берлина и которую победа ему возвратила; арсеналом, где трофеи войны 1814 года повергли меня в печаль; кирхой св. Николая, памятником Пуффендорфу{71} и фарфоровым заводом (хотя ему и далеко до нашей Севрской мануфактуры, его изделия славятся неповторимым цветочным орнаментом); наконец, мастерской профессора Рауха, самого знаменитого скульптора Германии. Среди многочисленных произведений я обнаружил в этой мастерской огромную бронзовую статую генерала Блюхера{72}. Воинственный старец представлен стоящим на пушке — так художник хотел почтить память последней победы генерала, принесшей мир Европе. Постановка головы, выражение лица, смелость позы прекрасны, хотя знатоки, вероятно, нашли бы очертания недостаточно четкими. Памятник должен быть открыт на одной из площадей 18 июня, в годовщину битвы при Ватерлоо. Я очень рад, мой друг, что мне не придется присутствовать на этом национальном торжестве пруссаков, столь тягостном для французского сердца.

 

Я побывал в театрах, но в королевском театре, к сожалению, смог посмотреть лишь «Лорда Давенанта» (в переводе); французские авторы уже переделали эту драму с немецкого, но она не произвела большого впечатления на зрителей{73}. В театре «Кенигштадт»{74} я слышал дивный голос мадемуазель Зонтаг{75}: скоро вы будете аплодировать в Париже ее рано созревшему таланту, прелестному лицу и удивительной методе. Концертный зал, сообщающийся с залом Оперы, — вероятно, самый большой и красивый во всей Европе. Он расписан фресками на сюжеты из лучших трагедий прошедших веков, но я был крайне огорчен тем, что из-за фанатических предрассудков тут не представлены шедевры нашей сцены. Стены и потолок этого святилища искусств украшают сюжеты из Эсхила, Шекспира, Кальдерона, Лопе де Вега, Шиллера и Гете, но отчего изгнаны Корнель, Расин и Вольтер? Неужели Гораций, Гофолия и Брут{76}были бы неуместны среди этих трагических героев, оживленных искусной кистью? Если запрет продиктован презрением к этим гениям, зачем же вы переводите их творения? Неужели не пора уничтожить подобные предрассудки? Сегодня Франция показывает пример беспристрастного отношения к произведениям искусства и имеет право требовать для своих великих писателей справедливости, в коей не отказывает вашим{77}.

 

Сегодня, дорогой Ксавье, я обедал у гг. Вееров в их прелестном доме у городских ворот, в парке на берегу Шпрее. У них собралось несколько литераторов и известных художников. Среди первых был г. Шалль, автор многочисленных комедий, пользующихся в Германии заслуженным, как говорят, успехом, и г. Холтей, введший у себя на родине жанр водевиля{78}. Его прозвали немецким Скрибом{79} и хвалят за изящную простоту, изобретательность и плодовитость. Поскольку я недостаточно владею немецким языком, то не могу оценить, насколько он заслуживает своего прозвища; он же с легкостью изъясняется по-французски, и его живой и умный разговор позволяет думать, что подобное сближение — не преувеличение.

 

Одному из присутствующих литераторов явно оказывали особую предупредительность. В то время как мой товарищ по путешествию, незнакомый с секретами ремесла, терялся в догадках относительно жанра, в каком творит этот автор (по его мнению, он должен был обладать подлинной гениальностью и пользоваться огромным успехом), — я постиг истинную причину особенных знаков оказываемого ему почтения — и не ошибся: это был самый грозный берлинский журналист.

 

После обеда знаменитый композитор Гуммель{80} порадовал нас блестящими фортепианными импровизациями. Самый хладнокровный и нечувствительный к музыке человек не смог бы сопротивляться богатству его вдохновения, разнообразию мелодий и искусству исполнения, снискавшим этому мэтру европейскую известность.

 

Во время моего краткого пребывания в Берлине я не мог не заметить любви здешнего народа к своему королю{81}. Усовершенствования, произведенные им в городе, простота нравов, экономия в управлении королевством, устранение последствий долгих невзгод укрепили связь государя с народом. Единственное, в чем его могут здесь упрекать, это пристрастие к армии. В самом деле, положение прусской армии и жертвы, на какие обрекает нацию содержание такого огромного числа солдат в эпоху всеобщего мира, оправдывает этот упрек. Полагают, что монарх злоупотребляет древним принципом предосторожности: «Si vis pacem para bellum»{82}.

 

Парк Шарлоттенбург, лежащий в окрестностях Берлина, представляет собой променад, особенно популярный в летнее время. Здесь я посетил мавзолей прусской королевы{83}, замечательное творение резца г. Рауха{84}. Статуя королевы (из белого мрамора) помещена на саркофаге с аллегорическими рельефами. Мне не доводилось видеть ничего более грациозного, чем поза этой покоящейся на могильной плите фигуры, словно спящей ангельским сном. Благородные черты дышат спокойствием, одна рука безмятежно спадает вниз, другая поддерживает голову; чистота форм, изящество очертаний не дают оторваться от траурного грота, где живет память об этой юной монархине, столь благородной в дни величия и столь величественной в дни невзгод. Одаренная сильным характером, она восстала против ига, сковавшего Европу; триумфы Фридриха Великого тревожили ее мысль. Мечтая о славе для своего супруга и своей родины, она призывала победу, но навстречу ей устремилась беда, и одно лишь мужество не изменило ей. Бесчисленные несчастья, которые это благородное, но бесполезное сопротивление навлекло на ее страну, камнем легли ей на сердце. Добровольно осудив себя на жестокие лишения, она старалась разделить несчастья своего народа. Облачившись в простую одежду, вкушая лишь самую грубую пищу, она считала себя виновной в обнищании своих подданных. Народ, которому она желала славы и причинила столько несчастий, искренне оплакивал ее кончину и до сих пор благоговейно чтит ее память.

 

Охрана памятника вверена 78-летнему солдату-инвалиду, чья военная карьера необыкновенна. Вступив в службу при Фридрихе II, он провел в армии 45 лет — и ни разу не видел противника. Он простодушно поведал нам, что волею случая всегда оказывался в арьергарде или в резерве, и ни один полк, пока он состоял в нем, не выступил на поле битвы. Он не может похвалиться ни одной победой и не может показать ни единого шрама. В самом деле, есть же на свете несчастные люди!

 

Удовольствие от беседы с тобой, мой дорогой Ксавье, заставило меня засидеться далеко за полночь, а завтра на рассвете я должен покинуть Берлин, поэтому прощай. Хотя я намереваюсь сделать краткую остановку в Кенигсберге, вряд ли мне удастся написать тебе оттуда. Следующее мое письмо будет, я полагаю, из Митавы: в столице Курляндии меня, конечно, задержат воспоминания о пребывании там нашего королевского дома в годы изгнания.

 

Письмо VI

 

Митава, май 1826 года

 

Я мог бы, мой дорогой Ксавье, написать тебе из Кенигсберга, где я пробыл сутки, но о чем было мне сообщать? Мне нелегко было бы описать тебе этот город, ибо в бывшей столице Пруссии я видел лишь стены собственной комнаты, где меня удержало легкое недомогание. Дорога от

 

Берлина до Кенигсберга также ничем не заслуживает твоего внимания. Вся Восточная Пруссия — это бедный, пустынный край, чьи сухие равнины утомляют взор путешественника. Здесь начинаются еловые леса, которые простираются, говорят, до самого Петербурга. Пейзаж попросту отсутствует, и от Ландсберга до Диршау тянутся бедные деревни. Стада тощего скота, бродящего в поисках пищи по песчаным бесплодным полям, не только не оживляют их, но придают им еще более унылый вид. Но, как бы тосклива ни была эта дорога, вы начинаете жалеть и о ней, когда добираетесь до Странда: тут необходимо призвать на помощь все терпение, каким одарила вас природа. Вообрази себе, друг мой, что ты проезжаешь тридцать шесть лье{85} по узкой косе, отделяющей от Балтики огромное озеро, именуемое Куриш-Гафф. Со всех сторон только песчаные дюны да вода. Чтобы повозка встречала больше сопротивления, кучер ставит колесо в море, но гонимые ветром пески, накапливаясь на дороге, часто отнимают у вас и эту возможность и заставляют делать крюк. Единственный слышный здесь звук — это шум волн, крики воронов и хищных птиц. Впечатление, что ты навсегда отделен от остального мира, было бы полным, если бы почтовые станции, расположенные через определенные промежутки пути в окружении нескольких елей, радующих глаз своей зеленью, подобно оазисам, не нарушали это печальное однообразие. В Ниддене и в Заркау эти станции представляют собой самые бедные хижины, однако в Розиттене жилище почтмейстера приятно поражает изяществом и чистотой. Не могу передать, какое чувство охватило меня, когда, войдя в одну из комнат, я услышал звуки фортепиано. На мгновение мне показалось, что это сон, и я ожидал уже увидеть фею-покровительницу этих диких мест и приветствовать новую Деву Озера{86}. Однако таинственным созданием, которое заранее радовало мое воображение, оказалась всего-навсего дочь почтмейстера: воспитанная, вероятно, в ближайшем городе, она принесла в это уединенное место талант, приятный повсюду и совершенно бесценный в тоскливой пустыне.

 

Наконец, преодолев, хоть и не без труда, эти печальные равнины, я добрался до Мемеля, последнего прусского города, и вскоре въехал в пределы Российской империи. Если бы я помнил только об усталости от дороги и своем страстном желании достичь цели пути, то мог бы счесть эту границу весьма отдаленной от ворот Страсбурга, но, размышляя об устрашающем могуществе этой огромной империи, я склонен считать, что казаки, расквартированные в Полангене, стоят слишком близко от наших границ. Едва мы углубились на несколько лье в Курляндию, как встретили людей, чьи необыкновенные лица меня поразили. Их называют латышами. Эта народность, покоренная около XIII века немецкими рыцарями, ничего не переняла у своих победителей. Совершенно не смешиваясь с иностранцами, которые пришли на их землю повелителями, они сохранили собственные нравы, обычаи и язык, и до сих пор ничто не могло сломить этого упрямого патриотизма. Окруженные со всех сторон немцами, поляками и русскими, латыши не знают языков трех народов, вместе с которыми живут. Вид этих простых людей, чьи первобытные нравы ни в чем не переменились за пять столетий сношений с иноземцами, напомнил мне прекрасные строки Вольтера из «Генриады»:

 

Подобно как струи прекрасной Аретузы

Катящися средь волн свирепых Амфитриты

Вод ясных чистоту всечасно сохраняют,

Которых горькое не может портить море{87}.

 

Я посетил Митаву. Город довольно хорошо построен, но, расположенный среди песков, не радует путешественника ни променадом, ни живописными видами; достойным упоминания я нашел здесь лишь дворец бывших герцогов Курляндских. Этот замок особенно интересен для нас, ибо в нем во дни преследований жили покойный Людовик XVIII и принцы{88}. Именно здесь августейшая дочь несчастного Людовика XVI отдала свою руку герцогу Ангулемскому, предпочтя пышной жизни в эмиграции превратную судьбу своего кузена, такого же изгнанника, как она сама{89}. Я посетил часовню, где эта героическая принцесса поклялась перед Всевышним посвятить свои добродетели, которые могли бы стать украшением какого-либо трона, облегчению страданий изгнанника. Нам показали спальню покойного государя: здесь в январе 1800 года именитым изгнанникам от имени Павла I был зачитан приказ удалиться из российских пределов в течение суток. Не жалуясь, но противопоставляя варварскому приказу отважную покорность, больной монарх, невзирая на холода, отправился на поиски прибежища, где ему было бы позволено приклонить голову. Благородный изгнанник казался особой более царственной, нежели государь, которого страх заставил оскорбить в его госте двойное величие — рождения и несчастья.

 

Гостиница в Митаве, где я остановился, принадлежит Морелю, бывшему дворецкому Людовика XVIII. Он женился в этом городе и, навсегда отказавшись от Франции, куда мог бы вернуться в 1814 году, остался на приемной родине, где смог скопить состояние.

 

Сегодня вечером, мой дорогой Ксавье, я присутствовал на концерте, устроенном в пользу бедных девицей, принадлежащей к одному из первых семейств Митавы. Очень богатая, достигнув возраста тридцати пяти лет, она отказывается вступать в брак. Страстная меломанка, она выучилась великолепно играть на скрипке — инструменте, который непривычно видеть в руках женщины. Ценители музыки, съехавшиеся из окрестных тридцати лье, чтобы послушать ее, уверяют, что она стоит Рода и Лафона, чью игру они могли оценить во время пребывания этих артистов в России{90}. Не скажу наверное, но думаю, что в этом суждении сказывается преувеличенная национальная гордость. Как бы то ни было, меня поразила одаренность этой женщины и особая живость ее исполнения. Впрочем, я не мог не одобрить ее решения сохранить вечное безбрачие, ибо выбранный ею не самый грациозный инструмент, вынуждая ее к постоянным гримасам, всегда будет привлекать к ней более поклонников ее таланта, чем воздыхателей.

 

Письмо VII

 

Санкт-Петербург, 18 мая 1826 года

 

Неужели, мой дорогой Ксавье, я действительно нахожусь за семьсот лье от родины? Движимый только желанием узнавать и сравнивать, я оторвал себя от привычной жизни и от тех, кого люблю. Забравшись в такую даль, я спрашиваю себя, достанет ли мне времени и сил, чтобы изучить нравы здешнего народа?

 

Я прибыл в Петербург несколько дней назад{91} и сразу обратил свой взгляд на жителей этой искусственной столицы России, однако до сих пор видел только вельмож, дворцы и казармы. Говорят, русских надо искать не здесь. В самом деле, коренные жители как бы затеряны среди ливонцев, литовцев, эстонцев, финнов и прочих инородцев, населяющих эту колонию. Ну что ж, раз обстоятельства, которые я не в силах изменить, вынуждают меня пробыть какое-то время в этом импровизированном городе, раз я должен смириться с тем, что единственным предметом моего изучения будут пышные и печальные достижения поспешной цивилизации, отвоеванные у морской стихии волей одного человека, мы вместе посетим, друг мой, многочисленные здания, что украшают Петербург, не заполняя его, и прежде всего остановимся на тех, которые пробуждают исторические воспоминания.

 

Человек, своею волей приводящий в движение миллионы других людей, может заставить непроходимые болота стать основанием для роскошных памятников, может заложить огромный город, и все же настоящая столица империи складывается веками, историческим стечением интересов и обстоятельств. Предположим на мгновение, что по какой-либо причине или же королевскому капризу французский или английский двор покинут Париж или Лондон. Города, избранные ими для пребывания, станут местом резиденции правительства, однако Париж и Лондон останутся столицами королевств. Если же царь решился бы перенести свой двор прочь из Петербурга, то через несколько лет эти величественные подмостки рухнули бы и город, не поддерживаемый любовью народа, стал бы заурядным торговым портом. Не мне выносить суждение в этой великой тяжбе, которая долго еще будет вестись о Петербурге между правительством и старой московской аристократией{92}, и не мне решать, не слишком ли большими жертвами оплатила Россия это гигантское создание. Таков был политический расчет Петра I, и он соответствовал интересам его правления.

 

Если верить людям, объехавшим европейские столицы, — ни одна из них не сравнится с Петербургом. Я должен признать, мой друг, что в самом деле невозможно удержаться от удивления, смешанного с восхищением, при виде огромных улиц, конца которых не достигает глаз, площадей, набережных, широких каналов, впадающих в Неву, множества дворцов и зданий, возведенных как по волшебству на топкой почве там, где всего сто лет назад простирались лишь смрадные болота и, казалось, нечего было делать человеку{93}. Удивление усиливает еще то, что, подъезжая к Петербургу по суше, вы видите город совершенно неожиданно. Здесь нет заметных холмов, а жалкие деревянные хижины, попадающиеся по пути, никак не предвещают большого города. Вы понимаете, что достигли цели путешествия, только завидев изящные и хрупкие загородные дома, разбросанные в окрестностях в радиусе двенадцати — четырнадцати верст (три с половиной версты образуют французское лье).

 

Прежде чем рассматривать в отдельности каждое здание, которое я должен буду посетить, я решил составить себе общее представление о городе. Я проехал его из конца в конец, и, как ты мог судить уже по первым фразам моего письма, хотя глаза мои были ослеплены, душа осталась в смущении. Изумляться и восхищаться быстро устаешь, но на каждом шагу чувствуешь, что здесь нет места счастью, ибо нет места свободе.

 

Таково мое первое впечатление, но я не хочу выдавать его за окончательное. Я окружил себя беспристрастными и образованными людьми, которые направят мои наблюдения, и буду сообщать тебе все, что узнаю о нравах, привычках и предрассудках русской нации. Я расскажу тебе о том, как в последние несколько лет изменилась система правления: характер императора и первые шаги его царствования обещают многое. Верю, что дерзкое и пагубное дело, предпринятое несколькими людьми{94}, не отдалит освобождения народа, которое наступит рано или поздно!

 

Письмо VIII

 

Петербург, май 1826 года

 

Несколько русских литераторов, узнав о моем приезде в Петербург, решили доказать мне, что музы — сестры, и их теплому гостеприимству я обязан несколькими счастливыми мгновениями. Г. Греч, один из императорских библиотекарей, ученый-словесник, автор грамматики, хотя еще не полностью опубликованной, но уже завоевавшей авторитет в России, владелец и издатель лучшей газеты империи («Северная пчела»){95}, давал вчера большой обед, на котором присутствовали выдающиеся писатели Петербурга, прославившиеся во всех жанрах литературы. Тут встретил я Крылова, заслужившего уже европейскую репутацию прелестными комедиями и прежде всего — баснями; его прозвали российским Лафонтеном. Сочинения его и в самом деле сочетают наивность и изящество, напоминая нашего бессмертного добряка. Само его присутствие вносит в светскую атмосферу живое разнообразие, которое еще усиливает это сходство и оправдывает славное прозвище{96}. Г. Бургарин (так. — Я. С), сотрудник Греча, — человек выдающегося ума. В настоящее время он работает над произведением «Русский Жиль Блаз», опубликованные отрывки которого имели большой успех{97}. Эта книга описывает нравы и обычаи всех областей страны. Ее ожидают с живым нетерпением, и, если возможно судить о том, какова будет книга, по разговору с ее автором, можно быть уверенным заранее, что оригинальность картин, тонкость замечаний и острота наблюдений не оставят желать лучшего. Напротив меня за столом сидели г. Лобанов, которому русский театр обязан переводами «Федры» и «Ифигении» и который сейчас занят переложением на родной язык «Гофолии» и «Британника»{98}; г. Измайлов, почитаемый баснописец{99}; г. Сумов (так. — Я. С.), молодой талантливый литератор{100}, и граф Толстой, знаменитый гравер, решивший приумножить славу высокого рождения достижениями высокого искусства{101}. Поэты, ученые и грамматисты дополняли собрание; были произнесены тосты во славу французской литературы, старшей и горячо любимой сестры литературы российской, и за здравие императора Николая I, который благодеянием, поистине достойным великого государя, почтил словесность в лице г. Карамзина, историка России. Этот знаменитый писатель, имя которого неизменно произносится соотечественниками с уважением, признательностью и восхищением, тяжело болен чахоткой и едва ли оправится. Опасаются, что ему недостанет даже сил предпринять путешествие в Прованс, предписанное ему как последний шанс на излечение, и император, чтобы скрасить последние месяцы его жизни, полностью посвященной трудам во славу отечества, пожаловал ему пожизненную пенсию в 50 000 рублей, которая перейдет по смерти писателя к его жене и пятерым детям, вплоть до смерти последнего из них{102}. Необычайно тронула меня та искренняя радость, которую вызвало это известие среди литераторов. Казалось, каждый из них получил свою долю от щедрот государя. Я же думал о том, какие потоки оскорблений и клеветы вызвала бы и вдесятеро меньшая награда, полученная каким-нибудь писателем во Франции!

 

К концу обеда пили здоровье г. Жуковского, одного из лучших живущих российских поэтов. Познакомиться с ним мне не довелось, так как он путешествует сейчас за границей{103}. Также сожалел я о том, что неосторожные шаги отправили в изгнание в одну из отдаленных областей г. Пушкина, молодого поэта большого таланта{104}. Правда, мне удалось получить несколько сочинений этих авторов, которые я предполагаю переложить по-французски.

 

На вечере царило самое непринужденное веселье{105}; мне рассказали несколько анекдотов о местной литературной цензуре. Если верить рассказам, то цензоры, наделенные в Петербурге инквизиторской властью, довели науку интерпретации до последней степени совершенства{106}, так что сам светлой памяти г. Феликс Ногаре, который в бытность свою цензором находил в представляемых на его суд произведениях намеки, как удачно выразился некто, словно свинья трюфели; г. Феликс Ногаре, который мог похвастаться тем, что видел непоправимые преступления в произведениях, где вся республика, собравшись вместе, не могла бы отыскать ни одного неподобающего выражения, — и тот признал бы себя побежденным{107}.

 

Нам рассказали, среди прочих шедевров петербургской цензуры, следующую историю: в 1813 году некий русский решил опубликовать рассказ о совершенном им за год до того путешествии во Францию. В описании памятников, нравов и обычаев не найдено было ничего предосудительного. Цензура лишь заменила в названии и по всему тексту книги Францию на Англию, ибо не мог же русский человек признаваться в том, что в такое время путешествовал по враждебной державе! За исключением этого «небольшого изменения», цензура дала разрешение на публикацию книги, которым автор, как ты легко можешь вообразить, не воспользовался{108}.

 

В самом деле, надо признать, что парижские цензоры еще не достигли таких высот. Однако — терпение!..

 

Письмо IX

 

Май 1826 года

 

Всем известно, мой дорогой Ксавье, что русский народ — самый суеверный в мире, но, когда наблюдаешь его вблизи, поражаешься, до чего доходят внешние проявления его набожности. Русский (я говорю, разумеется, о низших классах) не может пройти мимо церкви или иконы без того, чтобы не остановиться, не снять шапку и не перекреститься десяток раз. Такая набожность, однако, отнюдь не свидетельствует о высокой морали! В церкви нередко можно услышать, как кто-нибудь благодарит святого Николая за то, что не был уличен в воровстве, а один человек, в честности которого я не могу сомневаться, рассказывал следующую историю. Некий крестьянин зарезал и ограбил женщину и ее дочь; когда на суде у него спросили, соблюдает ли он религиозные предписания и не ест ли постом скоромного, убийца перекрестился и спросил судью, как тот мог заподозрить его в подобном нечестии!

 

Естественно было бы думать, что люда, столь щепетильные в вопросах веры, испытывают глубокое уважение к служителям культа, но это совершенно не так. В силу абсолютно неясных мне причин крестьяне, напротив, считают случайную встречу со священником или монахом дурной приметой и трижды плюют через левое плечо — это я видел собственными глазами, — чтобы отвратить несчастия, которые могут обрушиться на них в продолжение дня.

 

Ты, конечно, можешь себе представить, мой друг, что при такой суеверности и таком благоговении перед храмами и иконами русские не жалеют средств для украшения церквей и монастырей. Я посетил большую часть из тех, что находятся в Петербурге, и расскажу прежде всего об Александре-Невской лавре.

 

Этот монастырь расположен при впадении в Неву Черной речки. Считается, что в 1241 году князь Александр Невский одержал здесь славную победу над соединенным войском шведов, датчан и ливонцев, и именно в честь сего героя, прославленного в анналах российской истории, принявшего перед смертью постриг, а потом канонизированного, Петр I в 1710 году повелел заложить здесь монастырь. Сегодня монастырь представляет собой обширный квадратный замок, обнесенный каменной стеной. В ограде три здания — собор св. Троицы с часовней Александра Невского, церковь Благовещения и церковь св. Лазаря.

 

Собор греческой архитектуры был возведен в 1790 году по проекту г. Старова{109}. Алтарь из белого итальянского мрамора украшен множеством картин, среди которых «Спаситель благословляющий» кисти Ван Дейка, «Благовещение» Рафаэля Менгса{110} и «Воскресение» Рубенса. Над царскими вратами из позолоченной бронзы, в окружении облаков, переливается всеми цветами ореол из искусно соединенных металлов, отражая свет множества серебряных люстр. Потолок, стены, колонны и купол расписаны арабесками, выполненными по приказу императора Александра.

 

Прах святого, которому посвящен этот памятник, покоится справа, за хорами. Перенос мощей в 1724 году из Рождественского монастыря во Владимире, где они хранились с 1264 года, отмечался по приказу Петра I как национальный праздник в честь Ништадтского мира{111}. Доставленные сушей до Новгорода, мощи были перенесены на пышно украшенную ладью. Император с многочисленной свитой выехал к устью Ижоры, сам перенес святыню в свою барку, взялся за руль, придворных поставил на весла и прибыл к Александро-Невскому монастырю под артиллерийский салют и ликование народа, заполонившего оба берега реки.

 

В 1752 году по приказу императрицы Елизаветы захоронение было украшено ракой, сделанной из первого серебра, полученного с Колыванских заводов, а во время торжеств его освещает золотое паникадило, подаренное собору в 1791 году Екатериной II. Низ паникадила украшен солитерами и драгоценными восточными камнями. Жаль только, что рака, главное украшение собора, помещена в нише, не позволяющей увидеть ее сразу{112}.

 

Помимо драгоценных ваз, митр и расшитых драгоценными камнями облачений ризница церкви хранит множество предметов, вызывающих чувство любопытства у иностранцев и благоговение у русских: княжеский венец Александра Невского, два жезла Петра I, кровать, на которой первый российский император испустил последний вздох, и, наконец, патриарший крест, подаренный им архимандриту, с навершием из кости, выточенным его собственными руками.

 

Церкви Благовещения и св. Лазаря стали в России тем же, что Пантеон во Франции: здесь покоится прах знаменитых людей государства. Хотя потомство должно хранить благодарную память о политиках, покоящихся здесь, надо сказать, что не все они достойны того уважения, какого требуют их пышные эпитафии: отвратим взор от могилы графа Панина{113} и остановимся у памятника Суворову. Он представляет собой всего лишь украшенную военными атрибутами бронзовую табличку на надгробной плите. Могила воина, чьи подвиги бывали часто омрачены излишней жестокостью, отмечена простой надписью с указанием имени, титулов и дат рождения и смерти{114}.

 

Рассказывают, что, когда катафалк с гробом Суворова подъехал к церкви, ее двери оказались для него слишком узки. Возникло замешательство, и преодолели его только усилия солдат, сопровождавших катафалк, когда один из них воскликнул: «Вперед, ребята, Суворов везде проходил!» Видно, воину, всю жизнь проведшему в борьбе, судьба назначила сражаться с препятствиями вплоть до последней точки его земного пути!

 

На великолепном мраморном надгробии родового склепа Нарышкиных высечены слова, которые последние его представители сочли достаточными для запечатления своей памяти: «От племени их Петр Великий родился».

 

Я обойду молчанием множество пышных памятников, посвященных титулованным мертвецам тщеславием живых, но нельзя покинуть эту печальную ограду, не воздав должного канцлеру Михаилу Воронцову, который оставил память о себе, почтив память первого лирического поэта России. Место, где покоится знаменитый Ломоносов, снискавший восхищение соотечественников своими одами, отмечено семифутовой колонной из белого мрамора. Отрадно приветствовать славу невинных муз среди памятников кровавой славы{115}.

 

В Александро-Невской лавре сто монахов; каждый имеет свою келью, но трапезу они совершают вместе, следуя уставу, составленному Феофаном Прокоповичем и утвержденному Петром I в 1723 году. Титул архимандрита монастыря принадлежит митрополиту Санкт-Петербургскому{116}, резиденция которого находится здесь же.

 

Покинув монастырь и кладбище, двойное прибежище небытия, мы попадаем на самую красивую улицу Петербурга, именуемую Невским проспектом. Невозможно, дорогой Ксавье, удержаться от размышлений, на которые наводит ее расположение. На одном ее конце — огромное здание Адмиралтейства, на другом — Александро-Невская лавра, а между ними — роскошь и суета модных лавок. Глаз философа может охватить здесь разом место, где человек, мечтая о богатстве и славе, готовится к далеким странствиям, отрезок, на котором блещут плоды его тяжких трудов, и, наконец, последнее пристанище, где настает конец его горделивым помыслам и надеждам.

 

Письмо X

 

Май 1826 года

 

Прежде чем посетить здания, привлекающие наше внимание не меньше, чем Александро-Невская лавра, мы вместе совершим экскурсию по петербургским салонам. К сожалению, обстоятельства не позволят нам ознакомиться с ними подробно: это смерть императора Александра I и предписываемый этикетом долгий траур, а также кончина его супруги императрицы Елизаветы, горячо всеми любимой и достойной за свою безграничную доброту тех горьких сожалений, что сопровождали ее катафалк от места кончины в Белеве до Петербурга, где ее прах ляжет рядом с прахом супруга{117}. Этот новый траур воспрещает на некоторое время праздники и многолюдные собрания. Двери некоторых домов, впрочем, все же открылись. Я посетил несколько вечеров, был зван на несколько обедов, и гостиные Петербурга открыли моим глазам странное зрелище: оказалось, что мужчины и женщины, собираясь вместе, не являют собой смешанного общества. Дамы на званом вечере собираются вокруг стола, возглавляемого хозяйкой дома, девицы находят себе место в другом уголке дома; мужчины, входя, обращают несколько слов к сидящим за столом дамам и затем собираются в свою группу, тогда как молодые люди лишь с крайней сдержанностью, которую можно было бы принять за неприязнь, пользуются предоставленной им свободой для беседы с девицами. Поскольку все молодые аристократы (других сословий в гостиной вы не встретите, ибо среднее сословие в России практически отсутствует) должны определяться в военную службу и поступают в полк в возрасте шестнадцати лет, то их образование, сколько бы усилий ни было в него вложено до этого времени, не может пустить глубокие корни и дать им серьезные познания в какой-либо области. Они приобретают некоторый поверхностный блеск, но, принужденные к тяжкой военной службе с обязательными смотрами, учениями, парадами, не имеют времени для углубления своих знаний. Ребенок, занимаясь, только учится учиться, а образ жизни молодых русских дворян не дает им возможности продолжать образование, которого они прошли лишь начальную ступень. Круг занимающих их материй по необходимости сужается и скоро оказывается ограниченным лишь делами полка, лошадьми и мундирами. В разговорах они повторяют лишь то, что сообщили их памяти учителя, и напоминают деревья, являющие обманутому на мгновенье взору восхитительные цветы, укрепленные на их ветвях искусной рукой садовника.

 

Ты догадываешься, дорогой Ксавье, что существуют счастливые исключения, что сравнение мое не должно распространяться на всех русских, и, конечно, здесь можно встретить молодых людей, которые находят возможность избежать общей участи и обогащают свой ум неустанными занятиями. Некоторые из них произвели на меня большое впечатление глубиной своего образования и возвышенностью мыслей.

 

Разделение полов соблюдается на обедах столь же строго, сколь на вечерних собраниях. Мужчины подают дамам руку, чтобы выйти из гостиной, но эта мгновенная вольность распространяется не далее дверей столовой: там все женщины усаживаются на одном конце стола, мужчины — на другом, и во все время обеда они могут лишь обмениваться односложными репликами поверх ваз с цветами. Этот обычай производит впечатление чего-то среднего между традициями Европы и Азии. Выигрывает ли от такой строгости правил нравственность, мне неизвестно, но дух общества, безусловно, теряет очень много.

 

В Париже, дорогой Ксавье, мне много раз доводилось встречать французов, которые посетили Петербург лет тридцать тому назад и рисовали моему воображению картины самых соблазнительных празднеств и собраний, которыми не уставала радовать их эта столица. Они уверяли меня также, что изысканный ум, тонкий вкус, острая беседа, изгнанные из Франции политическими бурями, нашли прибежище на берегах Невы. Простодушно поверив этим рассказам, я надеялся встретить здесь этих любезных эмигрантов. От сада Строганова{118}, от салона княгини Радзивилл{119} я ожидал этих блестящих и веселых вечеров, образ которых, так часто рисуемый, запечатлелся в моем воображении. Но то ли пронесшиеся над Россией события сильно изменили расположение здешних умов, то ли атмосфера грусти и тоски, уже столько лет окутывающая Европу, достигла и этих далеких краев, но я не нашел здесь ничего, что соответствовало бы этим воспоминаниям. В петербургских гостиных люди так же серьезны и скучны, как в парижских, а поскольку здесь не говорят о политике, то нет даже возможности развлечься критикой правительства.

 

Некоторые путешественники, в частности автор «Секретных записок», писали о невежестве российских женщин{120}. Не знаю, было ли верно это суждение тогда, когда было вынесено, но сегодня я никак не могу с ним согласиться. Пользуясь привилегиями, связанными с моим положением иностранца, я многократно переступал границу, разделяющую два пола, и беседовал с дамами, которых обвиняли в необразованности. У большей части из них я нашел разносторонние познания, соединенные с исключительной тонкостью ума, часто близкое знакомство с различными европейскими литературами и изящество в выражении мыслей, которому позавидовали бы многие француженки. Более всего это присуще молодым барышням, из чего можно сделать вывод, что в нынешнем веке образование женщин в России приняло новое направление и то, что было верно тридцать лет назад, сегодня не соответствует действительности. В Петербурге можно встретить девушек, с равной легкостью изъясняющихся по-французски, по-немецки, по-английски и по-русски, и я мог бы назвать и таких, которые пишут на этих четырех языках слогом редкой верности и изящества. Возможно, эта обширность познаний и нравственное превосходство юных дам и объясняют невнимание к ним молодых людей и нежелание приближаться к ним.

 

Письмо XI

 

Май 1826 года

 

Мне пришлось прервать мое письмо, дорогой Ксавье, чтобы выполнить обещание совершить поездку в Екатерингоф. Это живописное место встреч и гуляний расположено при въезде в Петербург, недалеко от берега Финского залива. Там есть ресторация, воксал, устраиваются всевозможные игры{121}. Сейчас, однако, запрещено предаваться шумным увеселениям, поэтому танцы, русские горки, катание на лошадях, качели и все, питающее веселость публики, отменено. Впрочем, мне не кажется, что в обычное время русские, по крайней мере в Петербурге, часто предаются этим развлечениям. Они серьезны и молчаливы, и иностранца, тем более парижанина, поражает царящая на променадах тишина: кажется, что гуляющие совершают моцион, прописанный им врачом.

 

Екатерингоф и Крестовский — это места гуляний, наиболее посещаемые жителями города в праздничные дни (а их в этой стране столько, и соблюдаются они столь тщательно, что рабочий люд, торговцы, публичные заведения и школы работают не больше шести месяцев в году). Добраться туда можно в экипаже или по воде. Количество дрожек, небольших открытых четырехколесных повозок, низких и очень неудобных, которые перевозят гуляющих из Петербурга в Екатерингоф или на Крестовский, огромно. В русских городах дрожки выполняют ту же роль, что кабриолеты во Франции. Кучера гонят их с огромной скоростью, и хотя эти экипажи не защищают вас ни от дождя, ни от грязи, ни от пыли, то, по крайней мере, быстро доставляют на место. Экипажи пронумерованы, но, видимо, из-за присущего этой стране обыкновения помечать людей, находящихся в услужении, номер помещен не на самом экипаже, а на кучере; номер выгравирован на жестяной бляхе, укрепленной с помощью ремня у него на спине.

 

В Екатерингофе я посетил один из домиков Петра I. Его комнаты оставлены в том же виде, что при его жизни{122}, и нам были показаны два бережно сохраняемых в шкафу костюма императора. Один праздничный, из синего сукна с вышитой золотой звездой, другой — мундир из буйволовой кожи, который был на нем при Полтавской битве. Нам показали также выточенную им самим деревянную табакерку. Вообще все вещи, принадлежавшие этому необычайному человеку, являются здесь предметом религиозного поклонения. Что бы ни говорили пристрастные современные историки, но, коль скоро люди испытывают к имени этого государя столь глубокое уважение, следовательно, они сознают, сколь много сделал он для России: они — его потомки, а потомки нечасто льстят предкам{123}.

 

Письмо XII

 

Июнь 1826 года

 

В одном из предыдущих писем я сообщил тебе о Карамзине и об опасениях за жизнь знаменитого писателя. Оказалось, что к тому были все основания: после долгих страданий он скончался; похороны состоялись в Александро-Невской лавре. К последнему пристанищу его сопровождал кортеж, составленный из людей самого высокого положения, отличившихся на различных поприщах; он упокоился рядом с Ломоносовым. Ему воздали заслуженные почести, но надо сказать, что относились они не столько к знаменитому писателю, сколько к личному советнику императора; не столько к историку, сколько к историографу России. В стране, где глава правительства — всё, нет иной славы, кроме исходящей от него или санкционированной им посредством чинов, а так как нация делится на тех, кто бьет, и тех, кого бьют, то необходимо попасть в разряд первых. Таким образом, слава литературная или художественная составляет не столько цель, сколько средство. Чтобы обратить на себя внимание, писатель или художник должен получить место, положение на государственной лестнице. Только тогда, встав на одну ступеньку с каким-нибудь глупцом, отмеченным орденской лентой, он получит те же преимущества, только тогда начнет что-то собой представлять. Он вынужден искать милости у трона, и иного средства выделиться из толпы здесь нет.

 

Русская нация состоит из крепостных крестьян, свободных крестьян, купцов и дворян.

 

Крепостной крестьянин привязан к земле: его продают вместе с ней. Иногда людей продают отдельно, но правительство стремится препятствовать этому, поскольку, отрывая крестьянина от места, где он родился, от деревни, где сосредоточены все его душевные привязанности, у него отнимают единственное утешение, доступное его рабской доле. Помещик имеет два способа получать доход со своей земли. Либо он сдает ее крестьянам, налагая на них оброк с души, либо требует их отрабатывать три дня в неделю на полях, плоды с которых принадлежат ему целиком, а остальные три дня крепостной трудится на участке, достаточном для того, чтобы он мог прокормить себя и свою семью. В тех случаях, когда помещик владеет плодородными полями, их возделывают крестьяне. Если же почва небогата, хозяин отпускает рабов на заработки и позволяет им заниматься, в деревне или в городе, любым ремеслом с условием выплаты ему определенной суммы в год. Таким способом крестьяне часто обогащаются и тогда стремятся получить свободу, которую хозяин им продает, после чего они переходят в разряд вольных крестьян. Каково бы ни было заработанное крестьянином состояние, он не имеет права от своего имени владеть землями и людьми. Иногда, однако, они совершают такие приобретения, но на имя помещика, целиком полагаясь на его добрую волю в будущем. Впрочем, практически не известно случаев, чтобы господа воспользовались преимуществами такой покупки и лишили своих подданных плодов их труда. Не кажется ли тебе поразительной, дорогой Ксавье, идея совмещения роли раба и властелина?

 

Казенные крестьяне, то есть те, что возделывают земли, принадлежащие императору, свободны. Они подчиняются земской полиции, государственным законам и не состоят во власти господской прихоти. Они платят за аренду земли и вовсе к ней не прикреплены. Их положение, таким образом, было бы во всех отношениях выгоднее положения крестьян господских, если бы полиция, не получающая достаточного жалованья, не притесняла их. Нельзя не отметить, что управление этой обширной империей требует немедленных и значительных улучшений. Например, жалованье чиновников, совершенно не сопоставимое с их потребностями, делает лихоимство почти повсеместным. Как может правительство наказывать взяточников, когда оно не дает своим служащим достаточных средств к существованию? Размер жалованья был установлен для различных чинов при Екатерине и не менялся с тех пор. Однако тогда рубль стоил четыре франка, теперь же равняется одному. Таким образом, чиновник, получавший тысячу рублей в год, при том что и все необходимые предметы стоили дешевле, реально располагал доходом вчетверо большим, чем сегодня. Будем надеяться, что император Николай I, уже обнаруживший благородные намерения, обратит свой внимательный взгляд на эту важную область правления. Здесь говорят, что страшные злоупотребления заставили правительство начать серьезное расследование в Кронштадте. К моменту начала следствия все флотские склады были сожжены, и в Петербурге подозревают, что виновные закрыли свои дела так же, как некогда кардинал Дюбуа{124} свою переписку. Конечно, ты понимаешь, что я излагаю только общее мнение, но независимо от его истинности понятно, что методы правления, принятые в этой стране, дают повод к подобным подозрениям или, по крайней мере, извиняют их. Но вернемся к крепостным крестьянам.

 

Эти люди ощущают всю тяжесть своего положения, и слово «свобода» звучит подчас в их жалких деревянных хижинах. Но как же понимают они свободу? Они воображают, что, разбив цепи их рабства, государь дарует им также и участки земли, которые возделывали еще их предки и на которых они трудятся по сей день. Они привыкли считать своими эти поля, где покоятся их отцы и где родились их дети. Для них быть свободными означает обладать. Будет нелегко объяснить им, что император не может отобрать у их господ принадлежащие им наделы, хотя это нисколько не препятствует их освобождению. Если же указ монарха отнял бы у дворян абсолютную власть над крестьянами, дарованную ей Борисом Годуновым, то помещики, владеющие плодородными землями, нисколько не пострадали бы от этой меры, получив батраков вместо крепостных, и доходы их, возможно, даже увеличились бы. Но те, чьи угодья плохо поддаются обработке, разорились бы, ибо, обладая землей без людей, они оказались бы лишены своего единственного состояния, так как все их богатство складывается из оброка, который принадлежащие им крестьяне платят с отхожих промыслов.

 

Я уже сказал, что крестьян угнетает их положение, однако не все они находятся в равных условиях. Участь тех, кто принадлежит состоятельным людям, владеющим тысячами душ, легче. Ими управляют с отеческой заботой, над ними не тяготеет необходимость тяжкого труда, им не угрожает произвольное повышение размера оброка, поскольку при большом числе людей сравнительно небольшого оброка с каждой души хватает, чтобы удовлетворить любые прихоти хозяина. Владелец же небольшого состояния, распоряжающийся лишь несколькими сотнями жизней, в стремлении позволить себе ту же роскошь, что его владетельный сосед, облагает своих подданных гораздо более суровой данью. Принужденные к труду, часто непосильному, эти несчастные посвящают весь свой труд господину, и кусок черного хлеба, поддерживающий их жалкое существование, считается едва ли не украденным у него.

 

Армию правительство формирует, набирая определенное число рекрутов с пятисот человек, либо крепостных, либо государственных крестьян. Когда подходит время рекрутского набора, хозяева, чтобы компенсировать предстоящую потерю, спешат обвенчать нескольких неженатых мужчин, особенно тех, кто по возрасту годен к солдатской службе, чтобы, покинув деревню, куда они, может быть, уже не вернутся, они оставили хозяину, по крайней мере, надежду на замену себе.

 

Мне поведали об обычае, который показался мне поначалу маловероятным, но так как у меня нет никаких оснований подозревать во лжи тех, от кого я о нем узнал, я принужден был поверить. Говорят, что когда во владениях какого-нибудь помещика родится намного больше девочек, чем мальчиков, то, получая переизбыток этих неполноценных созданий (основное богатство составляют мужчины), хозяин легко находит выход из создавшегося положения. Достигших зрелости девочек он выдает замуж за принадлежащих ему маленьких мальчиков, а чтобы как можно скорее получить плоды от этих преждевременных браков, поручает отцу мальчика, пока тот не подрастет, выполнять обязанности сына. Говорят, что из всех приказов этот выполняется крестьянами с наибольшей радостью. В таких случаях, которые я хотел бы считать крайне редкими, крестьянин, выполняющий одновременно совершенно различные обязанности, оказывается одновременно и дедом, и отцом детей своего сына, а последние оказываются братьями мужа своей матери{125}. Уверяют также, что эти супруги in partibus{126}, достигнув возраста, когда они могут вступить в свои права, стараются как можно раньше женить мальчиков, которыми их наградил их interim{127}, с тем чтобы оказать своим сыновьям благодеяние, полученное ими от своих отцов. Итак, ты видишь, что потребности помещика, владеющего большим числом людей, могут иметь серьезные нравственные последствия: вот до чего могут довести варварские установления!

 

Набирая крестьян в армию, тщательным образом исследуют их физическое состояние, но при этом нисколько не интересуются нравственным: поскольку в полку за средствами исправления дело не станет, помещики отдают в армию всех плутов и злодеев. В годы, когда набора нет, они имеют другое средство избавиться от людей, страдающих пагубными пороками, отдавая их правительству для определения в армию и получая за это расписку. Отданный таким образом крестьянин зачтется при ближайшем рекрутском наборе. Вот почему в этих огромных лесах и часто необитаемых бескрайних равнинах, где должны были бы, казалось, часто встречаться разбойники, без труда скрывающиеся от правосудия, на самом деле можно путешествовать безопасно.

 

Очень часто повторяют, дорогой Ксавье, как это сделал и я, что в России существует только два класса, хозяева и рабы. Это, однако, не совсем так: есть сословие, худо-бедно заполняющее огромное пространство, отделяющее тех, кто может все, от тех, кто не может ничего. Если этот класс недостаточно многочислен и недостаточно уважаем, чтобы его можно было сразу заметить, внимательному взору все же открывается его существование. Стремясь создать в России третье сословие, императрица Екатерина объявила специальным указом, что любой государственный крестьянин, располагающий сбережениями, достаточными для занятия каким-либо промыслом, имеет право уйти из своей деревни, переселиться в город и записаться в мещане. Поскольку то же самое разрешено вольноотпущенным крестьянам, число мещан растет день ото дня. Затем следуют три категории купцов, именуемые первой, второй и третьей гильдиями, каковые определяются ценой оплаченного патента. Входящие в первую гильдию располагают почти теми же привилегиями, что и дворянство, то есть могут владеть землей и крестьянами, тогда как принадлежащие к двум другим могут приобретать лишь дома или имущество без людей, как и мещане. Последние, кроме того, обязаны представлять рекрутов в армию, тогда как купцы после уплаты определенной суммы в казну освобождаются от действительной службы.

 

В России нередко можно встретить дворян, отцы которых — крепостные, и вот как объясняется это удивительное явление: по протекции господина сын крестьянина может быть определен в военную школу, закончить ее в чине прапорщика, поступить на службу — вот вам и дворянин! Странно то, что, обращаясь к нему письменно или устно, его должно называть «ваше благородие», что означает «вы, принадлежащий к дворянскому роду»; однако в то время, как сын получает этот комплимент, отец его, быть может, получает удары кнута.

 

Хотя привилегии первой гильдии достаточно обширны, как ты мог убедиться, мой друг, и, казалось бы, приближают купцов к дворянству, тем не менее расстояние между этими классами огромно. Воспитание, привычки, даже костюм и внешний вид купцов, которые до сих пор не отказались от длинной бороды, наконец, гордость аристократии — все разделяет их. Однако под наивной внешностью русского купца скрываются самый изощренный ум и хитрость, превосходящая всякое воображение. Петр I знал об этом, и когда ему советовали запретить пребывание в российских пределах евреев, ответил: «Нет, пусть они приедут и попробуют вести дела с моими бородачами. Увидите, они недолго пробудут в России». И в самом деле, евреи быстро почувствовали, что их хитрости и ловкости не хватает, и вернулись на дороги Польши и Германии. Иностранные коммерсанты уверяют, что русский купец перехитрит двух евреев{128}.

 

Твердые цены в магазинах здесь редкость, и покупатель должен остерегаться бесстыдного их завышения. Если вы желаете, чтобы вас не слишком обманули, то надо сначала предложить самое большое треть от спрашиваемой цены. Мне случилось приобрести за 35 рублей вещь, за которую хозяин требовал не меньше 125.

 

Здесь я вынужден прерваться, дорогой Ксавье: некий назойливый посетитель отрывает меня от удовольствия беседовать с тобой. Это юный ливонец, который пишет стихи по-французски и говорит, что желает беседовать со мной о литературе, то есть читать свои вирши. Я покоряюсь и откладываю на завтра то, что хочу рассказать тебе о здешнем дворянстве.

 

Письмо XIII

 

Петербург, июнь 1826 года

 

Сегодня, друг мой, я предвижу, что не смогу уделить тебе много времени: через несколько часов в Петербург должен прибыть кортеж с телом императрицы Елизаветы. Я должен буду присутствовать при этом печальном и величественном зрелище, о котором расскажу тебе в следующем письме, а пока, чтобы не упускать времени, приступлю к делу без предисловий.

 

Русское дворянство разделено на четырнадцать классов, каждый из которых приравнен к определенному военному рангу. Четырнадцатый соответствует чину прапорщика, и так до первого, соответствующего фельдмаршалу. Это уподобление, которого не избегают даже женщины, занимающие придворные должности (фрейлины имеют, как я понимаю, чин капитана), создает довольно странную картину: все дворянство превращено как бы в огромный полк, а империя — в большую казарму. В этой стране любой дворянин, желающий пользоваться привилегиями, полагающимися ему по рождению, должен поступить на службу — либо военную, либо гражданскую. Эту обязанность наложил на дворян Петр I, и отказавшиеся от нее были лишены своего звания. Они подлежат рекрутскому набору в армию, как простые крестьяне, обрабатывают свою землю, но не могут иметь рабов. Обычно русский дворянин начинает с поступления на военную службу. Если, достигнув звания полковника, он не желает продолжать военную карьеру, то получает гражданский чин, равный следующему за тем, который он оставил, и поступает на должность губернатора или вице-губернатора какой-либо области или на высокую должность в таможне и, как это ни удивительно, в короткое время входит во вкус своего нового занятия. Оно является для него средством сколотить или поправить состояние, поскольку, как я уже сообщал тебе, бескорыстие не есть главнейшая черта русской администрации.

 

Дела помещиков в последние годы сильно ухудшились: вывоз зерна был невелик, во многих губерниях крестьяне под влиянием смутных чаяний отказываются платить то, что причитается господам. Они не спорят, не бунтуют, но попросту прячут деньги и утверждают, что не имеют их, и ни угрозы, ни просьбы, ни наказания не действуют против этой показной нужды. При этом, однако, потребность в роскоши, неизлечимая болезнь русских дворян, отнюдь не уменьшается пропорционально средствам. Они прибегают к услугам Ломбарде, учрежденного императором Александром с похвальной целью избавить их от алчности ростовщиков. Казна ссужает им значительные суммы под невысокие проценты{129}. Однако они небрежно относятся к выплате этих процентов, их долг растет год от года, и наконец их земля, служившая залогом, отходит к казне. Крепостные крестьяне при этом также переходят в государственное владение, они становятся свободными, и в результате Ломбард, учрежденный, на первый взгляд, для дворян, из-за неисполнения своих обязательств последними приобретает важное политическое значение.

 

Нет никого гостеприимнее русского дворянина. Он ищет знакомства с иностранцами, особенно с французами, но здесь, как и всюду, нельзя доверяться внешним знакам внимания, которые суть лишь показная любезность. Иностранец должен остерегаться расточать свои чувства, так как, если он доверится многочисленным проявлениям дружбы, его ждут тяжкие разочарования. Русский начинает с того, что объявляет себя вашим задушевным другом, затем вы становитесь просто знакомым, а в конце концов он перестает с вами здороваться.

 

Во Франции мы всегда с удивлением отмечали, как свободно русские говорят на чужом для них языке, но, оказывается, все дело в системе образования. С самого нежного возраста дети слышат французскую речь. Как только они подрастают и начинают заниматься, их поручают попечению француза-учителя. Именно на нашем языке учатся они выражать свои первые мысли, развиваются, читая книги наших писателей, и неизбежно получают отпечаток, который ничто не может стереть. Впрочем, сам по себе русский язык, одновременно и мягкий и энергичный, придает органу речи гибкость, позволяющую освоить любые созвучия, так что русские прекрасно произносят и по-немецки, и по-английски, чему также обучаются с детства{130}. Тем не менее эти два языка, которыми они владеют в совершенстве, у них меньше распространены, чем наш, составляющий не роскошь образованности, но необходимость. Частное воспитание в последнее время не столь в моде, как раньше, от него начинают отказываться в пользу государственного образования — и менее дорогостоящего, и более полезного благодаря необходимому соревнованию между учениками. В Петербурге немало пансионов; они заведены и управляются французами. Преподаватели, обучающие детей, образцы, которым их учат подражать, мысли, сообщаемые юным умам, — все французское. Наша национальная гордость должна быть польщена этой честью, оказываемой нашему языку, литературе и обычаям, но, оценивая эту систему с философской точки зрения, не найдем ли мы в ней грубейших изъянов? Расстояние, отделяющее высшие классы общества от тех, кого называют народом, огромно. Но не служит ли принятый способ воспитания молодых аристократов к дальнейшему его увеличению и не разрушает ли он всякую их связь с низшими классами? Склад ума, чувства, язык, обычаи — все иное. Да и могут ли иностранные преподаватели привить своим ученикам любовь к их стране? Могут ли они образовывать русских? Не думаю, и полагаю, что настоящий патриотизм можно найти только в народе. Кажется, правительство задумалось над этим, и сейчас говорят о предстоящем учреждении императорских школ, где обучение будет сообразовываться с нравами, законами и установлениями страны.

 

Когда я говорил, мой дорогой Ксавье, что иностранные учителя не могут воспитывать русских, то вряд ли зашел слишком далеко и могу подтвердить это примерами: разве редкость в Петербурге образованные люди, прекрасно изъясняющиеся на французском, английском и немецком языках, которых задача написать несколько страниц по-русски ставит в серьезное затруднение? Отнюдь, и я могу назвать одного вельможу, занимающего очень высокую должность, который пишет бумаги по-французски и отдает переводить секретарю. Конечно, мой друг, я должен признать, что французскому путешественнику приятно обнаружить за семьсот лье от родины манеры, язык и даже шутки Франции. Но за этим ли ехал я в Россию? Глядя на этих офранцузившихся русских, я столько раз восклицал вместе с Беранже:

 

Люблю, чтоб русский русским был,

Британцем был британец...

 

И проч.{131}

 

Письмо XIV

 

Петербург, 14 июня

 

Когда я заканчивал прошлое письмо, пушка Петропавловской крепости известила меня о въезде в Петербург траурного кортежа императрицы Елизаветы. Я отправился на набережную, нанял одну из элегантных лодок, в изобилии покрывающих поверхность Невы в это время года, и, качаясь на прозрачных волнах, мог беспрепятственно наблюдать за движением кортежа в крепость через огромный наплавной мост. Мост этот, возможно, самый красивый в Европе, ведет от крепости к площади, где высится бронзовая статуя Суворова, и примечателен как своей протяженностью, так и элегантностью чугунных перил. Всегда заполненный множеством всевозможных экипажей, с идущими по широким тротуарам пешеходами, он являет собой любопытнейшую, постоянно меняющуюся картину, которую в каждое мгновение обновляют разнообразные сочетания костюмов и карет. Однако обычное оживление, которому он служит подмостками, сменилось сегодня траурным молчанием.

 

Кортеж, медленно двигавшийся через толпу зрителей всех сословий, под звон колоколов всех церквей и ежеминутный артиллерийский салют, прошел по мосту в следующем порядке.

 

Церемониймейстер на коне, с черно-белой перевязью; за ним рота гвардейского Преображенского полка; служащий императорских конюшен в мундире с траурным крепом; маршал двора в черной мантии и шляпе с опущенными полями; кавалергарды и конногвардейцы с литаврами и трубами; сорок ливрейных лакеев, четверо скороходов, восемь камер-лакеев, восемь придворных, наконец, гофмейстер пажеский, следующий за шестнадцатью пажами и четырьмя камер-пажами и замыкающий первую часть процессии.

 

Вскоре в воздухе затрепетали флаги провинций и всех губерний империи; каждый из шестидесяти двух флагов нес офицер, сопровождаемый двумя ассистентами; за этими знаменами следовал, возвышаясь над ними, черный шелковый штандарт с гербом России.

 

Затем вперед вышел латник в черных доспехах с опущенным вниз обнаженным мечом. Но здесь траур кортежа смешался на мгновение с пышностью придворных празднеств: двенадцать гвардейских гусар во главе с офицером прошли перед парадной каретой, увенчанной императорской короной и запряженной восьмеркой лошадей в праздничной упряжи, в сопровождении восьмерых стременных; держась за дверцу кареты, шел шталмейстер, с каждой стороны два лакея, а за ними четверо стременных верхами. Все эти люди в ярких мундирах и великолепных ливреях, казалось, снова провожают на праздник сияющую колесницу, которую смерть лишила ее главного украшения.

 

Мимолетно, как символизируемое ею земное величие, карета эта пронеслась передо мной, и черные мантии и фетровые шляпы с длинным крепом снова вернули кортежу траурный вид, какого требовала печальная церемония. Гофмаршал в мундире со знаками траура шел перед гербами великих княжеств Баденского, Шлезвиг-Голштейнского, Таврического, Сибирского, Финляндского, Польского, Астраханского, Казанского, Новгородского, Владимирского, Киевского и Московского; щиты с гербами несли чиновники шестого класса дворянства, в сопровождении двух ассистентов; далее, за четырьмя генералами, следовал большой герб империи; его несли два генерал-майора и два полковника, ассистировали два старших офицера.

 

Церемониймейстер на коне вскоре открыл дорогу сословию ямщиков. Они были одеты в национальные костюмы, а те из них, кто получил от императора почетные кафтаны{132}, имели на рукаве черный креп.

 

Далее шли старшины ремесленных цехов, по три в ряд и в сопровождении старейшин своих корпораций; перед каждым отделением развевался небольшой флаг с отличительными знаками цеха.

 

Сразу за ними шли представители мещанского и купеческого обществ, потом петербургский городской голова. Затем Российско-Американская компания, Экономическое и Человеколюбивое общества, Общество попечительное о тюрьмах, чиновники Императорской публичной библиотеки, Петербургского университета, Академии художеств и Академии наук; маршал совета воспитательных институтов, покровительствуемых императрицей-матерью, шел впереди воспитанников и служащих этих учреждений.

 

За чинами придворных контор следовали генералы, генерал-адъютанты и адъютанты императора; статс-секретари, сенаторы, министры и члены Государственного совета; воспитанницы Дома трудолюбия и тех школ, которым покровительствовала покойная императрица.

 

Затем за двумя отрядами конной гвардии и двумя герольдами в траурных мундирах пронесли иностранные и российские ордена и императорскую корону на подушках, покрытых золотой парчой.

 

Наконец, появились певчие Александро-Невской лавры и вслед за ними духовенство с зажженными свечами, а затем три иконы, одну из которых нес императорский духовник, а две другие — архидиаконы и священники двора.

 

Едва успел я рассмотреть этих священников, чьи длинные волосы и бороды развевал ветер, как мой взгляд привлек траурный катафалк с телом покойной императрицы: штанги, на которых покоился балдахин, держали четверо камергеров, шнуры и кисти — придворные, кисти траурного савана — двое камергеров, а с двух сторон колесницы шли дамы ордена св. Екатерины{133} и фрейлины, провожая свою императрицу в последний путь; шестьдесят пажей с факелами окружали экипаж, а восемь придворных вели лошадей.

 

И тогда показался император, в траурной мантии и шляпе с опущенными полями; он шел в сопровождении великого князя Михаила, начальника Генерального штаба, военного министра, инспектора инженерного корпуса, генерал-квартирмейстера и дежурного генерала; затем траурная карета с царствующей императрицей и юным наследником престола. На некотором расстоянии и с двух сторон от императора и императорской фамилии двигались двадцать четыре гвардейских подпрапорщика.

 

За герцогом Вюртембергским, его двумя сыновьями и дочерью прошли пешком две Имеретинские царицы, Мингрельская правительница, все фрейлины двора, все дамы, состоявшие на службе у покойной императрицы, а замыкала процессию рота Семеновского полка.

 

Кортеж, останавливавшийся перед всеми церквами, встречавшимися на его пути, прошел перед статуей Суворова, и этот воин, в одной руке держащий меч, а другую протянувший к крепости, казалось, брал под свою защиту прах царицы, чью империю защищал столько лет.

 

Я поспешил в Петропавловский собор, где для меня было оставлено место, и мог наблюдать заупокойную службу. Саркофаг, снятый с траурной колесницы, был водружен на великолепный катафалк, приготовленный в середине церкви. Служил митрополит, и как только были прочитаны заупокойные молитвы, все члены императорского дома подошли проститься с той, чьи добродетели украшали корону. Когда последний долг был исполнен, гроб сняли с катафалка, и митрополит со священниками проводили его к могиле, куда его и опустили под тройной ружейный залп и общий залп всех пушек крепости.

 

Так завершилась печальная церемония; так ушла, чтобы навсегда соединиться с любимым супругом, эта удивительная женщина, которую двадцать пять лет добродетельной жизни все же не смогли избавить от горя. Страдая болезнью груди, достигнув возраста, часто пагубного для здоровья женщин, она забывала о своих тяготах, глядя в будущее, которое, казалось, обещало ей счастливые минуты. Как прекрасный вечер иногда сменяет пасмурный день, последние годы, проведенные ею на земле, принесли ей счастье, вернув нежность мужа; но в тот самый миг, когда будущее поманило ее прекрасной надеждой, Александр скончался! Хорошо, что, по крайней мере, ему недолго пришлось ее ждать.

 

Выйдя из церкви, я двинулся вместе с толпой и со всех сторон слышал похвалы императрице Елизавете: ангельская кротость, мягкая благосклонность были главными чертами ее характера; вся жизнь ее была стремлением давать счастье и надеяться на него; смерть ее вызвала самые искренние слезы. Да будет благословенна память государей, которых провожает к могиле народная скорбь! Это самая лучшая надгробная речь и самый важный урок их преемникам!{134}

 

Письмо XV

 

Июнь 1826 года

 

Новая Биржа Санкт-Петербурга, оконченная в 1811 году, по плану г. Томона{135}, искусного французского архитектора, была открыта для торгов лишь 15 июня 1816 года. Великие события, в которых Россия выступала поочередно то ареной, то арбитром, отдалили торговлю от берегов, куда некогда привлек ее Петр I{136}, и только по возвращении мира император Александр посвятил ей этот храм, величественно возвышающийся на оконечности мыса, образованного с одной стороны Невой, а с другой — ее рукавом, именуемым Малой Невой.

 

Здание имеет форму параллелограмма, длина его составляет пятьдесят пять, ширина — сорок один, высота — пятнадцать туазов{137}; ряд из сорока четырех колонн дорического ордера, по десять на фасадах и по двенадцать на боковых сторонах, образует вокруг здания открытую галерею. Большая внутренняя зала имеет сто двадцать шесть футов в длину и шестьдесят шесть в ширину и украшена эмблематическими скульптурами. Свет проникает сверху. Входы в залу — со всех четырех сторон, где расположены восемь небольших зал, в коих развешаны объявления и инструкции. Там каждый день в три часа пополудни собираются все русские и иностранные купцы. Малейшее движение тут рассчитано, каждый жест имеет свою цену, каждая улыбка несет особое значение. Прошу прощения, друг мой, за то, что вошел в такие подробности с размерами этого сооружения, но мне подумалось, что тебе интересно будет мысленно сравнить это здание, оконченное пятнадцать лет назад, с тем, что сооружается теперь в Париже и, возможно, когда-нибудь будет даже достроено, ибо никогда не стоит терять надежды{138}.

 

Петербургская Биржа стоит на открытом пространстве. Перед главным фасадом, со стороны Невы, — прекрасная площадь в форме полумесяца; мостовые, тротуары и парапеты гранитные. Корабли водоизмещением не более семнадцати футов{139} прибывают из дальних стран к самой Бирже, и, чтобы облегчить разгрузку товаров, к воде подходят два круглых спуска. На площади у речной пристани высятся две ростральные колонны, украшенные статуями, якорями и рострами кораблей. Наверху колонн — вогнутые полусферы, поддерживаемые тремя атлантами и предназначенные для факелов, но их зажигают лишь в дни иллюминаций. И в самом деле, для чего нужны эти маяки на берегах Невы? Зимой река замерзает и навигация прекращается, летом же в Санкт-Петербурге ночей нет.

 

Каждый год в этом городе заключается огромное число сделок, и русские помнят, что многочисленными благами, какие приносит им сегодня торговля, они обязаны гению Петра I. Государь этот, все начинания которого были отмечены особым размахом, сделал все возможное, чтобы привлечь чужестранные товары в новый порт, угадав его будущее значение.

 

В 1703 году, узнав о прибытии первого голландского судна в Кронштадт, царь спустил на воду шлюпку и помчался ему навстречу. Сам он переоделся матросом и приказал свите последовать его примеру. Он проводил корабль от Кронштадта до Петербурга и довел его до порта, где их встретил губернатор города князь Меншиков. Можно представить себе изумление голландского капитана и матросов, приглашенных к столу князя, когда они обнаружили, что умелый лоцман — сам император! Осыпав их подарками, Петр освободил корабль от всех таможенных пошлин и, невзирая на суровую осеннюю погоду, проводил обратно до Кронштадта. С такими же почестями приветствовал он и английский корабль, чьи флаги показались у берегов Невы на следующее лето. Так Петр I готовил будущее города, куда сегодня тысячи кораблей несут дань со всех концов света.

 

Письмо XVI

 

Июнь 1826 года

 

Выйдя из Биржи, мой дорогой Ксавье, я направился в Арсенал, состоящее из трех частей здание, столь же примечательное своей архитектурой, как и большим количеством хранящегося в нем самого разнообразного оружия и исторических предметов, необыкновенно любопытных для путешественника. Здесь я снова, как мне уже случалось, смогу сравнить эти два свидетельства столь различных достижений.

 

Итак, огромное здание это состоит из трех частей: Старый и Новый арсенал, разделенные литейным заводом. Каждое из них несет на себе печать своей эпохи. В литейном заводе готика соединяется с мощью, свойственной постройкам Петра Великого, богатство и обилие украшений на Старом арсенале выдают его принадлежность к временам Екатерины и Елизаветы; Новый же радует глаз благородством пропорций греческой архитектуры, отличающим почти все сооружения, возведенные в царствование Александра. Не буду останавливаться на размерах огромных зал, которые мы обойдем вместе. Эти бесполезные подробности только заняли бы время, необходимое нам для осмотра интереснейших памятников.

 

Первый из них — пушка длиной 21 фут, весом 17 435 фунтов, 68-го калибра, отлитая в царствование Ивана Васильевича. По взятии Элбена Карлом XII 3 декабря 1703 года она оказалась в руках победителей и была отвезена в Стокгольм. Петр I сокрушался о потере этого национального достояния, когда некий иностранец по имени Примм, отмеченный благодеяниями со стороны этого монарха и желая доказать ему свою признательность, решил вырвать трофей у Швеции. Ценой многих трудов и жертв ему удалось овладеть пушкой, но, чтобы скрыть драгоценную добычу и доставить морем в Санкт-Петербург, ему пришлось распилить ее на мелкие части. Петр I приказал отлить бронзовую конную статую этого иностранца, которому искренняя преданность государю не позволяла принять никакого иного вознаграждения{140}.

 

Неподалеку мы увидим богатые доспехи древних тевтонских рыцарей, украшавшие некогда Рижский арсенал и перенесенные после победы в Петербург.

 

Мимоходом бросим взгляд на висящее на стене огромное стрелецкое знамя. На нем изображены ад и рай. В аду помещаются евреи, татары, турки, поляки — словом, все чужестранцы, которых в те времена обозначали здесь именем «немцы». Стрельцы, конечно же, составляют единственное население рая.

 

Далее высится мраморная статуя Екатерины II, дар князя Орлова. В Петербурге на каждом шагу встречаются памятники нежных чувств императрицы к своим фаворитам и их ответной привязанности. Для этого Орлова она приказала построить Мраморный дворец, а Таврический дворец был выстроен для нее Потемкиным{141}. Так между государыней и этими мелкими деспотами происходило состязание во взаимной щедрости. Народ оплачивал расходы на соревнование, а за это ему было позволено любоваться его результатами.

 

Теперь наши взгляды влечет к себе еще более интересный предмет: экипаж Петра I. Он поставлен на рессоры и обит внутри зеленым сукном, а на задней оси установлен ящик, скрывающий хитроумное приспособление — механизм, точно отсчитывающий пройденное расстояние. При помощи этой машины Петр измерял болота Литвы и бескрайние пустыни Сибири, когда объезжал их, указывая места для будущих городов.

 

Этот монарх, чья простота в одежде и повседневных привычках была едва ли не чрезмерной, публичные церемонии обставлял с огромной роскошью. Об этом свидетельствует его парадная карета, выставленная теперь в Арсенале. Она имеет форму древнеримской колесницы. Позади сиденья — богато позолоченная статуя Минервы в окружении других скульптур высится на облаках; внутреннее убранство колесницы — ярко-красный бархат с золотыми кистями. Екатерина II велела сделать чучело лошади, на которой она объезжала казармы и объявляла об окончании царствования Петра III, и поставить перед этой колесницей.

 

Невозможно, мой дорогой Ксавье, не испытывать тягостного чувства при виде бесчисленного множества пушек, мортир, ружей, гаубиц, пистолетов всех форм и размеров, заполняющих эти залы. Сколько сложных вычислений производит человек, сколько усилий, сколько трудов он тратит, чтобы увеличивать свои страдания! Как будто страсти и немощи, и без того преследующие его, не достаточны для его гибели! Мне хочется оставить эти грустные места и, удалясь от орудий смерти, отправиться вместе с тобой дышать прохладой дивных садов Царского Села.

 

Письмо XVII

 

Июнь 1826 года

 

Многие путешественники описывали эти места, отмеченные блеском трех царствований, так что, думаю, слава дворца и парков Царского Села дошла до тебя, мой друг. Эта царская резиденция, расположенная в шести лье от Петербурга, была построена в 1744 году по плану графа Растрелли{142}. Никто прежде не видал подобной роскоши: позолота, использовавшаяся раньше лишь для интерьеров дворцов, покрыла здесь крышу и карнизы. Это новшество так поражало взоры, что, когда императрица Елизавета прибыла сюда в сопровождении двора и иностранных послов, посол Франции спросил: «Где же футляр, что должен укрывать это сокровище?» Вскоре, однако, часть позолоты была утрачена, и Екатерина II приказала покрыть крышу зеленой краской по подобию большинства здешних зданий. Рассказывают, что предприниматели предлагали 250 000 франков за разрешение снять оставшуюся позолоту, но Екатерина отвечала, что не продает своих обносков.

 

При подходе к дворцу с левой стороны открывается китайская деревня из пятнадцати домиков в причудливом азиатском стиле. Они предназначались для придворных Екатерины, когда она живала в Царском, сегодня же во время праздников здесь размещается дипломатический корпус.

 

С правой стороны расположен парк, отделенный от дороги широким каналом. Разбитый при Елизавете, первоначально он был регулярным, по примеру старых французских садов, а в царствование Екатерины II однообразие, выказывающее искусство садовников, но противоречащее природе, исчезло. Впрочем, преобразование было произведено со вкусом, и перед дворцом были сохранены прямые аллеи, гармонирующие с величественной архитектурой. Во время наших прогулок по Санкт-Петербургу мы так часто говорили о великолепии дворцовых интерьеров, что теперь я не стану описывать мозаик, картин, украшений из мрамора, яшмы, агата, лазурита и различных пород дерева, коими изобилуют залы царскосельского дворца. Чудеса роскоши и могущества, везде схожие между собой, ослепляют глаза, ничего не говоря душе и не пробуждая воспоминаний. Оставим же их и побредем наугад по парку, где на каждом шагу будем встречать напоминания о важных событиях и знаменитых людях. Впрочем, мы не сможем войти в парк, не полюбовавшись изумительной ионической колоннадой, возведенной Камероном{143} возле дворца. Эта галерея, одновременно величественная и легкая, настоящий шедевр изысканного вкуса, поддерживает воздушные сады, венчающие ее цветами. Между колоннами Екатерина приказала расставить бюсты великих людей всех времен и народов. Эта необыкновенная женщина любила прогуливаться между ними долгими летними вечерами, глядя на европейцев, чье уважение было для нее так важно.

 

В царскосельском парке мы найдем образцы всех родов архитектуры, и это удивительное разнообразие сооружений, предлагая все новые и новые виды, делает прогулку особенно приятной.

 

Выйдя на берег озера, обнаруживаем Адмиралтейство, здание из трех частей, в готическом вкусе. В средней помещаются зимой позолоченные лодки и яхты, покрывающие теперь поверхность озера, а две другие служат убежищем от морозов уткам и лебедям, которые летом в изобилии населяют поверхность прозрачных вод. В середине этого обширного водоема расположен концертный зал, сооруженный при Елизавете, а возле него словно из воды вырастает гранитная ростральная колонна, возведенная Екатериной II в честь Алексея Орлова, победителя турок при Чесме{144}. Пьедестал ее покрывают барельефы, изображающие гибель оттоманского флота, а на вершине простирает крылья несущий молнию орел. Образ царственной птицы являет собой аллегорию имени воина: Orloff значит по-русски «орел».

 

Вид этой колонны и обелиска в честь Кагульского сражения, напоминающих о многочисленных поражениях турок{145}, доставил моей душе утешение и надежду. Нет, воспоминания прошлого, рассеянные в этих местах, не останутся бесплодны! трофеи царствования Екатерины не будут молчать! Разве не говорят они немолчно России о варварском противнике, коего она столько раз одолевала? А эти изящные портики, эти благородные статуи, эти древние шедевры, какие украшают сады Пароса, не напоминают ли ей о Греции?

 

Я уже писал, мой дорогой Ксавье, что парк Царского Села украшен сооружениями во всех стилях. В самом деле, едва мы потеряли из виду колонну Алексея Орлова и обелиск Румянцева, как обнаружили турецкую беседку, которая словно перенесла нас в сераль. Эта восточная постройка — не простое украшение: гений Екатерины умел превращать в памятники славы ее мельчайшие фантазии и прихоти. Беседка, точное повторение тех, какие можно видеть в садах турецкого султана и отделанная теми же тканями, была поставлена здесь в память о посольстве князя Репнина в Константинополь{146}.

 

Перейдя мостик из лазурного сибирского мрамора, украшенный великолепными колоннами ионического ордера, мы замечаем среди густых елей и кедров гранитную пирамиду, напоминающую египетскую, но я не предлагаю тебе отдать дань восхищения этому памятнику — двойной пародии, к созданию которой был причастен французский посол. Здесь покоятся останки трех левреток Екатерины II. Перед пирамидой установлены три надгробных камня с остроумными эпиграмматическими надписями, на одном из них — следующие стихи г. де С, тогдашнего посла Франции в России{147}:

 

Земира здесь лежит, и грации в печали

Должны цветы на гроб ее бросать.

Та ж преданность, та ж верность отличали

Ее, что и Тома, и Леди, ее мать.

 

Бывать случалось ей порой не в настроеньи,

Но недостаток сей достоин снисхожденья:

Кто любит сердцем всем, тому покоя нет,

Она ж любила ту, кого любил весь свет!

 

За верность и любовь, за преданную дружбу

Всесильны боги ей должны бы даровать

Бессмертье, чтоб всегда, неся почетну службу,

Могла она у ног хозяйки пребывать{148}.

 

Эта милая эпитафия делает честь острослову и ловкому придворному — но не компрометирует ли она дипломата? Однако в ту эпоху, когда остроумные игры часто служили прелюдией к самым жестоким забавам, веселье почиталось делом серьезным. Превыше всего ценилось умение нравиться — и кто мог преуспеть в этом лучше, чем любезный придворный и искусный литератор, чьи стихи я только что привел?

 

Екатерина II не поскупилась на выражения признательности двум братьям Орловым, которые оба имели права на ее расположение: их имя в царскосельском парке мы встречаем на прекрасном памятнике из разноцветного мрамора, возведенном по проекту Ринальди: я говорю о триумфальной арке в честь Григория Орлова, которому она поручила остановить распространение чумы, поразившей Москву в 1771 году. Его распоряжения были точны и полезны, и благодарная императрица пожелала увековечить память о его заслугах перед отечеством{149}.

 

Остановлюсь на минутку, мой дорогой Ксавье, перед очаровательным Фонтаном молочницы: в этом месте, где столько любопытных предметов оспаривают права на наше внимание, я нахожу самым привлекательным грациозное творение резца Соколова: прелестная поселянка, сидящая на гранитной глыбе, уронила кувшин. Ручка осталась у нее в пальцах, она проливает горькие слезы, — а из осколков сосуда с нежным журчанием струится, не замирая, ручеек{150}.

 

Выходя из этой части парка, мы попадаем в нижний парк, сохранивший регулярный стиль. Богатый и изящный павильон, построенный архитектором большого дворца и известный под названием Эрмитажа, занимает его среднюю часть. Изобилие позолоты и украшений резко контрастирует с именем этой постройки{151}. Особого внимания, однако, заслуживает стол, помещенный здесь в зале второго этажа: все необходимые блюда и предметы сервировки, потребные гостям, появляются и исчезают при помощи искусного механизма. Эта машина, удаляя слуг из обеденной залы, давала полную свободу разговору, который часто происходил лишь между двумя собеседниками.

 

Чтобы покинуть эту царскую обитель, о которой, дорогой Ксавье, я мог дать тебе лишь самое отдаленное представление, нам нужно будет пройти мимо триумфальных ворот, возведенных покойным императором Александром в память о последних победах его армии. Простая надпись на воротах гласит: «Любезным моим сослуживцам». Пройдем же мимо нее и отвратим взор от памятника, при виде которого в сердце француза начинают кровоточить свежие раны.

 

Письмо XVIII

 

Июнь 1826 года

 

Мой дорогой Ксавье, в нынешней столице России иностранцу не часто выпадает удача наблюдать древние русские обычаи, которые здесь начинают постепенно забываться. Вчера на мою долю выпало счастье побывать на национальном празднике Семик. Праздник этот, одно из самых любопытных напоминаний о славянском язычестве, справляется ежегодно в воскресенье, следующее за днем Вознесения, на Ямской, в квартале, который со времени основания Петербурга населен мещанами и купцами. В провинциях его отмечают на берегу рек, в садах или даже в лесах. Знатоки древностей расходятся во мнении о происхождении Семика. Одни считают его посвященным Туру, славянскому богу радости, другие утверждают, что его целью было празднование возвращения плодородия, а название происходит от славянского слова «семя». Последнее мнение кажется справедливым, если учесть то, что этот праздник справляется по всей России в то время, когда солнце, в течение суток не опускаясь за горизонт, как бы вознаграждает жителей этих суровых краев за свое долгое отсутствие и после суровых зим утешает их быстрым плодородием земли и кратким периодом пышного расцвета растительности, которая не заставляет долго ждать исполнения своих обещаний. С другой стороны, постоянное повторение в песнях имен Тура, Дида и Лады (славянских Венеры и Амура) поддерживает версию первых{152}.

 

Какое бы из противоборствующих мнений ни было истинным (а Семик мог иметь и двойную цель), вид этого празднества весьма колоритен. Народ, собираясь на берегах Лиговского канала, предается самой непринужденной веселости, поддерживаемой горячительными напитками. Девушки и молодые вдовы гадают, бросая на воду цветочные венки. С какой тревогой следят они за их движением, веря, что прозревают свою судьбу! Тем, чьи венки исчезнут под волнами, еще долго предстоит томиться в девичестве или вдовстве, а тех, чей благоуханный венок уплывет, не потонув, узы Гименея ожидают в течение года. Песни девушек и молодых людей, шумная радость пьющих, танцы, сопровождающиеся сладострастными жестами, поцелуи над гирляндами цветов, живописные наряды русских крестьян, еловые ветви, заменяющие виноградные лозы, в коих природа отказала этим северным краям, все сообщает этим ежегодным празднествам неповторимый облик, а место, отведенное для них в Петербурге, дает почву для философских размышлений. Столы накрываются не где-нибудь, а в кладбищенской ограде одной из церквей: мечтая о счастливых и долгих днях, люди воздвигают алтари радости в соседстве со смертью.

 

Грустно видеть, однако, что год от года Семик теряет свой первоначальный характер. Разбогатевшие купцы отказываются от костюма своих предков, московитская шапка заменяется круглой шляпой, а на смену национальному кафтану, перевязанному поясом, приходит сюртук. Правда, фраков они пока не надели, и сюртук еще напоминает о старинном платье своей длиной и шириной, но время сотрет и эти особенности, и уже можно предвидеть тот момент, когда русский народ в Петербурге полностью откажется от своей оригинальной физиономии, подражая во внешности современным обычаям. Если прежде купечество являлось на этот праздник в полном составе, то теперь показываются лишь немногие, словно говоря народу, чьи обычаи начинают презирать: «Фортуна воздвигла стену между нами и обычаями наших отцов!»

 

Письмо XIX

 

Июнь 1826 года

 

В моем последнем письме я постарался изобразить празднование Семика, а сегодня хочу рассказать тебе о другом национальном обычае. Этот праздник устраивается в Летнем саду в Троицын понедельник и называется в народе Духов день, но, прежде чем поведать о том, как он проходит, я должен описать тебе отведенное для него место. Это Летний сад, расположенный на левом берегу Невы, излюбленное место встреч петербуржцев, которые в это время года приходят сюда гулять под сенью столетних лип, посаженных Петром I. Не примечательный ни своей формой, ни размерами, он состоит из нескольких прямых аллей, украшенных мраморными статуями и бюстами. Единственное, что интересно здесь для любопытного путешественника, — это великолепная чугунная решетка с тридцатью шестью гранитными колоннами. Ограда эта, выходящая к реке, восхищает как искусной работой, так и гармонией пропорций. Русские с гордостью рассказывают историю об англичанине, который, приплыв из Лондона, чтобы увидеть Петербург, бросил якорь перед этой решеткой, полюбовался ею и вернулся назад, полагая, что с этим памятником не сможет сравниться ничто другое.

 

Петр I построил в Летнем саду загородный дом, где отдыхал от своих непрестанных трудов. Этот берег Невы, где сегодня высятся дворцы, предназначался основателем города для дачных домов, а основное строительство должно было развернуться на правом берегу, где сам он жил в маленькой деревянной хижине. Потомки, с благоговением вспоминающие о нем, покрыли этот домик каменным чехлом, чтобы уберечь от разрушительного действия времени. Устроив свой загородный дом на левом берегу реки, тогда как важные работы требовали его постоянного присутствия на правом, Петр, с раннего детства испытывавший безотчетный страх перед водной стихией, принудил себя пересекать реку дважды в день и тем переборол свою натуру.

 

Но возвратимся, дорогой Ксавье, к Духову дню. С раннего утра купеческое население Петербурга приходит в движение. Все магазины закрываются, и любовь к барышу замолкает на целый день, призванный устроить столько судеб. Молодая вдова, мечтающая о новых брачных узах, облачается в свои лучшие наряды, мать украшает дочь жемчугами и бриллиантами: подобно древнему скульптору она заменяет красоту дорогими украшениями и надевает все свои драгоценности. Обильно покрыв лица румянами, женщины со всех концов города стекаются к Летнему саду, где выстраиваются в ряд на главной аллее.

 

Неженатые купцы также не забывают о своем туалете: их длинные бороды расчесаны и надушены, а некоторые из женихов, чтобы привлечь к себе взоры, вместо повседневного темного платья облачаются в сюртуки светло-зеленого или небесно-голубого цвета. Они приходят в сад, важно прохаживаются по аллее, заполненной девушками, которые, опустив глаза, бросают на них быстрые взгляды, и, сделав выбор, обращаются к пожилым женщинам, а те с готовностью снабжают их всеми необходимыми сведениями и знакомят с семейством. Если среди заключенных здесь браков и случаются такие, что возникли под влиянием нежных чувств, если и бывает, что выбор диктует любовь, то сколько заключаются одной только силой брильянтов? Нет никакого сомнения, что петербургские купеческие дочери обязаны своим счастьем драгоценным камням в той же мере, что и собственным достоинствам, ибо надо признать, что их прелести изрядно нуждаются в этой поддержке. Несмотря на самые добросовестные старания, мне не удалось отыскать в этой толпе ни одного привлекательного личика, и не думаю, чтобы виной тому было предубеждение! Я искренне желал встретить хоть одну миловидную женщину, но навряд ли многочисленные наблюдатели, привлеченные в Летний сад тем же стремлением, были более удачливы, чем я.

 

Письмо XX

 

Июнь 1826 года

 

Екатерина II, исполненная честолюбивых устремлений, лелеяла надежду украсить свое царствование, богатое смелыми предприятиями и кровавыми триумфами, еще и славой литературной. Не довольствуясь великими событиями, которые ее гений оставлял в наследство потомству, она хотела завоевать славу и на поприще науки: основать в Петербурге публичное книгохранилище, где читатели всех сословий могли бы вопрошать вековую мудрость и брать уроки у прошлого. Военная победа исполнила это желание.

 

Граф Иосиф Залуский, епископ Киевский, в 1750 году завещал варшавскому иезуитскому коллегиуму библиотеку в двести тысяч томов, стоившую ему сорока трех лет неустанных забот и жертв. После упразднения знаменитого ордена, который повсюду был запрещен и тем не менее всюду существует{153}, в 1773 году библиотека эта стала государственной собственностью. Вскоре героическая агония Польши завершилась падением Варшавы перед войсками Суворова, ив 1795 году Петербург принял самое ценное из его завоеваний{154}. К несчастью, изрядное число фолиантов оказалось покалечено казаками, надзиравшими за упаковкой книг и решавшими задачу укладки их в узкие ящики при помощи шашек.

 

Для размещения славного трофея Екатерина приказала возвести здание в самом красивом районе столицы, и строительство было начато немедленно под руководством архитектора Соколова{155}. Один из двух фасадов библиотеки обращен к Невской перспективе, другой — к большому рынку, именуемому Гостиным двором. Угол скруглен и украшен дорическими колоннами и статуями греческих философов. Широкая гранитная лестница и множество продуманно расположенных лесенок обеспечивают удобное сообщение между всеми залами этого обширного четырехэтажного здания. Две прекрасные залы нижнего этажа предназначены для посетителей. Налево от первого — хранилище рукописей, которое может вместить двадцать тысяч томов, во втором установлен бюст покойного императора Александра из белого мрамора. В одном из этих помещений, построенном по плану ватиканской библиотеки, хранятся сочинения, к которым цензура не разрешает доступ всех любопытствующих. В комнатах, размещенных направо от читальных зал, собраны русские книги, число коих значительно возросло с тех пор, как вышел приказ передавать в библиотеку по два экземпляра каждого отпечатанного сочинения{156}. Середину здания занимает великолепная округлая зала. Она украшена драпировками и бюстами, среди которых мы с удивлением замечаем изображение Суворова. Иностранец, не знающий истории этого заведения, не поймет, какая связь может существовать между прибежищем мирной славы и воином, пожинавшим только военные лавры, однако изваяние генерала вовсе не покажется неуместным, если вспомнить, что всеми этими памятниками науки Россия обязана самой блестящей из его побед.

 

Библиотека открыта для осмотра каждый вторник, с одиннадцати часов утра до трех пополудни. Те, кто приходит сюда для занятий, допускаются также по средам, четвергам и пятницам, с девяти часов утра до девяти вечера летом и до захода солнца зимой. Молчаливое собрание людей всех возрастов, состояний и стран в одной зале являет собой интересное и необычное зрелище. Так как главное богатство Императорской библиотеки составляют книги по богословию, здесь встречаются теологи всех вероисповеданий. Еврей и католик, магометанин и грек, изучая догматы своих религий, ищут новых доводов для размежевания.

 

В 1805 году щедростью императора Александра к сокровищам библиотеки была добавлена коллекция рукописей г. Дубровского. Этот богач, подвизавшийся на дипломатическом поприще, провел за пределами России двадцать шесть лет и был одним из самых неутомимых библиофилов Европы. Он собрал литературные памятники за тринадцать столетий, а Французская революция, разрушив монастыри и замки и разогнав владельцев и хранителей библиотек, открыла широчайшее поле для его деятельности. Ему удалось приобрести за бесценок ценнейшие рукописи, хранившиеся в Бастилии, в том числе автографы многих королей и самых знаменитых людей Франции. Библиотека Сен-Жерменского аббатства содержала более восьмидесяти тысяч рукописей. В дни беспорядков и варварства почти все они сгорели, однако г. Дубровский, которого не останавливали никакое препятствие и никакая опасность, сумел спасти самые любопытные, такие, как послание апостола Павла по-гречески и по-латыни (англичане предлагали за него шестьдесят тысяч франков, но тщетно){157}.

 

Я не назову тебе, мой дорогой Ксавье, всех манускриптов, составляющих коллекцию этого неутомимого собирателя, ограничусь лишь упоминанием рукописи Жарри, у которого, как говорят, наш знаменитый Дидо позаимствовал модели своих пуансонов{158}, считающегося подлинным экземпляра Плутарха, куфического{159} Корана, принадлежавшего, если верить древней традиции, дочери пророка Магомета Фатиме, портфеля, отобранного у Вольтера во время его заключения в Бастилии и содержащего никогда не публиковавшиеся письма{160}, бумаги, обнаруженные полицией у Ж.-Ж. Руссо{161}, подлинные письма Филиппа II, короля испанского, Изабеллы (об открытии Америки), Екатерины Медичи, Генриха IV, Людовика XIV, Елизаветы, Марии Стюарт и т.д.; нескольких малабарских рукописей иглой на пальмовых листьях и, наконец, священной книги браминов на санскритском языке, описывающей превращения Вишну{162}.

 

В Императорской библиотеке хранятся рукописи многих русских поэтов. Мне показывали грифельную доску, на которой Державин начертал несколько стихов перед смертью, и рукопись трагедии «Поликсена» Озерова, первого драматического поэта России{163}.

 

Семь библиотекарей и столько же помощников отвечают за сохранность этого драгоценного вместилища литературной славы многих веков. Все они знамениты своими талантами и образованием, в их числе гг. Крылов, Греч и Лобанов, о которых я уже писал тебе. Уважение нации подтвердило выбор, сделанный правительством, и в Петербурге нельзя повторить ту остроту, что родилась в Париже по случаю назначения некоего библиотекаря: «Вот прекрасный повод обучиться грамоте!»

 

P.S. Я позабыл сказать тебе, мой друг, что несколько дней назад мне представился наконец случай, о котором я так мечтал, — познакомиться с графом Ксавье де Местром, автором «Путешествия вокруг моей комнаты» и «Прокаженного из Аосты», стяжавших заслуженный успех во Франции, которую он никогда не видел и едва ли желает увидеть. Я предвкушал встречу с писателем-дилетантом, выказавшим в первом из своих сочинений столько ума, а во втором — глубокого и истинного чувства, и, возвратясь домой после этой беседы (точнее было бы сказать — попытки беседы), поспешил перечесть его сочинения{164}.

 

Письмо XXI

 

Петербург, июнь 1826 года

 

Я упрекал себя в том, что до сих пор не посетил Кронштадт, одно из важнейших творений гения Петра I. Теперь наконец я вырвался из однообразного великолепия Петербурга и добрался на паровом судне до этого порта, всецело заслуживающего нашего внимания как своим положением, так и связанными с ним историческими воспоминаниями.

 

Закладывая новую столицу на краю своей империи, царь видел необходимость прикрыть ее от постоянной вражеской угрозы и защитить устье Невы. Во время одной из поездок по заливу в 1703 году он обнаружил на острове Ретусари отряд шведов; преследуемые солдатами Меншикова, они бежали, оставив походный котелок. Петр, не упускавший ни одной подробности, что могла бы напоминать его подданным о победах и увлекать их к новым подвигам, назвал остров Котлин (остров котелка) и увидел в нем пристанище для будущего флота и порт для торговых кораблей, которые желал привлечь к этим девственным берегам. Он сам определил места для строительства и всего за пятнадцать лет его творческая энергия превратила юго-восточный берег острова в неприступный форт и одновременно в гавань, открытую негоциантам всех стран. Тогда, в 1718 году, место это получило название Кронштадт («венец города»).

 

Не буду давать тебе здесь, дорогой Ксавье, подробного описания города, выросшего на этом берегу. Он имеет всего два лье в окружности, а все примечательные здания относятся к флоту. Мы осмотрим их бегло и остановимся в порту.

 

Сначала перед нами откроется канал Петра Великого, где можно строить и чинить несколько кораблей одновременно. План канала был начертан самим Петром, им же было начато строительство. В начале и в конце канала высятся две пирамиды с двуглавыми орлами наверху, держащими в когтях вместо скипетра и державы корабли. При помощи шлюза, оконченного уже при Елизавете, канал заполняется водой и опорожняется. Посетив Кронштадт в 1805 году, покойный император Александр прошел пешком по дну канала, а через несколько часов по нему проплыли три боевых корабля в полном снаряжении и вышли в гавань с развевающимися флагами. В Инженерном корпусе хранится модель башни необыкновенной высоты. Петр I хотел поставить ее в устье канала, чтобы под ней проходили большие линейные суда, как некогда галеры под Родосским колоссом. Она должна была служить одновременно маяком и обсерваторией, но проект этот остался неосуществленным.

 

Рядом с Адмиралтейством — другой канал, начатый в царствование Екатерины, в 1782 году. Он ведет к Купеческой гавани и служит для доставки грузов от береговых складов к кораблям. Парапеты одеты в гранит, а прекрасная литая решетка украшает канал по всей длине.

 

В красивом английском саду, месте гулянья жителей Кронштадта, примечателен — не стройностью, не размерами, но памятью о великом государе — простой дом, где живали Петр I и его главные фавориты Меншиков и Ягужинский{165}. Канатная фабрика, пекарня и в особенности госпитали и лазарет, где великодушие императора даровало больным бесплатное лечение, заслуживают особого упоминания, но сначала остановимся, мой друг, на Штурманском училище, учрежденном прозорливостью Петра и первоначально находившемся в Москве{166}. Училище это, выпускающее лучших мореходов России, было реорганизовано в 1804 году. Двести пятьдесят юношей готовятся здесь к военной карьере на счет правительства и двадцать, коих ожидает торговый флот, содержатся Министерством внутренних дел. Училище занимает дворец, который построил Меншиков, чтобы угодить своему господину: тот желал, чтобы обустройство этих пустынных берегов начали вельможи его двора. На башне дворца была устроена обсерватория для занятий астрономией. В 1807 году при Штурманском училище была учреждена школа юнг. Пятьсот мальчиков с раннего детства обучаются в ней по ланкастерской методе{167} читать, писать и считать. Находясь на берегу моря, в окружении кораблей, будущие моряки с детства привыкают к ожидающим их опасностям: здесь знают, что моряков не вырастишь на суше.

 

На кораблях в гавани запрещено разводить огонь, и эта мудрая предосторожность достойна всяческих похвал, ибо, несмотря ни на какие меры, пожары до сих пор причиняют огромные бедствия. Несколько дней назад целиком сгорели склады с досками. Трудно сказать, где остановилось бы пламя, если бы английский капитан, теперь щедро вознагражденный императором за свою самоотверженность, не спас корабли, отбуксировав их от берега двумя пароходами.

 

Для моряков построена большая каменная кухня, именуемая голландской, где готовят для всех экипажей. Кок с первого корабля, вошедшего в Кронштадт при открытии навигации, к какой бы нации он ни принадлежал, получает прозвище адмирала. Так должны называть его коки всех остальных судов, причем каждый из них обязан принести в кухню бутылку рома и выпить в честь адмирала. Обычай этот соблюдается свято.

 

Военный флот страны пребывает сегодня в весьма жалком состоянии; события великой континентальной войны отвлекли все внимание правительства от этой важнейшей составляющей вооруженных сил империи. Хочется пожелать, чтобы Россия снова обратила свои взоры в эту сторону и моря не забыли цветов ее флага.

 

Сейчас, когда я пишу тебе, кронштадтский порт заполнен судами со всех концов света и являет собой любопытнейшую для путешественника картину. Радостное оживление моряков, добравшихся до пристани после превратностей долгого плавания, их пение, кипучая деятельность, подогреваемая ожиданием вознаграждения, смесь языков, разнообразие костюмов и флагов — все радует зрение и слух. Но особой отрадой для меня было услышать язык нашей родины и песни наших моряков! Ведь они не только такие же французы, как и я, они родились в том же краю! Эти суда, построенные в Руане или в Гавре, недавно отплыли от берегов, где прошло мое детство. Я жадно вслушивался в их наречие, радуясь чисто нормандским ошибкам в их языке. Время и пространство, казалось, перестали существовать. Глядя на эти корабли, которые скоро снова поднимут свои паруса и помчатся к моему родному городу, я восклицал вместе с Горацием:

 

Sic te diva potens Cypri,

Sic fratres Helenoe, lucida sidera,

Ventorumque regat pater!{168}

 

Кронштадтский рейд, протянувшийся от вест-зюйд-веста к ост-норд-осту{169}, — единственный в Европе, кроме рейда в Салониках, расположенный в пресных водах. Фарватер идет, расширяясь, от Кронштадта к Ораниенбауму и отмечен белыми бакенами с севера и красными с юга. Во время недолгих летних ночей зажигаются маяки. Тот, что возвышается на песчаной отмели, образующей остров у западной оконечности Котлина, — еще один памятник, увековечивший по воле Петра I мужество одного полковника, который, высадившись по приказу царя на этом клочке земли с горсткой солдат, отразил атаку целой армии шведов. Маяк, увенчанный именем этого храбреца, именуется Толбухиным маяком{170}.

 

Расстояние от Петербурга до Кронштадта составляет семь или восемь лье. В то время как легкий пироскаф рассекает волны, пассажир, беззаботно сидя на верхней палубе, окидывает взглядом великолепную картину. Он видит, как воздымаются, словно прямо из вод морских, монастырь св. Сергия, Стрельна, Петергоф, Ораниенбаум, а с другой стороны замечает на горизонте дикие берега Финляндии.

 

Освещаемая ярким солнцем, эта панорама предстала передо мной во всем блеске, и я отнюдь не сожалею, что обстоятельства не позволили мне увидеть ее зимой, когда, укрытая снегом, она приобретает свой естественный вид. Лето в России, короткое и жаркое, кажется необычным временем года. Я очень хотел бы проделать путь от Петербурга до Кронштадта по льду, чтобы иметь возможность написать картину этого любопытного путешествия, опираясь не на рассказы, а на собственные впечатления.

 

В начале зимы, то есть тогда, когда это море, колышущееся теперь при каждом дуновении ветра, покрывается льдом, по нему прокладывают дорогу от Петербурга до Кронштадта и обозначают двумя рядами высоких вех. Вдоль дороги расставляют отапливаемые будки, возле которых в случае плохой видимости часовые раскладывают сигнальные огни и звонят в колокола, чей звук направляет и ободряет путешественников. На середине пути устраивают трактир. Множество людей обоего пола и всех возрастов, одетых в длинные шубы, беспечно скользят по хрупкой поверхности, отделяющей их от пропасти, и являют собой удивительное для жителя южной страны зрелище, наполняя его душу страхом, неведомым северянам. Но самую оживленную картину являет собой кронштадтский рейд, когда начинаются гонки на буерах. Буера — это лодки, поставленные, словно на коньки, на два железных полоза; третий полоз укрепляется под рулем. Для катающихся устроены сиденья по бортам этих лодок, которые могут иметь одну, две, а то и три мачты. Движимые ветром, особенно сильным зимой, и ведомые опытным кормчим, эти ладьи, различающиеся формой снастей и цветами флагов, развивают огромную скорость. Бледное солнце озаряет их холодным светом; паруса раскрываются, налетает аквилон, ладьи приходят в движение, и матросы, ловко маневрируя и обгоняя друг друга, проделывают десять лье меньше чем за час.

 

Петр I очень любил это катание по льду и приспособил его для полезных целей: неустанно следуя своему намерению воспитать русских моряков и опасаясь, что за долгую зиму они растеряют секреты управления судами, он учил их маневрировать на ледяной пустыне.

 

Я закончу это письмо, мой дорогой Ксавье, историей из жизни этого великого монарха. Застигнутый недугом, который вскоре свел его в могилу (что бы ни говорили историки, усматривающие причину смерти каждого самодержавного государя в преступных кознях), Петр I направлялся на обыкновенной своей шлюпке из Петербурга в Сестербек. К вечеру поднялся шторм, и император заметил лодку, плывшую из Кронштадта и выброшенную на мель возле деревни Лахта. Он отправляет всех матросов на помощь погибающим, а сам остается с юнгой, когда вдруг замечает в волнах женщину и ребенка. Повинуясь голосу сердца, Петр забывает о болезни, бросается в ледяную воду и спасает от неминуемой смерти мать и младенца. Разве подобный шаг не искупает многих ошибок, а подобная самоотверженность не стоит многих побед?

 

Письмо XXII

 

Петербург, июнь 1826 года

 

Я обещал, мой друг, провести тебя по главным зданиям этого обширного города. Сегодня мы совершим поход в крепость, интерес к которой привлекают сейчас новые обстоятельства: в ней содержатся, в ожидании приговора, заговорщики 26 декабря.

 

Когда Петр I, к имени которого непрестанно возвращается мое перо, ибо воспоминанием о нем дышат все эти памятники, им заложенные или задуманные, — итак, когда Петр I овладел шведской крепостью Нотебург (сейчас она называется Шлиссельбург) и фортом Ниеншанц и получил выход к портам Балтики, в том месте, где Нева разветвляется на два рукава, он выбрал маленький остров (четыреста туазов в длину и двести в ширину) и заложил на нем крепость, которая должна была защищать его завоевание. К более чем сорока тысячам рабочих, занятых на строительстве, Петр добавил еще захваченных им шведских пленников. Чтобы ускорить работы, он сам принимал в них участие вместе с первыми особами своего двора. Он взял на себя руководство бастионом, выходящим к Неве, левый бастион поручил Меншикову, средний — кравчему Нарышкину, выходящий к порту — канцлеру Зотову, а тот, что против Васильевского острова, — Трубецкому. Бастионы получили имена этих вельмож{171}, и невозможно, мой дорогой Ксавье, отделаться от тягостного чувства при мысли, что в том самом месте, которое благодарный Петр I посвятил верности и преданности одного из Трубецких, теперь томится в застенке другой, уличенный в заговоре против наследника Петра и посягательстве на устои его империи.

 

Работы, о которых я здесь рассказал, были начаты в 1703 году, а три года спустя, 30 мая 1706 года, монарх заложил на фланге бастиона Меншикова первый камень крепости, которая приняла форму вытянутого и неправильного шестиугольника. Строительство продолжалось непрерывно до 1740 года, а в 1784 году Екатерина II, приказав выложить все обращенные к Неве стены крепости полированным гранитом, придала ей тот величественный вид, какой она имеет в наши дни.

 

На обширную территорию крепости можно пройти через трое ворот: Невские, Петровские и Никольские. К первым можно подъехать только с воды, ко вторым — по подъемному мосту через узкий рукав Невы, отделяющий остров от Петербургской стороны, третьи предназначены лишь для пешеходов.

 

Первое здание, поражающее взор и привлекающее к себе внимание внутри крепости, — Петропавловский собор. Здесь покоятся останки российских государей начиная с Петра I. Могилы царей, предшествовавших этому монарху, находятся в Московском Кремле, и мы еще вспомним о них, когда вместе будем обходить, мой дорогой Ксавье, эту древнюю, подлинную столицу Российской империи. Церковь св. Петра и Павла, длиной в двести десять и шириной в девяносто три фута, увенчана куполом и четырехгранной колокольней, оканчивающейся острым шпилем наподобие пирамиды, высотой в триста восемьдесят пять футов, включая фонарь, шпиль и крест. Эта колокольня, покрытая позолоченной медью, возвышается надо всем городом, и издалека кажется, что она возносится в небо прямо из Невы, чьи волны омывают валы форта. Внутри храм, главный свод которого поддерживают двенадцать колонн, украшен пилястрами, фризами и арабесками. Здесь также много картин на холсте; алтарь покрыт высокой резьбой, а царские врата, открывающиеся только тогда, когда служит архиепископ, замечательны своими размерами и необыкновенно богатым убранством. Написав эти слова, я вспомнил, мой друг, что уже описывал тебе царские врата других церквей, не дав необходимого, вероятно, объяснения. Должен напомнить тебе, что служители греческой церкви не принимают святых даров при прихожанах; алтарь и священник отделены от верующих дверками, открывающимися лишь в отдельные моменты службы и почти сразу закрывающимися; они и называются царскими вратами.

 

Первое, что предстает взору, как только входишь в собор, — могилы российских царей. Это гранитные плиты без всяких украшений, с простыми бронзовыми табличками, указывающими имя государя, даты рождения и смерти и годы царствования. Трофеи, покрывающие стены храма, говорят громче любых эпитафий и напоминают о подвигах, знаменовавших царствование этих монархов. Богатые щиты, палицы, алебарды, персидские, молдавские и турецкие флаги овевают царственные могилы тенью славы.

 

В крепости расположен также Монетный двор. Золотые и серебряные монеты чеканятся с помощью двух паровых машин, приводящих в движение все остальные; после усовершенствований, сделанных в 1806 году, в случае надобности здесь можно чеканить до 300 000 рублей в день.

 

В момент, когда Нева, ломая свои ледяные оковы, начинает биться о стены крепости, пушка объявляет этому великолепному городу, что он больше не отделен от торговой Европы. Комендант крепости в сопровождении капитана порта привозит эту новость императору по реке. Оба берега покрываются тогда толпами зрителей; нетерпеливые шлюпки начинают сновать по освободившимся волнам, между берегами устанавливается сообщение, иногда прерываемое на две недели прохождением льда с Ладожского озера. Лодки плывут во все стороны, и каждый житель города, радуясь пробуждению природы, приветствует солнце как друга, которого уже не чаял увидеть и который скоро исчезнет вновь.

 

В день Троицы народ стекается в крепость на праздник освящения вод{172}. Я присутствовал при этой церемонии, объединяющей жителей Петербурга всех сословий, и мог любоваться великолепным видом, какой являют в этот момент стены цитадели. На этих темных стенах, привычных лишь к перекличке часовых, в этот день, единственный в году, появляется толпа, наслаждающаяся необычной прогулкой. Думаю, однако, что в этом году на стенах крепости пролились и слезы: среди людей, наблюдающих за вскрытием реки, были те, чьи печальные взгляды блуждали вокруг стен, скрывающих дорогих им преступников, их детей и друзей! Не одна сестра, не одна мать, не одна супруга напрягали слух, надеясь различить из-за толстых стен дорогой для них вздох.

 

В этом месте, мой друг, уместно будет изложить историю заговора, который ознаменовал восшествие на престол императора Николая I. Правда, резец истории я держу рукой неопытной и неумелой, и в идеях самих заговорщиков было так много путаницы, а в их планах — так мало единства, что мне трудно будет пробраться через все повороты этого лабиринта. Поэтому я ограничусь лишь несколькими соображениями, которые основаны на сведениях, сообщенных мне несколькими беспристрастными свидетелями этого рокового события.

 

Говорят, что эти могущественные аристократы взялись за оружие во имя свободы. Но не для себя ли одних алкали они свободы? Они пытались вырваться из-под ига верховной власти — какое же отношение к этому заговору аристократов имел народ? Разве над ним тяготеет царский скипетр? Нет, ибо государственные крестьяне свободны! Можно ли верить, что эти гордые потомки бояр, разорвав посредством убийства путы, приковывающие их к трону Петра I, нашли бы себе подобных в рабах, жизнь которых они получили в наследство от предков и которыми они торгуют, словно скотом? Народ не поверил им, и его безразличие к кровавой сцене, развернувшейся перед его глазами, показывает, как мало интереса вызвала она у него.

 

Возможно, что некоторые из этих заговорщиков-аристократов, воспитанные на благородных идеях, следуя своему экзальтированному воображению, мечтали о новых судьбах для народа, которому, как им казалось, они служили и который их не понимал. Как жестоко они должны были быть разочарованы, бросив взгляд вокруг себя! Русский человек, характер которого сформирован многими веками покорности, не представляет себе жизни без властелина. Его можно увлечь каким-нибудь именем, но он не восстанет во имя изменения образа правления. Его политические мнения — это лишь симпатии, потому и вооружить удалось лишь немногих, взывая к их верности. В пользу этих соображений говорит следующий анекдот, за подлинность которого я могу поручиться. 26 декабря полковник Муравьев, один из главных заговорщиков{173}, побуждал солдат к восстанию и объявил им об установлении славянской республики. Когда он закончил свою речь, дышавшую самым ярым республиканизмом, из строя вышел старый сержант и сказал: «Господин полковник, мы будем кричать: «Да здравствует славянская республика!» — но вы не сказали, кто будет нашим государем». — «В республике нет государя», — отвечал Муравьев. При этих словах сержант повернулся к строю и закричал: «Не слушайте его, братцы! Он смеется над нами! Он говорит, что у нас не будет государя!»

 

Этот анекдот напомнил мне другой, времени войны за независимость в Соединенных Штатах. Во время перемирия три гренадера, француз, англичанин и американец, сошлись в одном кабачке. Двое первых пили вместе, третий сидел в своем углу один. Говорили о войне и о том, за что воюет каждый из них. «С нами все понятно, — сказал французский солдат англичанину. — Я воюю за своего короля, ты — за своего. Но хорош же этот дурень! За кого он-то воюет?» За последние тридцать лет представления европейского народа развились, он понял смысл слова «родина», но российский народ, не причастный к этому движению, остался на уровне этих гренадеров.

 

Этот заговор, а точнее — отчаянная выходка, заранее обреченная на провал, о которой так много и долго рассуждали в наших газетах{174}, дал новому императору возможность проявить себя. Одно мгновение показало его будущее. При первом движении мятежа молодой государь встал во главе верных ему войск и воскликнул: «Вот время показать российскому народу, достоин ли я управлять им!» На Дворцовую площадь был выведен полк, который приветствовал появившегося императора криками «Ура, Константин!». Это был клич восставших солдат. Не выказав удивления, молодой монарх приблизился к солдатам и сказал им: «Если таково ваше расположение, место ваше не здесь. Ступайте к мятежникам, они ждут вас на Сенатской площади. Я скоро буду там. Ступайте!» Мятежные солдаты, пораженные непреклонным взором императора и спокойным мужеством, озарявшим его чело, покорились приказу и удалились{175}.

 

В то же самое время императору доложили, что нет ответа от Измайловского полка, который он возглавлял до восшествия на престол. Он бросился к этому подразделению и напомнил об отречении своего брата, который передал ему скипетр, но был встречен мрачным молчанием. Тогда, обращаясь к солдатам, он произнес: «Посмотрим, каков ваш бунт! Я один перед вами: заряжайте же ружья!» Эти слова произвели эффект электрического разряда, возгласы восхищения раздались по рядам, и люди, уже готовые к восстанию, последовали за своим царем под тысячекратное «Ура, Николай!»{176}. Спокойный и невозмутимый посреди этого волнения, ответствуя на ярость восставших словами милосердия, останавливая солдат, готовых начать стрельбу, он надеялся избежать кровопролития. Когда же эта надежда была потеряна, когда преданные ему люди пали на его глазах от предательских выстрелов, он вновь проявил заботу о растерявшейся толпе и приказал артиллерии и солдатам стрелять в воздух. Восставшие, собравшиеся на Сенатской площади, были прижаты к этому зданию; на его карнизах и колоннах до сих пор можно видеть следы пуль и картечи. И этого государя осуждали в газетах за слабость и нерешительность! Пусть выдвигавшие это обвинение явятся в Петербург, пусть расспросят свидетелей событий, то есть все население огромного города, и их мнение изменится. Монархи также нуждаются в справедливости{177}.

 

Рассказывают, что в числе офицеров, замешанных в событиях этого дня, был один, имени которого я не назову, — это славное имя, записанное в анналы российской истории, налагает особую ответственность на того, кто его носит. Связи этого молодого человека, его высказывания и, возможно, некоторые действия должны были повлечь за собой суровые последствия. Его арестовали, и император пожелал допросить его лично: ему необходимо было найти верного подданного в лице молодого человека, чей предок был в свое время опорой империи. Вопросы государя,

 

предложенные с отеческой заботой, были составлены так, что осужденный неминуемо должен был быть оправдан. Казалось, его допрашивал не судья, но защитник, а при каждом его ответе монарх оборачивался к своим придворным со словами: «Я говорил вам, господа, *** не мог быть мятежником». Юноша, отправленный в свой полк, недолго ждал оправдательного письма и нового чина{178}.

 

Я говорил выше, дорогой Ксавье, что в числе заговорщиков оказались несколько молодых людей, которых,влекло не самолюбие, но благородное побуждение: они устремились в пучину революции со всей силой воображения, свойственной юному возрасту, не подумав о том, что предполагаемое убийство заранее чернит дело, которому они хотели послужить. Они мало знали своих сообщников, неверно судили о народе, не думали о том, что, будучи побеждены, станут жертвами, а победив, все равно окажутся обманутыми в своих устремлениях. Среди них есть такие, которых литературный талант возвысил в глазах соотечественников. Братья Бестужевы и особенно молодой Рылеев опубликовали выдающиеся поэтические сочинения, но во всех них сквозит та же мысль, которой они были одержимы и которая привела их к мятежу. Я получил отрывок из неизданной поэмы Рылеева и посылаю тебе его перевод. Кажется, что в нем несчастный молодой человек, осененный таинственным предчувствием, изобразил свою собственную судьбу.

 

Исповедь Наливайко

 

(Отрывок из неизданной поэмы К. Рылеева)

 

Украинские казаки не могли дольше сносить притеснения поляков. Поляки нарушили договор, попрали законы края и презрели местную веру, введя унию. И вдруг является мститель: Наливайко убивает одного из ненавистных начальников и замышляет освобождение родины. Перед исполнением сего опасного дела он отправляет долг доброго сына церкви, очищает душу постом и поверяет свой план монаху-отшельнику.

 

«Отец мой! Не повторяйте, что я замыслил греховное дело. Ваши слова напрасны. Пусть даже это страшный, смертный грех... чтобы спасти Малороссию, край, где я родился, чтобы вернуть свободу моему народу, я готов принять на душу все преступления татар и жидов, отступничество униатов и тиранию сарматов. Не старайтесь более напугать меня, оставьте вашу проповедь. Для меня ад — рабство Украины, рай — свобода.

 

От самой колыбели в моей душе горит любовь к свободе. Мать и сестры пели мне о старых, счастливых временах. Тогда никто из нас не раболепствовал перед сарматом, объятый низким страхом; тогда никто здесь не влачил жалких дней под тяжким и гнусным игом. Казак заключал вольный союз с поляком, как равный, как свободный. Увы! Теперь все погибло, все исчезло, как сон! Уже давно казак стал рабом своего былого союзника. Жид, униат, литовец, поляк терзают нас, как стая кровожадных воронов. Уже давно закон в Варшаве спит. Напрасно стенает в оковах народ: жалобы его тщетны... Отец мой! Безумная ненависть к полякам владеет моей душой. Мой взор блуждает, угрюм и дик. Душа тоскует под тяжким игом. День и ночь одна мысль преследует меня, как тень. Она волнует меня и в тишине родных полей, и в шумном таборе, и в пылу битвы, и на молитве у святого алтаря: «Пора, — шепчет мне непрестанно тайный голос, — пора губить тиранов Украины».

 

Я знаю: страшная пропасть раскрывается перед тем, кто первым поднимется против угнетателей народа. Рок выбрал меня... Но скажите мне, в каком краю, в какие времена свобода бывала завоевана без жертв? Я умру за страну, где родился! Я это знаю, чувствую и с радостью, отец мой, благословляю свой жребий!»{179}.

 

Это блестящее стихотворное произведение, конечно, проигрывает в переводе, однако перевод этот с абсолютной точностью передает мысль автора.

 

Прощай, мой дорогой Ксавье. Я, вероятно, утомил тебя длинным описанием крепости и ее заключенных. В эти дни идет следствие по их делу, и я полагаю, что вскоре об их дарованиях и их злосчастном преступлении останется одно воспоминание.

 

Письмо XXIII

 

Петербург, июнь 1826 года

 

Помнишь ли, друг мой, как когда-то, читая вместе историю готтентотов, мы не могли понять, как религиозный фанатизм может оказывать на людей настолько сильное влияние, чтобы они чудовищным образом увечили себя и видели в этом оскорблении природы способ восславить Бога?

 

Мы сожалели о невежестве этих диких народов и уж конечно не могли представить себе, чтобы в наши дни в Европе христиане исповедовали подобные убеждения. Так вот, в России существует так называемая секта староверов. Члены этой секты, которых гораздо больше, чем позволяли бы думать те жестокие правила, которым они подчиняются, чают попасть в сонм святых, лишая себя мужского достоинства, и то, что один из отцов церкви, Ориген, совершил когда-то из любви к знанию, эти люди совершают в надежде обрести небеса{180}. Их идеи проникли даже в армию. Какое-то время назад несколько военачальников, не находя более в некоторых из своих солдат мужественного взгляда и крепости форм, непременного украшения воина, приказали выяснить причину этой внезапной метаморфозы, и после строгого дознания в одном полку оказалось около трехсот этих несчастных. Можешь себе представить, что правительство приняло строжайшие меры, чтобы остановить распространение вредного суеверия: если небу необходимы святые, то империя еще нуждается в народе{181}.

 

Перечитывая свои письма, я подумал, что ты, как и я, предположишь, что русскому народу, находящемуся в плену самых темных суеверий и глупейших предрассудков, присуща не только преувеличенная набожность, толкающая его на последние крайности, но и ненависть к другим религиям. Оказалось, однако, что это совершенно не так: я не знаю другого народа, который был бы более терпим. Русский творит молитвы, коленопреклонения и крестные знамения в своих церквах, перед своими иконами, но без смущения входит в храм другой веры и держит себя там благочинно и почтительно. Ни иудей, ни магометанин, ни протестант, ни католик не вызывают у него неприязни. Возможно, он испытывает к ним жалость, но не осуждает и никогда не преследует их. Итак, ты видишь, мой друг, что эти люди, которых мы именуем варварами, в некоторых отношениях могли бы послужить нам примером.

 

Когда я описывал тебе русский обычай видеть дурное предзнаменование во встрече со священником, я полагал причину такого мнения в суеверном ужасе, но, ближе познакомившись со здешним духовенством, понял, что причину этого явления следует искать в другом. Скажу, не опасаясь быть опровергнутым, что в России священство вовсе не пользуется уважением и, за исключением нескольких епископов, не имеет никакого авторитета в народе. Образование духовных лиц не отдаляет их от низших классов настолько, чтобы внушать последним почтение, и то же по большей части приложимо к их нравам. С другой стороны, русские аристократы также не подают примера благоговения перед служителями культа, и их отношение к ним нисколько не поднимает священников в глазах народа. Когда священник посещает дворянина, тот не оказывает ему знаков почтения, приличных его должности, и не допускает даже в гостиную. Его угощают в буфетной, и его невоздержанность за трапезой, вызывая насмешки прислуги, еще более усугубляет презрение, навлеченное на него отношением господина.

 

Священники, правда, пользуются определенными привилегиями, и одна из них служит источником крайне неблаговидного обычая: их жилища неприкосновенны для полиции, по каковой причине часто оказываются прибежищем самого грязного из пороков, и под кровом, предназначенным для служителя алтаря, процветает самое гнусное из ремесел. Как можно, чтобы священник обитал в атмосфере разврата? Не должно ли его жилище быть так же чисто, как его жизнь, почитаемая как его служение?

 

Священники, принадлежащие к белому духовенству, должны быть женаты. Если смерть отнимает у них супругу, они не имеют права оставаться свободными вдовцами. Вынужденные выбирать между двумя видами рабства, они должны либо отправляться в монастырь, если хотят остаться во вдовстве, либо связать себя новыми брачными узами, которые, однако, навсегда исключат их из духовного звания. Архиепископы, епископы и митрополиты, так же как служители монастырей, обязаны хранить вечное безбрачие.

 

Раз речь сегодня идет о священниках, дорогой Ксавье, расскажу тебе анекдот об одном епископе. Эта история хорошо изобразит тебе обычаи этой страны и петербургских мошенников, не уступающих в ловкости парижским.

 

Когда происходит свадьба сына или дочери дворянина, обряд венчания обычно совершает епископ в домашней или дворцовой часовне, и при отъезде ему вручают запечатанный пакет с ассигнациями (так здесь называют бумажные деньги). Один епископ совершил такую службу в доме одного аристократа и, возвращаясь домой в экипаже, пересчитывал врученное ему вознаграждение. Обнаружив несоответствие между состоянием дворянина и его щедростью, он огорчился скромностью суммы, не превышавшей, кажется, тысячи рублей, когда его экипаж был остановлен всадником, мчавшимся галопом и одетым в ливрею только что оставленного дома. Принеся от имени своего господина тысячу извинений за допущенную ошибку, он попросил возвратить полученный пакет и заменил его на другой, запечатанный тремя печатями и гораздо более объемистый. Обрадованный надеждой на более щедрую награду, епископ вернул ассигнации посыльному, и тот мгновенно скрылся из виду, унося деньги и благословение преосвященного. Последний поспешил открыть новый пакет — и обнаружил в нем... старые газеты! Хитрец выманил у него и тысячу рублей, и благословение. О чем, как ты думаешь, он больше сожалел?

 

Письмо XXIV

 

Петербург, июнь 1826 года

 

Некоторое время назад, мой дорогой Ксавье, мы говорили о воспитании мужчин в России, и в одном из писем я, если не ошибаюсь, описывал тебе разностороннюю образованность здешних молодых женщин и обширность их познаний. Сегодня я должен отвести тебя туда, где педагоги закладывают в юные головы те начатки знаний, плодам которых надлежит в будущем стать украшением общества.

 

В Петербурге, как и в Москве, существует несколько институтов для благородных девиц. Учреждения эти содержатся на казенный счет, состоят под непосредственным покровительством императрицы-матери и являются предметом ее неустанных забот и ежедневного попечения. Главнейшие из этих заведений в Петербурге — Монастырь благородных девиц и Институт св. Екатерины. Поскольку устав этих институтов и образ обучения в них одинаковы, я расскажу тебе только о первом, с которым вчера мог ознакомиться во всех подробностях.

 

Здания Монастыря благородных девиц, расположенные в отдаленном, но исключительно живописном квартале города, обширны и несут на себе ту же печать величия, что и все казенные учреждения Петербурга. В Монастыре проживают более восьмисот девушек от семи до восемнадцати лет. Те, кто не обладают достаточным состоянием, обучаются за счет императора, остальные вносят скромную плату. Иностранные языки, древняя и новая история, география, астрономия, физика, рисование, музыка и танцы — таковы предметы их постоянных занятий. Ученицы разделены на три класса, каждый из которых подразделяется на три отделения и никак не сообщается с другими. Ученицы разных классов носят платья различных цветов: в первом, состоящем из самых юных девиц, принято коричневое платье, во втором голубое, в третьем белое. В каждом классе девушки проводят по три года, и, как бы скоро ни продвигались в обучении одаренные более быстрым или более зрелым умом, они переходят в следующий класс лишь вместе с подругами. Правда, после экзаменов в конце каждого года они могут переходить из отделения в отделение, достигая первого ряда того класса, к которому принадлежат; таким образом, в течение трех лет их занятия остаются одними и теми же и переступить установленного предела они не могут{182}. Девушка, быстро осваивающая дозволенный объем знаний, посвящает свое время углубленному изучению основ наук или искусств, что помогает ей, когда двери распахиваются и круг занятий делается шире. Я присутствовал на различных экзаменах, прошел класс за классом путь, проделываемый воспитанницами, и был поражен правильностью ответов, верностью суждений, разносторонностью познаний буквально всех учениц. Возможно, что некоторые ответы были выучены и почерпнуты из памяти, а не из воображения, но многие, без сомнения, не были приготовлены заранее: их оригинальность не оставляла в этом никакого сомнения. Экзамены, как ты понимаешь, происходили по-французски, и я испытал истинное удовольствие, наблюдая, как основательно изучают в Европе нашу современную литературу. Писатели, которые во Франции расплачиваются за успех ежедневными оскорблениями, коими их осыпают голодные газетные писаки, те,

 

Что ложь едят на завтрак, а на обед скандал, могут найти утешение во мнении иностранцев. Расстояние, удаляя от злободневной суеты, так же как и время, позволяет судить справедливо.

 

К каждому из трех классов прикреплены знающие и умелые преподаватели, а повседневное руководство обучением доверено женщинам самым выдающимся, которые, отвечая за нравственное воспитание, закладывают добродетель в юные сердца будущих матерей семейств.

 

До сих пор, мой дорогой Ксавье, я говорил только о благородных девицах, каковыми и в самом деле являются большинство учениц этого Института. Но двери его не закрыты и для девушек другого сословия, которые получают особое образование, соответствующее их положению: это дочери богатых мещан и купцов. Они платят за свое обучение и составляют предмет не меньших забот, чем дочери дворян; различие только в характере занятий. Поскольку судьба уготовила для них более скромный образ жизни, им предлагают занятия, подобающие нравам и представлениям тех мужчин, чьими спутницами им предстоит стать. Тайны наук, соблазнительные тонкости искусств, чары литературы заменены для них несколькими иностранными языками и рукоделием. Вместо карандаша, компаса или кисти они вооружены обычной иглой и уносят в свои семейства не те таланты, что сделали бы для них тягостными исполнение их повседневного долга, но скромные добродетели искусных хозяек.

 

Мне кажется, мой друг, что в стране, где сословия так отдалены друг от друга и различные классы общества не могут перемешиваться, мудрость подобного установления заслуживает всяческих похвал{183}. От скольких сожалений и огорчений будут избавлены девушки, в чьи головы не заронены идеи, чуждые классу, в котором им предстоит жить и умереть! Углубленные занятия, воздвигнув барьер между ними и их семействами, разорвали бы все их связи, разрушили бы все привязанности, а по выходе из монастыря эти юные создания стали бы ожидать судеб, которые в России для них невозможны. Чувства, внушенные им в детстве, не возвышаются над их состоянием, и в зрелом возрасте они довольствуются той долей счастья, какую это состояние может им обеспечить.

 

Письмо XXV

 

Петербург, июль 1826 года

 

Я так занят экскурсиями, которым посвящаю все мои дни, а время течет так быстро, что я, видимо, не замечу, как подойдет день отъезда в Москву. День коронования, отложенный в связи с кончиной императрицы Елизаветы, кажется, наконец назначен на первые числа августа. Траурная вуаль, покрывавшая всю Россию со времени нашего прибытия, начинает подниматься, и я, просматривая свои записи, вижу, что должен рассказать тебе еще о многих зданиях и заведениях. Начнем с Эрмитажа, одного из самых интересных творений Екатерины II.

 

Прежде чем войти в это здание, манящее путешественника хранящимися в нем бесчисленными драгоценностями, надо сказать несколько слов о Зимнем дворце, продолжением которого является Эрмитаж. Этот дворец, постоянная резиденция императорской фамилии в Петербурге, стоит на обширной площади, где и расположен главный вход. Другой фасад выходит на набережную и обращен к Неве. Говорят, что на строительстве этого памятника, завершенном в царствование Елизаветы, было занято более восьмидесяти тысяч рабочих, и уверяют, что сорок тысяч из них умерли от зловонных испарений болота, которое нужно было осушить, чтобы поставить эту каменную громаду. Такая цена кажется излишней даже за самый прекрасный дворец, и сколько же сожалений вызывает у того, кто знает о ней, вид здания, отмеченного тем дурным вкусом, что главенствовал во всех областях искусства в век Людовика XV{184}! Его тяжеловесность, чрезмерность украшений и скульптуры, нагромождение статуй, возвышающихся над карнизом, ясно указывают на принадлежность к эпохе упадка и жеманства, когда фация сменилась манерностью, благородная простота — усложненностью, элегантность — избытком роскоши{185}. Право же, мой друг, памятник этот не стоит того, чтобы надолго задерживаться перед ним, так что оставим его и войдем в залы Эрмитажа.

 

Эрмитаж состоит из трех зданий, выходящих главным фасадом на набережную и соединенных друг с другом коридорами или, точнее, галереями, переброшенными через три улицы. Именно здесь Екатерина, окруженная шедеврами искусства, наук и литературы, любила отдыхать от трудов управления государством в окружении нескольких близких придворных, которых она называла своими друзьями. Этикет был полностью изгнан из этих собраний. Остроумные беседы, русские танцы и то, что именуется «невинными играми», занимали досуг этой удивительной женщины. Придворным было запрещено вставать при ее приближении, а с нарушителей этого правила взимался штраф в размере одного дуката в пользу бедных. Для того чтобы никто не забывал, что, входя в залу, отведенную для этих скромных встреч, надо отбросить всякое стеснение, была сделана следующая надпись: «Садитесь там, где вам будет угодно, и не заставляйте повторять это сто раз». Правила поведения в Эрмитаже, писанные рукой Екатерины, были вывешены в галерее, ведущей во внутренние апартаменты. Думаю, ты будешь рад ознакомиться с ними.

 

Правила, по которым поступать всем входящим в сии двери.

 

1. Оставить все чины вне дверей, равномерно как и шляпы, а наипаче шпаги.

 

2. Местничество и спесь, или тому что-либо подобное, когда бы то случилось, оставить у дверей.

 

3. Быть веселым, однако ж ничего не портить, не ломать и ничего не грызть.

 

4. Садиться, стоять, ходить, как заблагорассудится, несмотря ни на кого.

 

5. Говорить умеренно и не очень громко, дабы у прочих, там находящихся, уши или головы не заболели.

 

6. Спорить без сердца и без горячности.

 

7. Не вздыхать и не зевать, и никому скуки или тягости не наносить.

 

8. Во всяких невинных затеях, что один вздумает, другому в том не препятствовать.

 

9. Кушать сладко и вкусно, а пить с умеренностью, дабы всякий всегда мог найти свои ноги для выходу из дверей.

 

10.Сору из избы не выносить, а что войдет в одно ухо, то бы вышло в другое — прежде, нежели выступить из дверей.

 

А кто противу трех статей в один вечер проступится, тот повинен выучить шесть строк из «Телемахиды» наизусть.

 

Если кто противу вышеписанного проступится, то по доказательству двух свидетелей за всякое преступление всякий проступившийся должен выпить стакан холодной воды, не исключая из того и дам, и прочесть страницу «Телемахиды».

 

А если кто противу десятой статьи проступится, того более не впускать.

 

«Телемахида» — старая русская поэма, сочинение Тредиаковского, посвященное Телемаху. Ее тяжеловесные стихи составляют сущее наказание для того, кто принужден учить ее на память{186}. (Ах, если бы Екатерина накладывала только такие наказания и диктовала только такие указы!)

 

Третий этаж двух первых зданий занят собранными в Эрмитаже достопримечательностями. В нем насчитывается сорок зал различной величины. Мы пройдем по ним, мой дорогой Ксавье, не соблюдая никакой строгой последовательности.

 

Три залы отведены картинам итальянской школы; здесь сосредоточены самые большие в России богатства в этом роде. Прежде всего взор привлекает «Блудный сын» Сальватора Розы, молящийся на коленях посреди своего стада; талант художника сумел передать благородное происхождение героя, несмотря на покрывающее его рубище; на лице его — отпечаток бурных страстей, в потухших глазах читаются боль и раскаяние. Верность рисунка и живость колорита ставят это произведение, я думаю, в первый ряд творений знаменитого мастера. Рядом с «Юдифью» Рафаэля — портрет возлюбленной Тициана. По сладострастному выражению лица этой девушки, по ее безмятежной позе можно догадаться, что навряд ли ей пришло бы в голову поступить со своим любовником так же, как ее соседка поступила с несчастным Олоферном. Далее следуют: «Святое семейство» Рафаэля — лица изумительны, но детали и драпировки выполнены небрежно: все, кажется, говорит о том, что эта часть работы не принадлежит кисти мастера (подозрение, которое вызывают многие картины Рафаэля); «Поклонение волхвов», картина на дереве Перуджино; «Циклопы» Луки Джордано, прозванного за быстроту работы скороспешным. Еще две картины изображают Святое семейство: одна принадлежит Леонардо да Винчи, другая Корреджио. Как интересно сравнивать изображение одних и тех же сцен, сделанное разными мастерами! Можно сопоставить их достоинства и недостатки и, оценивая угол зрения каждого, попытаться угадать их образ мысли. Корреджио представляет Деву сидящей в тени дуба и кормящей грудью Божественного Младенца; несмотря на то что картина кажется неоконченной, соединение силы и фации в ней невероятно; «Совет отцов церкви» и «Поклонение пастухов» Гвидо Рени; «Игроки» Сальватора Розы; небольшое полотно Рафаэля, представляющее «Тайную вечерю»; наконец, «Посещение Марией Елизаветы» Андреа дель Сарто. Если бы я хотел изобразить перед тобой, мой друг, все замечательные творения, заполняющие и украшающие эти покои, мне пришлось бы исписать целые тома, поэтому двинемся вперед быстрым шагом и остановимся только у самых примечательных предметов. Пройдя через зал, все стены коего покрыты картинами Вувермана, в кабинете, что отделяет его от зала, посвященного жизнерадостным композициям Теньера, мы обнаружим механические часы, оказавшиеся здесь по удивительной прихоти фортуны. В Либаве жила вдова некоего честного пастора по имени Герольд; бедность не мешала ей делиться с нуждающимися тем немногим, что она имела. Однажды холодной осенней ночью по городу проезжал офицер, направлявшийся в армию, и тщетно пытался найти чашку чая или кофе в трактире. Наконец он нашел приют в доме пасторши, но все усилия заставить хозяйку взять деньги остались безуспешны. Тогда офицер вспомнил, что купил лотерейный билет на часы, которые разыгрывали за 80 000 рублей, и принудил честную вдову принять его, хотя бы на память. Билет служил игрушкой детям и едва не ыл разорван. В газетах уже трижды печатали выигравший номер, но никто не являлся. Наконец станционный смотритель, зайдя в гости к доброй женщине, обнаружил счастливый билет, заткнутый за зеркало. Ей вручили часы, которые затем были куплены за 20 000 рублей для Эрмитажа, и назначили пожизненную пенсию в 1000 рублей. Несмотря на самые тщательные розыски, честная вдова так и не смогла найти своего благодетеля, не зная его имени; сам же он не явился.

 

Часы по форме представляют собой античный греческий храм, а внутри помещаются два оркестра, которые, аккомпанируя друг другу, исполняют изрядный отрывок из Моцарта.

 

Эрмитажная коллекция картин Теньера, Бергема и Рембрандта — одна из самых полных. Рядом с шедеврами этих мастеров можно видеть полотно Вандервенна, подаренное покойному императору Александру во время его поездки в Голландию. На ней представлен Петр I, надевающий башмаки в своем домике в Заандаме, в то время как голландская служанка оправляет его постель.

 

Если на восхитительные творения этих иностранных художников мы бросим лишь беглый взгляд, мой дорогой Ксавье, то на французской галерее нам следует остановиться непременно. Она составлена из картин Пуссена, Валантена, Лесюэра, Греза, Берне, Фрагонара, Лаира, Коломбеля и некоторых других французских художников: всего сто двадцать картин, среди которых любитель не может не отметить «Расслабленного» Греза. Но нас зовут столько других предметов, что мы едва можем отдать дань г-же Лебрен и нашему Жерару, чьи творения также представлены в этих салонах. Портрет ее величества императрицы-матери во весь рост, принадлежащий кисти первой, заслуживает самых громких похвал благородством позы, выражением лица и совершенством деталей; два портрета Александра, выполненные Жераром (на одном — в шитом камзоле, на другом — в генеральском мундире), заслужили восхищение русских и составляют предмет изучения молодых художников, ежедневно являющихся снимать с него копии.

 

У меня просто опускаются руки, мой друг, когда я думаю, что должен перечислить все картины, заслуживающие упоминания и отмеченные мною в моих экскурсиях: Мурильо, Ван Дейк, Рубенс, Веласкес, Клод Лоррен, Пауль Поттер, Рейсдаль, Мирис, Герард Доу — каждый требует внимания, и чтобы не рассердить никого из этих досточтимых покойников, я не стану говорить об их творениях, как я ни благодарен им за оставленные мне приятные минуты. Впрочем, большинство этих работ тебе известно, поскольку они входили в мальмезонскую коллекцию, купленную Россией в 1815 году{187}. И все же я не могу промолчать о двух картинах Пауля Поттера — «Суд» и «Казнь охотника и его собак»{188}. На первой царь-лев, восседая на холме со скипетром в лапе, вершит суд над человеком, приведенным медведями и волками и допрашиваемым слоном, в то время как лис ведет протокол; на второй животные исполняют приговор суда: медведи поджаривают на вертеле охотника и вешают на дереве собак; танец козлов и обезьян являет собой самое забавное зрелище, и трудно представить себе что-нибудь веселее, чем морды зверей, празднующих отмщение, притом, что выражение каждого передает особенный нрав и характер.

 

Ты можешь представить себе, дорогой Ксавье, что в этом святилище искусств и наук не забыты ни антики, ни минералы. Огромное их количество поступило сюда из галереи камергера Нарышкина{189} и из кабинета знаменитого минералога Палласа{190}. Рассказывают, что, когда Екатерина решила приобрести вторую из этих коллекций, владелец запросил 10 000 рублей; императрица же, изучив дело, написала на полях его письма: «Г. Паллас прекрасный минералог, но дурной счетовод. Повелеваем заплатить за его кабинет 20 000 рублей».

 

Прежде чем направиться в Эрмитажный театр, который приведет нас в Лоджии Рафаэля, войдем в библиотеку и, минуя ее, бросим взгляд на механические часы, известные под названием «Часов с павлином». Часы эти, сделанные в Англии знаменитым механиком Коксом, были куплены в 1780 году Потемкиным, который преподнес их Екатерине II{191}. Как только начинают бить куранты, павлин поворачивается к зрителям и распускает великолепный хвост, блистающий тысячей цветов, петух поет, сова хлопает глазами, а стрекоза ежесекундно подпрыгивает над грибом, где заключен часовой механизм. Раньше этот зверинец украшал еще и слон; при помощи того же механизма он шевелил хоботом и хвостом, но несколько лет назад его отправили в подарок персидскому шаху.

 

Библиотека Эрмитажа во времена Екатерины обогатилась библиотеками Вольтера, Галиани{192} и Дидро. Собрание книг фернейского философа, еще при его жизни стараниями его секретаря, выписанного императрицей в Петербург, расставленное в том же порядке, насчитывает шесть тысяч семьсот шестьдесят томов. Как я мог судить по названиям на корешках (шкафы были заперты, а получить ключ мне не удалось), большинство посвящены истории и философии, много трудов по теологии. Я заметил во многих томах закладки, обозначающие пометы Вольтера и те места, что привлекли его внимание. Я страшно сожалел, что не смог перелистать хотя бы несколько из этих книг и прочесть на полях размышления этого тонкого и глубокого ума, увидеть живую игру мысли гения{193}. Я не мог винить в этом ни злую волю моего проводника, ни полученные им специальные указания. Человек, отвечающий за сохранность книг, отсутствовал, и никто другой не пожелал взять на себя его обязанности. С подобными неудобствами в России приходится сталкиваться на каждом шагу: и в присутственных местах, и в частных домах каждый отвечает только за свои обязанности и никогда не преступает положенного предела. Однажды, будучи приглашен в дом к одному вельможе, я не смог получить стакана сладкой воды, потому что не сыскался слуга, хранящий ключи от буфета, — и это в доме, где держат больше сотни лакеев!

 

В библиотеке Вольтера собрано значительное число рукописей этого великого человека. Говорят, многие из них не были напечатаны, так что можешь себе представить, как я сожалел, что не смог бросить на них взгляд.

 

Не буду напоминать тебе, дорогой Ксавье, историю приобретения библиотеки Дидро. История эта, демонстрирующая великодушие Екатерины, слишком известна, чтобы повторять ее. Библиотека состоит из двух тысяч девятисот томов, почти исключительно по философии. Собрание маркиза Галиани, знаменитого итальянским переводом Витрувия, включает тысячу томов по изящным искусствам, преимущественно по архитектуре.

 

Зал, где хранятся книги Вольтера, украшен его бюстом работы нашего знаменитого Гудона.

 

Посещение Эрмитажа мы закончим экскурсией в театр и в Лоджии Рафаэля.

 

Сводчатая арка, переброшенная архитектором Кваренги через Екатерининский канал, соединяет дворец с театром{194}. Нет ничего прелестнее, чем вид, открывающийся с этой галереи: по гранитному мосту едут экипажи, по воде плывут лодки, по широким тротуарам гуляют прохожие, и любопытный может наблюдать эту тройную картину с высоты галереи.

 

Эрмитажный театр невелик; в нем нет лож, он состоит из амфитеатра с рядами скамей, покрытых зелеными подушками; в передней части партера ставятся кресла для императорской фамилии. Здесь во всех жанрах блистали все знаменитости Европы; здесь м-ль Жорж и м-ль Бургуэн{195} в самом расцвете молодости и красоты оживляли чарующую гармонию стихов Расина, мелодии Виотти, Рода, Лафона и Буальдье{196}. Однако теперь концерты и драматические представления даются здесь крайне редко. Серьезные и важные идеи, овладевшие в последние годы царствования императором Александром, набросили на жизнь двора некоторую вуаль печали и уже не позволяли вернуться к тем увеселениям, что были прерваны бряцанием оружия. Будем надеяться, что молодой монарх сумеет вернуть Эрмитажу его былой блеск.

 

Художники, отправленные Екатериной в Рим, сняли точные копии с фресок, украшающих Лоджии Рафаэля в Ватикане. Эти картины на холсте, наклеенные на дерево, помещены на потолке здания, специально построенного для них Кваренги, и точно воспроизводят композицию Рафаэля. Екатерина, собирая по всей Европе шедевры для украшения своей любимой обители, окружала себя иллюзиями и переносила на шестидесятую широту чудеса искусств, рожденные в нежном климате.

 

Прощай, мой дорогой Ксавье. Ты сочтешь, может быть, что я дал тебе весьма туманное и неопределенное представление о богатствах, собранных в Эрмитаже, но, по правде говоря, я сделал все, что мог, и письмо мое и без того похоже на каталог музея. Прочти, если хочешь, пойми, если можешь, и люби меня по-прежнему.

 

P.S. Перечитывая это письмо, я обнаружил, что в числе упомянутых мной нынешних художников и мастеров былых времен я пропустил г. Доу, английского художника, чья кисть сейчас оживляет залы Эрмитажа погрудными портретами русских генералов — участников кампаний 1812,1813 и 1814 годов. Эти портреты, писанные на английский манер, удивительны своим сходством с моделями, иногда даже несколько шаржированным, но я не могу смириться с пренебрежением к деталям, несочетаемостью цветов и неверностью рисунка, выдающими быстроту исполнения. Император платит по 1000 рублей за портрет, но, несмотря на скорость работы, художник еще не закончил это собрание героев, созданное по подряду{197}.

 

Еще я должен был рассказать тебе о г. Орловском, польском художнике, обосновавшемся в Санкт-Петербурге{198}. Грациозное остроумие его работ снискало ему европейскую известность. Его простонародные сцены, лошади, солдаты, карикатуры ценятся знатоками на вес золота.

 

Необычайно плодовитый, но капризный, как все большие таланты, он с трудом заставляет себя браться за работу. Смелость его кисти не затмевает чистоты рисунка, а кажущаяся наивной достоверность — тонкой насмешки. Все бывающие в Петербурге иностранцы спешат увидеть его кабинет, где можно полюбоваться любопытнейшей и обширнейшей коллекцией оружия всех времен и народов. Что же касается картин, ими он занимается менее всего, и здесь их почти не увидишь.

 

Письмо XXVI

 

Петербург, июль 1826 года

 

Как я и предвидел, мой друг, настало время покидать Петербург, и это письмо будет последним, отправленным мной из этого города. Остается еще много зданий и мест, которые я хотел бы описать тебе, но время торопит, Москва зовет меня, и я коротко расскажу тебе о тех предметах, о которых еще не сообщал.

 

Итак, мне предстоит уехать — быть может, навсегда — из этого огромного города, исполинского творения могучей воли и настоящего чуда покорности! Я писал тебе сразу по приезде и должен снова повторить, что путешественник не может удержаться от чувства удивления и восхищения перед городом, чья величественная регулярность ослепляет, поражает — и одновременно утомляет своим однообразием. В самом деле, на свете есть города больше Санкт-Петербурга, но ни один из них не кажется больше. Здесь не встретишь ни одной кривой линии, ни одного коварного поворота, что заставил бы обмануться в расстоянии. Ты не найдешь здесь ни магазинов, ни лавочек, ни лотков, что разнообразили бы твой путь: торговцы помещены здесь, словно в казарму, в Гостиный двор — обширный рынок, объединяющий сотни магазинов. Те же магазины, которые необходимость рассеяла по прочим кварталам города, помещаются либо в подвалах, либо на втором этаже, так что взгляд пешехода никогда не сталкивается с разнообразием различных предметов, какие привлекают взор, занимают любопытство и развлекают парижских или лондонских зевак. Человеку праздношатающемуся необыкновенно досадно, что первые этажи домов в Петербурге не содержат магазинов, которые так занятны в других городах, поскольку ни в одном другом городе так не поза ботились о безопасности и удобстве людей, которые, повинуясь требованиям вкуса или состояния, передвигаются пешком. Тротуары из плотного камня, широкие и высоко поднятые, избавляют их от любых неприятностей и обеспечивают самую приятную прогулку. Эти тротуары, устроенные на всех улицах по приказу императора Александра, любившего гулять по Петербургу без провожатых, тем более ценны для пешехода, что мостовые отвратительны. Мелкие, круглые, неровные булыжники положены на рыхлую, песчаную почву, в которую они проваливаются под колесами запряженных четверками карет, мчащихся галопом. Кирпичная крошка и мелкий песок, которые засыпают между камнями, не дают достаточной опоры колесам экипажей и производят двойное неудобство: летом — невыносимую пыль, в дождливое время — глубокую грязь{199}. Это обстоятельство весьма огорчительно в городе, где напрасно стали бы вы искать общественных удобств, столь привычных у нас в Париже, где скромные художники своего дела наводят блеск на башмаки пешеходов. Меня поразило отсутствие этого важного установления в стране, так быстро овладевшей всеми достижениями европейской цивилизации.

 

Население Петербурга, насчитывающее всего двести пятьдесят — триста тысяч человек, недостаточно, чтобы оживить его просторные улицы. Кроме того, все эти дома, все эти здания, выстроенные из дерева и кирпича и покрытые белой гладкой штукатуркой, отнюдь не имеют монументального вида, несмотря на их величину, элегантность формы и чистоту линий. Они производят впечатление хрупкости, кажутся сделанными из картона. Если бы гранитные набережные, несколько внушительных дворцов и церквей не свидетельствовали о неподвижности окружающих их строений, иностранец чувствовал бы себя как в городе, который был поставлен здесь вчера, а завтра будет перенесен на другое место.

 

Раз уж я вспомнил о церквах, мой дорогой Ксавье, скажу о них несколько слов. На одной только улице (Невском проспекте) я насчитал десять храмов, посвященных разным конфессиям. Прежде всего обращает на себя внимание Казанская церковь: пятьдесят шесть гранитных колонн высотой в тридцать пять футов, отполированных до хрустального блеска, выстроены полукругом, окружая с двух сторон главные врата{200}, а другие колонны того же размера украшают храм внутри. Вообще греческие церкви, менее просторные, но более освещенные, чем римские, имеют менее величественный вид и внушают верующим менее меланхолические, более отрадные чувства. В них нет скульптур, ибо греческие схизматики

 

прочли одно место Священного Писания как запрет на ваяние из камня или металла, однако изобилие образов, писанных на слоновой кости и покрытых золотыми и серебряными окладами, пышность царских врат, великолепие священнических облачений — все ослепляет взор. Гармония песнопений, мелодичное согласие голосов, исполняющих торжественную службу без всякого музыкального сопровождения, рождают в душе самые нежные чувства и уносят ее в край надежды и блаженства. Между верующими в греческом храме царит полное, равенство: никаких рангов, никаких кресел! Все стоят пред лицом Божьим: здесь обнаруживается терпимость, главная отличительная черта этой религии. Иностранец, присутствуя на церемониях чужой ему религии, может не опускаться на колени, но оставаться стоять, и не привлечет внимания, не вызовет осуждения. От него не требуется никаких знаков благоговения, никакого участия в религиозном ритуале.

 

В Казанской церкви я нашел памятники наших недавних катастроф, и это собрание трофеев невольно напомнило мне, что из всех человеческих слабостей русской нации наиболее свойственно тщеславие. Рассказывая иностранцу о памятниках своей страны, русский никогда не скажет «Это прекрасно», но обязательно «Это прекраснее всего на свете!». Посмотрим же, какие трофеи столь помпезно выставлены в этом храме! Во-первых, жезл маршала Даву. Но разве этот символ бранной чести был добыт победой? Нет! Он оставался в обозе, брошенном по приказу самого маршала, и русские просто подобрали его{201}. Неужели стоит гордиться забытым трофеем? Рядом с жезлом — ключи от нескольких французских городов, которые никогда не имели ворот и коих никто не осаждал. Покажите нам, если можете, ключи от укрепленных городов, охранявшихся французскими гарнизонами, и мы поклонимся вашему мужеству, хоть и будем оплакивать трофеи. Но не хвалитесь тем, что вошли в открытые города!

 

Среди десяти церквей, украшающих Невский проспект, есть одна католическая{202}. Она не выделяется ни размером, ни убранством, но в ней заключена могила, на которую француз не может смотреть без боли: это могила Моро. Разве в Петербурге хотели бы мы видеть прах генерала, столь прославленного на полях сражений, столь величественного во дни опалы? Честолюбие соперника осудило его на изгнание: отчего французское ядро осудило на изгнание и его бренные останки{203}? Ах! обратим наш взор на поля Гогенлиндена и Шварцвальда{204}! Вспомним эту блестящую, хоть и столь краткую, военную карьеру и, стоя у могилы воина, будем вспоминать лишь о его жизни.

 

Если, несмотря на все величие этого города, общий вид Петербурга производит впечатление грустное и однообразное, когда объезжаешь его в экипаже, то совершенно иным он предстает с высоты башни или колокольни. Тысячи светло-зеленых или пепельно-серых крыш, золоченые шпили, отражающие лучи солнца и устремляющиеся ввысь подобно языкам пламени; пять сверкающих золотых куполов, возвышающихся над каждой греческой церковью, словно восточная диадема, возложенная на чело европейского города; многочисленные каналы, чьи прозрачные воды бегут под изящными, легкими чугунными мостами; зелень парков, дающая отдых ослепленному глазу; широкая и глубокая река, где снуют многочисленные корабли и лодки и над которой вздымается сверкающая игла крепости, составляют восхитительную и разнообразную панораму, дополненную к тому же картиной окружающих Петербург островов. Нет ничего прелестнее, мой друг, чем загородные дома Крестовского и Каменного островов. Разнообразные, как человеческие капризы, выкрашенные в жизнерадостные цвета, построенные из ели и легкие, как воздушные дворцы фей, кажется, они едва касаются зеленого ковра. Здесь нет единого архитектурного стиля; строители заимствовали образцы из Италии, Франции, Англии, Голландии или Китая, и это живописное архитектурное столпотворение кажется конспектом фантазий всех известных народов.

 

Окидывая взглядом Петербург, я замечаю, дорогой Ксавье, что еще не рассказал тебе о конной статуе Петра I, восхитительном памятнике, которым Россия обязана французскому скульптору (Фальконе); но не было, кажется, ни одного путешественника, который не описал бы этот шедевр, и их восторг, столь оправданный смелостью этого исполинского творения, не дает мне добавить ничего нового. Вообще этот город на каждом шагу тешит нашу национальную гордость, и на каждом шагу мы встречаем здесь следы наших соотечественников. Эти грациозные мосты, эти элегантные здания были задуманы и спроектированы французскими архитекторами и инженерами. Они направляли подражательное мастерство русских ремесленников, и эти люди, еще полудикие, создали удивительные произведения, не подозревая, какое восхищение они будут вызывать. Им показали модели, сказали: «Сделайте так», — и они покорились. Я часто слышал, что этот народ упрекают в отсутствии изобретательности, но разве до настоящего времени русские могли быть чем-то иным, как не искусными подражателями? Разве не принуждены они к этому с тех пор, как Петр I решил поставить свою нацию в ряд европейских? Взойдя на престол в начале XVIII века, могущественный монарх бросил взгляд вокруг себя — и что же увидел? Медленным и постепенным развитием человеческого духа Европа достигла совершенства цивилизации, его же окружал варварский народ. Но он изучил этот народ, он знал его силу, он чувствовал, что заставить его идти шаг за шагом, как шли европейские народы в течение шести столетий, значило осудить его на вечное отставание; это значило оставить достижение заветной цели на произвол времен и обстоятельств. Вооруженный неколебимой волей, абсолютный повелитель нации, знающей только один долг — повиноваться, он заставил ее преодолеть одним прыжком огромное пространство, отделявшее ее от остальной Европы. Толчок был дан, и русский народ перешагнул через несколько столетий. Однако, внезапно поднявшись из природного состояния на вершину цивилизации, этот народ оставил позади себя все промежуточное пространство и мог схватить только поверхность вещей, предоставленных ему для подражания. Его образованию не хватало прочного основания. Подобно умному и послушному ребенку, который сумел бы скопировать академическое полотно, не выучившись рисовать глаз, этот народ, творя чудеса, повсюду демонстрирует отсутствие первых элементов, и пока обучение задним числом не заполнит эти пробелы, он будет копировать результаты, не умея усвоить то, что позволяет их достигнуть{205}.

 

На этом я остановлюсь, мой дорогой Ксавье; завтра я покидаю Петербург. Я вовсе не претендую на то, что своими беглыми набросками познакомил тебя с этим огромным городом, но если они заинтересовали тебя хоть на минуту, моя цель достигнута. В одном из писем ты предлагаешь ознакомить публику с моими дружескими посланиями, но боюсь, что твоя снисходительность вводит тебя в заблуждение. Впрочем, я буду и дальше сообщать тебе свои наблюдения. Подлинно русский народ, который я найду в Москве, без сомнения, даст мне повод для многих заметок; там встречу я еще живые следы пребывания нашей армии, и если по моем возвращении ты сочтешь, что и те читатели, которые не приходятся мне друзьями, смогут прочесть эти письма, не пожалев о потраченном времени, я отдам их на суд публики.

 

Прощай еще раз, и под сенью бельвильских рощ{206} вспоминай о твоем лучшем друге. Он же отправится тем временем сквозь еловые и березовые леса, где от жаркого солнца бушуют пожары, но никто не обращает на них ни малейшего внимания.

 

Письмо XXVII

 

Москва, июль 1826 года

 

Как ни сильны чувства, которые внушил мне величественный и необычный вид города, где меня ждут ужасные воспоминания и пышные празднества, как ни горячо мое желание провести тебя мысленно среди его причудливых зданий, нагромождений монастырей, дворцов, церквей и хижин, я должен, мой друг, оглянуться назад и представить тебе краткий отчет о проделанном мной пути.

 

Санкт-Петербург отделен от Москвы расстоянием в семьсот двадцать семь верст (около двухсот французских лье), и эта дорога, проложенная по прямой через леса, песчаные равнины и болота{207}, преодолевается с невероятной быстротой, ибо нет в мире другой страны, где можно путешествовать дешевле и быстрее. Поэтому здесь самое время, мой дорогой Ксавье, рассказать тебе о русских кучерах, чья ловкость и бесстрашие заслуживают большего, чем простое упоминание.

 

Сидя на возвышении и управляя четверкой лошадей, перекладывая вожжи из руки в руку, русский кучер, кажется, не боится ничего на свете. Как бы ужасна ни была дорога, он пускает свою квадригу в галоп и, крайне редко пользуясь висящим на руке кнутом, подбадривает скакунов криком. На протяжении всего перегона, что часто составляет двадцать пять — тридцать верст (то есть более восьми лье), он не перестает беседовать со своими лошадьми, а они, кажется, действительно понимают его. Вообрази, что, обращаясь с этими животными мягче, чем его хозяин с ним самим, он не отдает им ни одного приказа, не объяснив его мотива! Я попросил слугу, служившего нам переводчиком, перевести некоторые из этих нескончаемых монологов, лишь изредка сменяемых народной песней. Меняя тон и интонацию голоса в зависимости от возраста, силы и характера каждой из четырех лошадей, русский кучер взывает к опыту старшей, побуждая ее подать добрый пример подругам, поддразнивает ленивую разнеженность той, которая, простояв несколько дней на конюшне, должна искупить постыдное бездействие новым рвением, не сомневается, что гордость не позволит самой крупной уступить менее статным, а самую молодую, поставленную в ряд с заслуженными бегунами, убеждает доказать своим усердием, что она заслужила эту честь. Таков, мой друг, смысл разговоров русского кучера со своими лошадьми. Речи эти, то доброжелательные, то ворчливые, производят очевидное действие на животных. Когда возница доволен, он награждает их нежнейшим именем «голубчики мои»: это самое лестное прозвище, ибо голуби составляют для русского народа предмет особой любви и даже поклонения. Он нежно заботится об этих птицах, убивать или есть их считается преступным: это одно из многочисленных здешних суеверий.

 

Бесстрашие русских кучеров и их презрение к опасности часто подвергает суровому испытанию мужество путника и прочность коляски. Преодолеть расстояние как можно скорее — такова, по мнению этих храбрецов, их первейшая обязанность. Гоня лошадь во весь опор, они мало заботятся о том, что происходит у них за спиной, главное для них — добраться до места. Рассказывают, что один кучер доехал однажды до станции с половиной коляски, тогда как другая половина вместе с пассажирами осталась в пыли за лье от места назначения. Кучер же ничего не заметил: он мчал во весь опор, покрикивал на лошадей и распевал песни{208}.

 

Совершенно уверенные в своей ловкости, русские возницы обычно пренебрегают предосторожностями, часто так необходимыми в дороге. Оказывается, что и в самом деле почти нет такой поломки, которую они не могли бы устранить. В их искусных руках в дело идет все, что подвернется под руку: ось они сооружают из ветви дерева, прочную веревку — из березовой коры. Как бы серьезно ни было происшествие, первое, что скажет русский крестьянин, это «ничево» (то есть ничего страшного), и добавит: «небось» (не бойтесь). В деревнях эти люди сохраняют детскую наивность, жизнь кажется им игрой. Когда вы приезжаете на станцию, вас ожидает человек пятнадцать — двадцать длиннобородых крестьян. Чтобы решить, кому из них ставить вам лошадей и везти до следующей станции, они бросают жребий: берутся за правую постромку и перебирают ее по очереди. Тот, чья рука окажется последней, и есть избранник судьбы, и, приняв поздравления товарищей, он принимается за исполнение долга, выпавшего ему по воле случая{209}.

 

Я говорил, мой друг, что нигде в мире нельзя путешествовать так дешево, как в России, и могу это доказать. В этой стране плата за лошадь составляет 5 копеек (5 сантимов) с версты, что во Франции соответствовало бы семи су за один перегон между почтовыми станциями. Определенных чаевых не установлено, ямщики полагаются на великодушие путешественника, и крохотная сумма делает его в их глазах гением щедрости. Заплатив 80 копеек (16 су) за целый перегон, который, как я говорил, часто равняется двадцати пяти или тридцати верстам, вы станете объектом безграничной благодарности, выраженной самым живейшим образом. Подъезжая к станции, кучер будет кричать: «Поспешай, орлов везу!» Если же седоки скупы, он упреждает своих собратьев, что везет ворон. Кто же откажется прослыть орлом за столь сходную цену?

 

В повозку обычно впрягают четверку лошадей; таким образом, вы проезжаете одну версту за 20 копеек (или сантимов), а так как 7 верст составляют один французский почтовый перегон, нетрудно сосчитать, что за 1 франк 40 сантимов можно проехать 2 лье, тогда как во Франции то же расстояние обходится в 5 франков — и на двух лошадях.

 

Первый достойный упоминания город на пути из Петербурга в Москву — знаменитый Новгород. Когда думаешь о его былом величии, когда вспоминаешь старую русскую пословицу «Кто устоит перед богами и великим Новгородом?»{210} — начинаешь испытывать страх, осматривая печальные руины древнего великолепия. Здесь колыбель русской монархии; на этих улицах, сегодня столь малолюдных, некогда блистал военным великолепием еще дикий двор. Эти разрушенные стены выдержали многочисленные осады, эти шестьдесят церквей, куда сегодня лишь изредка забредают прихожане, некогда едва вмещали толпу верующих, чье благочестие служило их благоденствию. Теперь все пустынно, уныло, и молчаливый Новгород стоит между двумя столицами как урок превратности судьбы!

 

В этом городе можно полюбоваться также деревянным мостом длиной в триста футов и собором св. Софии с древними фресками; полагают, что они старше эпохи итальянского Возрождения.

 

В сорока верстах от Новгорода, среди бескрайних песчаных равнин, удивленного путешественника встречает холм. Говорят, что это курган, могила знаменитого колдуна, о чудесных деяниях которого сложены легенды.

 

Вскоре взор путника, утомленный однообразием этих вечных лесов и бескрайних равнин, где ничто не привлекает к себе внимания, с восхищением начинает открывать плодородные поля, озера, холмы и горы. Это русская Швейцария, и в самом деле напоминающая миниатюрный слепок с богатых и живописных кантонов Гельвеции. На фоне очаровательного пейзажа, на берегу озера и у подножия холма стоит городок Валдай. Но стоит путешественнику въехать в него, как неожиданно его неопытность оказывается под угрозой. Коляску окружает несметная толпа торговок баранками, Армид{211} в коротких юбках, чья бесстрашная навязчивость не дает чужестранцу ни минуты покоя. Если, он остановится здесь на ночь, посягательства возобновятся, ибо эти торговки, большей частью молоденькие и хорошенькие, занимаются не только открытым промыслом, но и тайным, менее невинным и более выгодным. Хозяйки гостиниц, их сообщницы и наперсницы, отворяют им двери, и чтобы сохранить добродетель, путешественник должен призвать на помощь всю свою осторожность{212}.

 

Город Торжок славится на всю Россию изделиями из вышитого сафьяна и восхищает путешественников благородной архитектурой своей церкви. В шестидесяти верстах отсюда расположена Тверь, губернский город, один из самых красивых в этой стране. Здесь вы переезжаете Волгу по мосту длиной в пятьсот пятьдесят футов. На всех этих станциях вполне приличные трактиры, однако от надежды спать на кровати приходится отказаться. В каждой комнате стоит большой кожаный диван, набитый конским волосом. На них и проводят ночь путешественники, каков бы ни был их чин. Русские, привыкшие спать на чрезвычайно жестких матрасах, легко смиряются с таким отдыхом, но я должен признать, что и иностранец, сначала пораженный внезапным переходом от немецких перин к российским диванам, вскоре привыкает к этой разновидности походных кроватей и засыпает довольно покойно.

 

Двенадцать часов прошло с момента, как мы выехали из Твери, но, горя нетерпением скорее увидеть Москву, мы решили ехать всю ночь. Солнце уже садилось за горизонт, густые тени ложились на дорогу, и лишь несколько слабых лучей еще светились на западе, подобно нежному воспоминанию в душе страдальца. Мы пересекали темный еловый лес и старались развеять дорожную тоску, рассказывая друг другу страшные истории. Мы воображали, что эти молчаливые края населены вооруженными разбойниками, представляли себе, как они набрасываются на нас, делят наши пожитки, и, смеясь над кровавыми сценами, читанными у Радклиф{213}, невольно кидали окрест беспокойные взгляды, чтобы проверить, не воплотится ли игра нашего воображения в реальность. Вдруг мой товарищ по путешествию схватил меня за руку и показал на группу людей, стоявших впереди по нашей дороге и, казалось, поджидавших нас. Не меньше двадцати человек грелось у костра. Огонь освещал их варварские лица и позволял нам как следует их рассмотреть. Обувь из древесной коры, меховые шапки, рубахи из грубого холста, овечьи шкуры на плечах, длинные усы и рыжие бороды, спадающие на волосатую грудь, медные лица и устремленные на нас горящие глаза явили нам картину, возможно, весьма живописную, но несколько волнующую, особенно на фоне наших недавних фантазий. Стараясь не выдать своего волнения, мы протянули руки к пистолетам, заряженным еще в Париже и ни разу не востребованным, и продолжали двигаться вперед. Когда мы поравнялись с этими страшными людьми, они встали и... согнулись в низком поклоне, самым почтительным образом желая нам доброго пути. Оказалось, то были ломовики; на этих долгих дорогах, где деревни далеко одна от другой, для них нет харчевен. Когда наступает ночь, они распрягают лошадей, отпускают их пастись в лес и разбивают лагерь у большого костра, а на рассвете собирают умных и послушных животных, которые покорно возвращаются под хомуты.

 

Счастливо избавившись от испуга, воспоминание о котором развлекало нас до конца поездки, мы продолжили свой путь и на четвертый день увидели блистающие купола, золоченые колокольни и наконец въехали в великолепный город, так скоро восстановленный из руин героическим патриотизмом. Если празднества, на которых я буду присутствовать и которые должен буду описать тебе, помешают мне осмотреть все так же тщательно, как в Петербурге, я постараюсь, по крайней мере, мой друг, не упустить ни одного из впечатлений, которые ожидают нас здесь в изобилии.

 

Письмо XXVIII

 

Москва, июль 1826 года

 

В облике Москвы, мой дорогой Ксавье, меньше регулярности и великолепия, чем у Санкт-Петербурга, но это придает ей гораздо больше своеобразия. Если путешественник и не испытывает на каждом шагу восхищения, взор его с любопытством останавливается на причудливых и странных сооружениях, не принадлежащих ни к одному из известных архитектурных стилей; прообразы их до сих пор ищут в разных концах света{214}. Город располагается на холмистой местности и, окружая подковой знаменитый Кремль, открывает взгляду живописнейшие картины, каких не увидишь в современной сопернице старой столицы.

 

Москва явилась в анналах истории около середины XIII века, когда стала столицей княжества, возглавляемого Михаилом Храбрым, братом Александра Невского{215}, о котором я рассказывал тебе во время наших прогулок по Петербургу. Своим именем она обязана пересекающей ее неширокой и неглубокой реке Москве. Среди этимологов утвердилось мнение — впрочем, самое убедительное, — что имя этой речки происходит от сарматского слова, означающего «извилистая». Есть еще Яуза и Неглинка, но последняя — ручей, протекавший некогда во рвах Кремля, — забрана теперь в подземный канал. После того как зловонные рвы, находившиеся у подножия старинной крепости, были осушены, здесь разбили великолепный сад, непонятно почему не пользующийся любовью горожан. Местные жители предпочитают ему Тверском бульвар, улицу около четверти лье в длину, обсаженную молодыми деревьями, не дающими еще ни тени, ни прохлады, ни убежища от пыли с прилегающих улиц. Тем не менее гулять здесь считается хорошим тоном.

 

Кремль, находящийся в центре Москвы на самом высоком месте, представляет собой неправильный многоугольник, окруженный высокими зубчатыми стенами с башнями на каждом углу. Три расположенные вокруг крепости части города ведут свои названия от стен, и доныне их окружающих: это Китай-город, Белый город и Земляной город. Первый, торговый квартал, обнесен, как и Кремль, очень высокой стеной и сообщается с городом шестью воротами. Здесь располагается большой рынок, огромное множество всевозможных лавок. Пожар 1812 года разрушил их, но гением торговли они скоро возродились в еще более красивом виде. Это постоянно действующая ярмарка, средоточие всех интересов, арена непрерывного движения. Именно здесь надо наблюдать население Москвы. Представители всех сословий и областей наводняют этот квартал, включающий четыре улицы, три площади, шестнадцать церквей, четыре монастыря и различные государственные учреждения. На одной из площадей возвышается исторический памятник, установленный императором Александром в 1816 году: бронзовая статуя изображает купца Минина, призывающего князя Пожарского организовать поход за освобождение родины от поляков и передающего свои богатства на это героическое предприятие, завершившееся победой{216}. Хотя стиль скульптуры недостаточно возвышен, она прекрасно смотрится на этой площади, которая, хотя и невелика, являет все самое интересное, что можно увидеть в Москве. Куда ни обратишь взгляд, все будит воображение и вызывает исторические воспоминания. Там — Кремль, священная обитель и последнее прибежище царей, стенам которого угрожали стрелы татар и монголов, копья поляков, а потом мины французов и который все же устоял среди руин. Здесь — каменный эшафот, обагрявшийся кровью по приказу основателя российской цивилизации, чья рука не колеблясь вершила тут суд над непокорными стрельцами. Неподалеку церковь Покрова Богородицы, называемая в народе Василий Блаженный, причудливое творение необузданного воображения, памятник эпохи варварства, и, наконец, пятьдесят пять украшенных элегантными аркадами открытых галерей рынка, каждая из которых носит название продающегося в ней товара. Какое пестрое зрелище открывает взору путешественника толпа в этих галереях! Черкесский тюрбан соседствует здесь со шляпкой от французской модистки, европейский фрак — с длинным азиатским платьем, московская шапка, рабочая блуза и сандалии из коры — с блестящим мундиром и кивером с султаном. Вокруг рынка — запряженные четверкой экипажи, легкие дрожки (деревянные скамьи на четырех колесах) и телеги с волочащимися по земле оглоблями, на которых привозят продукты из деревень. Взгляд не устает примечать разнообразие манер, одежд и лиц в городе, который, кажется, соединил в себе все нации и все противоположности.

 

Улицы Москвы по большей части менее широки и не утомляют однообразной прямизной, как в Петербурге, где взор не может достигнуть их конца. Сменяющие друг друга яркие виды заставляют пешехода постоянно останавливаться. Оживленный Кузнецкий мост, где обосновались французские модистки, — место встречи московских модниц, ежевечерне посещающих сей арсенал кокетства. Идя по этой длинной улице, изобилующей магазинами, заполненной продавцами и покупателями, иностранец воображает себя в центре густо населенного города, когда вдруг огромные парки, распаханные поля и обширные сады переносят его в сельскую местность; но не подумайте, что он покинул столицу могущественной империи!

 

Неправильность московских зданий придает городу причудливый облик, какого не встретишь больше нигде: индийский купол соседствует с готической башней, греческое здание — с восточным сооружением. Эта пестрота не вызывает восхищения и все же не лишена очарования. Впрочем, это разнообразие сегодня должно быть не столь велико, как было до пожара 1812 года, ибо частные дома, уничтоженные огнем, были отстроены вновь по относительно регулярному плану. Первоначальный, старинный характер был сохранен в общественных и церковных зданиях. Я слышал мнение, что в Москве уже не осталось следов пожара; те, кто это утверждают, видели город лишь бегло, из окна экипажа. Я же исходил город пешком, тщательно изучил его и могу свидетельствовать, что на многих улицах недостает домов, местами торчат черные стены, а некоторые фасады возведены только для видимости и заполняют пустоты между зданиями. И все же, конечно, сколь ни многочисленны последствия недавней катастрофы, они рассеяны в огромном городе и их едва замечаешь. Восстановление Москвы — невероятное чудо патриотизма. Подумать только, что в городе, который всего четырнадцать лет назад был кучей пепла и руин, стоят теперь десять тысяч домов!

 

Большая часть мест, заслуживающих нашего внимания, дорогой Ксавье, скоро станет ареной праздников, где я должен буду присутствовать, и я воспользуюсь этим случаем, чтобы описать их тебе. Пока же, в ожидании приезда императора, мы посетим с тобой те здания, что не будут использованы в церемонии коронования, и займемся русским народом, нравы, характер и обычаи которого здесь можно изучить гораздо вернее, чем в Петербурге.

 

Письмо XXIX

 

Москва, июль 1826 года

 

Позавчера, мой дорогой Ксавье, окинув Москву беглым взглядом, я рассказал тебе о Кремле и сегодня вернусь к этой древней крепости, где, кажется, обитает история старой Москвы.

 

Считается, что само слово «кремль» — из татарского языка и означает «камень». Крепость эта, окруженная высокими зубчатыми стенами, сообщается с городом через пять ворот. Спасские ворота примечательны тем, что древний обычай неизвестного происхождения обязывает обнажать голову всех, кто через них проходит. В Кремле находятся дворец древних царей, где родился Петр I, дворец патриарха, здание Сената, Арсенал,

 

Успенский собор, где проходят церемонии коронования и куда мы отправимся вместе в знаменательный день; наконец, церковь Благовещения и церковь Михаила Архангела, где расположены могилы первых государей этой державы.

 

Если рассматривать их по отдельности, эти здания не поразят ни грандиозностью, присущей готическим памятникам, ни грациозной элегантностью, какую античные постройки завещали современным подражаниям. Архитекторы, которые возвели это множество зданий, были свободны от всяческих правил и подчинялись лишь капризу собственного воображения, и тем не менее ансамбль весьма привлекателен своим необычным разнообразием. Небольшие колокольни и сверкающие золотом сферы, венчающие кровлю дворца и всех церквей, разнообразие линий и цветов, изобилие балконов, террас и лестниц, смешение всех стилей и строительных систем надолго приковывают изумленный взор путешественника к этой совокупности зданий, то массивных и тяжелых, то легких и изящных, но всегда оригинальных.

 

Кремлевская сокровищница примечательна множеством ценных предметов, которые нам предложили осмотреть. Бросив взгляд на каждую из этих вещей, принадлежавших правителям России от великого князя Владимира Мономаха до императрицы Екатерины II, словно обозреваешь всю историю этой империи и присутствуешь при всех ее главнейших событиях; короны Казани, Астрахани, Сибири, Грузии и Польши напоминают о ее победах. Оружейная палата содержит множество оружия всех видов и родов, расположенного по народам и эпохам. Среди этих устрашающе разнообразных орудий разрушения в числе прочих трофеев находятся и простые носилки, на которых передвигался Карл XII во время Полтавской битвы.

 

Патриарший дворец представляет любопытству путешественника священнические облачения, сияющие золотом и драгоценными камнями, а библиотека его состоит из греческих и славянских рукописей, преимущественно богословских, но я заметил среди них и Гомера, Эсхина и Софокла{217}.

 

Огромное здание Сената было построено в царствование Екатерины; купол, возвышающийся посередине крыши этого здания, увенчан кубом, на четырех сторонах которого крупными буквами начертано по-русски слово «закон». Если перечислить тебе все учреждения, помещающиеся в пределах этого обширного дворца, ты легко сможешь составить представление о его размерах: здесь расположены правительственные архивы, Департамент государственных имуществ; межевая канцелярия, архитектурное училище, банковская контора, архив Коллегии иностранных дел, провиантский склад; наконец, шестой, седьмой и восьмой департаменты Сената{218}.

 

Арсенал, заложенный в 1702 году при Петре I, в 1812 году был заминирован по приказу Наполеона. Взрыв, хотя и не разрушил здание полностью, нанес ему значительные повреждения, которые до сих пор не вполне исправлены, и, словно бы для того, чтобы возместить ущерб, нанесенный национальному чувству русских, перед Арсеналом выставлены французские пушки, захваченные во время рокового отступления нашей армии. Никольские ворота, расположенные позади этого здания, были также частично разрушены взрывом, однако, невзирая на силу сотрясения, стекло, покрывавшее икону св. Николая, осталось неповрежденным. Табличка с надписью подтверждает этот факт, еще более, если только это возможно, увеличивающий веру русских в могущество этого святого, чье присутствие, как они полагают, спасло стекло от разрушения.

 

Колокольня Иван Великий — один из самых замечательных и почитаемых памятников Москвы. Это самое высокое здание в городе, и вид, открывающийся с галереи этой башни, поистине великолепен. Скользя по гигантскому амфитеатру, раскинувшемуся во все стороны, взгляд блуждает по лесу сверкающих шпилей и не знает, где остановиться в этой мозаике разноцветных крыш, оживленной ярким солнцем. Говорят, этот памятник должен был увековечить память об ужасном голоде, опустошившем Москву около 1600 года{219}. Он имеет форму восьмиугольника; купол его покрыт червонным золотом, а благоговейно почитаемый крест, увезенный французской армией в 1812 году, но оставленный во время отступления, был заменен на деревянный, покрытый медью. На башне тридцать два колокола, и один из них — некогда перевезенный сюда знаменитый новгородский набат.

 

Рядом с Ивановской башней можно полюбоваться самым большим в мире колоколом. Надпись возле него гласит, что вес его составляет триста пятьдесят тысяч фунтов. Колокол этот, бесполезная тяжесть которого продавливает почву, никогда не был подвешен. Каждый год он все более врастает в землю, и по специально устроенной лестнице можно спуститься и осмотреть его исполинские внутренности.

 

Могилы патриархов находятся в Успенском соборе, который мы подробно осмотрим во время коронования, а могилы древних царей украшают церковь св. Михаила. Эти саркофаги, которые в праздничные дни покрывают великолепными покровами, некогда служили трогательными посредниками между несчастием и властью. Когда кто-нибудь из подданных хотел просить владыку о милости, он оставлял свое прошение на одной из могил, и только царь мог взять его оттуда. Так смерть ходатайствовала за несчастного у трона, и к милости монарха обращались, взывая к священным именам его отцов{220}.

 

Среди зданий, возвышающихся в ограде Кремля, мне осталось упомянуть, мой дорогой Ксавье, только церковь Благовещения, примечательную расположением, кровлей, новыми позолоченными куполами, ведущей к ней прекрасной лестницей и, наконец, своими фресками. Они представляют сюжеты из Священного Писания, но по странной прихоти художник поместил среди этих благочестивых картин портреты древнегреческих философов и историков. Аристотель, Анахарсис, Менандр, Птолемей, Фукидид, Зенон, Анаскарид и Плутарх, сами, вероятно, немало удивленные, держат в руках свитки с евангельскими изречениями, а для того, чтобы набожные московиты не ошиблись, художник заботливо подписал каждый портрет{221}. Мера эта отнюдь не была излишней, ибо жестоко было бы, если бы русский, так благоговейно почитающий изображения святых, вдруг узнал, что обращал напрасные молитвы и поклоны к известным язычникам.

 

На этом мы покинем Кремль, мой дорогой Ксавье; но, снова оглядываясь на эту древнюю цитадель, пожалеем о том, что, исправляя разрушения, нанесенные взрывом, строители сняли со стен вековую патину, придававшую им столько величия. Белая краска, скрывающая трещины, придает Кремлю видимость молодости, не соответствующую его форме и зачеркивающую его прошлое.

 

Письмо XXX

 

Июль 1826 года

 

Вчера, мой дорогой друг, я последовал приглашению одного любезного русского, г. Исленьева, который перед отъездом в свое имение дал великолепный обед нескольким французам, находящимся сейчас в городе. Обед происходил в Петровском, у французского ресторатора.

 

Петровское — это императорский дворец, построенный Екатериной II при въезде в Москву{222}; тем же именем называется и небольшая деревня, точнее, несколько дач, окружающих дворец. Именно в этом замке, причудливая форма которого напоминает древние татарские дворцы, останавливался Наполеон с частью своего штаба и гвардии, скрываясь от зрелища горящей столицы{223}. Чтобы добраться сюда, надо проехать небольшой лес, где среди елей и берез глаз иностранца радуют несколько вековых дубов, устоявших перед жестокостью местного климата и напоминающих ему о милой родине.

 

На обеде, где веселость гостей беспрестанно возбуждалась не только бордоскими, бургундскими и шампанскими винами, но и веселыми напевами Дезожье{224} и Беранже, нашему любопытству были предложены также песни и пляски цыганской труппы, приглашенной нашим амфитрионом. Цыгане принадлежат к бродячим племенам, потомкам коптов и нубийцев, историю которых ты прослеживаешь в одном из прелестных рассказов, которые завещал тебе Джонатан Духовидец{225}. Употребляемое здесь название «цыгане» напоминает слово «чингены», как их зовут в Турции, и означает, вероятно, «бродяги». Признаюсь, мне не доводилось слышать ничего более гармоничного, чем эти песни, исполняемые на несколько голосов, мужских и женских, с удивительной верностью. Их неистовые пляски, вносящие в душу невыразимое смятение, объясняют силу воздействия этих чужестранок на молодых русских аристократов. Цыган и цыганка встают в середину круга, образованного остальными, чьи песни и выкрики, нарастая, возбуждают танцующих. Та, что играет на гитаре, сидит, а звуки, извлекаемые ею из инструмента, действуют на нее саму так, что она словно забывает все вокруг. Я не мог отвести взгляда от ее желтоватого лица и горящих черных глаз. Наклоняясь вперед, отстукивая такт ногой, она следовала за движениями танцующих, чьи сладострастные жесты отвечали ее напеву. Красная сетка, покрывавшая ее голову, упала, длинные черные косы разметались по плечам, но ничто не отвлекало ее. Пот катился по ее лицу, она выпустила гитару, изнемогая от усталости, и замерла в оцепенении. Мне казалось, что передо мной древняя сивилла, и я вспомнил стихи из шестой книги «Энеиды»:

 

Subito non vultus, non color unus,

Non comptoe mansere сотое: sed pectus anhelum

Et rabie fera corda tument: majorque videri,

Nee mortale sonans, afflata est numine quando

Jam propiore del{226}.

 

Женщины эти, мой дорогой Ксавье, как я уже сказал, оказывают магическое влияние на молодых русских дворян: нет такой жертвы, такого безумия, на какое они не пошли бы ради них. Когда, окончив танец, они обходят зал, взывая к щедрости зрителей, те, под действием пережитого возбуждения, высыпают им в руки содержимое своих кошельков и за малейший знак благосклонности готовы отдать все, чем располагают в данный момент. Для меня было совершенно непостижимо, каким образом эти цыганки с медными лицами и бесцветными губами могут внушать такие страстные чувства, но г. Исленьев назвал мне нескольких русских, что разорились ради них, а указав на самую юную, добавил: «Взгляните на нее. Один офицер, к несчастью располагавший состоянием, за два года проел с нею две тысячи крестьян!» Признаться, расточительность офицера удивила меня не меньше, чем те слова, в которых мне передали его историю. Вероятно в стране, где крестьянин представляет собой товар стоимостью от трехсот до четырехсот франков, такой способ выражения, справедливо нас возмущающий, считается обычным и не свидетельствует о злонравии того, кто к нему прибегает.

 

Письмо XXXI

 

Июль 1826 года

 

В этом городе, подлинной столице России, самое большое удовольствие доставляет мне изучение народа. Сопровождаемый образованными людьми, владеющими языком и в результате долгого пребывания в этой стране накопившими ценные сведения, я хожу по всем местам, где собирается народ, наблюдаю его обычаи и нравы, и удивление мое не перестает расти. В поисках новых характеров и невиданных картин путешественники пересекают моря, подвергают себя тысяче опасноcтей, чтобы увидеть какой-нибудь новый народ в первозданной простоте, тогда как это интереснейшее зрелище — природного человека посреди цивилизации — можно найти всего в нескольких сотнях лье от Франции.

 

Что прежде всего поражает иностранца в русском крестьянине, так это его презрение к опасности, которое он черпает в сознании своей силы и ловкости. Можно видеть, как во время перерыва в работе люди спят на узких парапетах или на шатких дощечках, где малейшее движение грозит им гибелью. Если, испугавшись за них, вы укажете им на опасность, они только улыбнутся и ответят вам: «Небось» («не бойтесь»). Это слово постоянно у них в ходу и свидетельствует о неустрашимости, составляющей основу их характера. Умные и услужливые, они употребляют все свои способности, чтобы понять вас и оказать вам услугу. Иностранцу достаточно нескольких слов, чтобы объяснить свою мысль русскому крестьянину; глядя вам прямо в глаза, он стремится угадать ваши желания и немедленно их исполнить. При первом взгляде на этих простых людей ничто так не поражает, как их крайняя учтивость, резко контрастирующая с их дикими лицами и грубой одеждой. Вежливые формулы, которых не услышишь во Франции в низших классах и которые составляют здесь украшение народного языка, они употребляют не только в разговоре с теми, кого благородное рождение или состояние поставило выше их, но в любых обстоятельствах: встречаясь друг с другом, они снимают шапки и приветствуют друг друга с чинностью, которая кажется плодом воспитания, но на самом деле есть результат природного благонравия. Если же между простолюдинами разгорается спор или перепалка, возбуждающая гнев, они осыпают друг друга оскорблениями, но, сколь бы яростной ни была ссора, она никогда не доходит до драки. Никогда вы не увидите здесь тех кровавых сцен, какие так часто можно наблюдать в Париже или Лондоне. Сколько ни пытался я найти объяснение этой умеренности, полагающей пределы гневу и останавливающей их в этом столь естественном движении, которому подчас невозможно сопротивляться и которое заставляет нас поднимать руку на того, кто кажется нам врагом, — ни одно не кажется мне убедительным. Быть может, эти рабы полагают, что терпят достаточно побоев от господ, чтобы колотить еще и друг друга?

 

На каждом шагу по здешним улицам иностранец встречает примеры этого удивительного благонравия русского народа. Мужик, несущий тяжесть, предупреждает прохожего вежливым обращением. Вместо грубого «посторонись», которое вырывается у наших носильщиков часто уже после того, как они толкнули или повалили вас, здесь вы услышите: «Сударь, извольте посторониться!», «Молодой человек, позвольте мне пройти!» Иногда эта просьба сопровождается даже обращением, заимствованным из семейного обихода — например, «отец», «братцы», «детки». Даже стоящий на часах солдат сообщает вам о запрете двигаться дальше с учтивостью: требуя отойти от места, куда запрещено приближаться, он взывает к вашей любезности. Эта вежливость показалась мне особенно странной в военном государстве, а поскольку я не встречал ее ни в одной другой стране, то заключаю, что она коренится в самом характере народа.

 

Русский крестьянин от природы добр, и лучшее свидетельство тому — его бурная веселость и экспансивная нежность ко всем окружающим, когда он под хмельком. В этом положении, снимающем внешние запреты и обнажающем сердце человека, он не выказывает ни злонравия, ни стремления задеть других. Теряя рассудительность, он сохраняет свою наивную доброжелательность.

 

Способность русского простолюдина к ремеслам невероятна. Наугад выбранные хозяином для исполнения той или иной работы, эти крепостные всегда справляются с возложенными на них обязанностями. Им просто говорят: ты будешь сапожником, ты — каменщиком, столяром, ювелиром, художником или музыкантом; отдают в обучение — и спустя некоторое время они уже мастера своего дела! Эта естественная одаренность, счастливые способности, столь быстро развивающиеся, привычка подчиняться, превращающая любое волеизъявление хозяина в закон, делают русских слуг лучшими в мире. Внимательные и преданные, они никогда не обсуждают полученное распоряжение, но беспрекословно выполняют его. Быстрые и ловкие, они не знают такой работы, которая была бы им не по силам.

 

Русский ремесленник не носит с собой множества специальных инструментов, необходимых теперь нашим рабочим для любого дела, ему довольно топора. Острый как бритва, топор служит ему как для грубых, так и для самых тонких работ, заменяет ему и пилу и рубанок, а переворачиваясь, превращается в молоток. Разрубить бревно, раскроить его, выбрать пазы и соединить доски — все эти задачи, для которых у нас требуется несколько рабочих и разные инструменты, выполняются русским крестьянином в кратчайшее время с помощью одного-единственного орудия. Нет ничего проще, чем соорудить леса для покраски здания или для строительных работ: несколько веревок, несколько балок, пара лестниц, и работа выполнена быстрее, чем наши рабочие окончили бы необходимые приготовления. Эта простота в средствах и быстрота исполнения имеют двойное преимущество, сберегая и время и деньги владельца, а экономия времени особенно ценна в стране, где теплый сезон так недолог.

 

Говоря об услужливости русского крестьянина и его готовности оказать помощь, я соглашусь, что то же мы встретим и во Франции, однако, внимательно изучив два эти народа, мы обнаружим весьма существенное различие. Француз, оказывая вам помощь, следует своей природной

 

живости, но его важный вид непременно дает вам понять, что он знает цену делаемому им одолжению. Русский же помогает вам в силу некоего инстинкта и религиозного чувства. Один исполняет обязанность, налагаемую обществом, другой — акт христианского милосердия. Чувство чести, эта добродетель цивилизованных наций, составляет одновременно и побудительный мотив, и награду первого; второй не думает о своей заслуге, но просто выполняет то, что сделал бы на его месте всякий, и не видит возможности поступить иначе. Если речь идет о спасении человека, француз понимает опасность и рискует сознательно; русский же видит только несчастного, готового погибнуть. Мужество одного рассудочное, храбрость другого — в его природе. Причины различны, но в самом деле, друг мой, какое это имеет значение, если результат один и тот же?{227}

 

Ты помнишь, наверное, дорогой Ксавье, что, рассказывая тебе о Духовом дне в Петербурге, я не очень одобрительно высказался о красоте купеческих дочерей. Здесь же женщины низших классов заслуживают более лестной оценки: хотя и нельзя сказать, чтоб они были красивы, тип их лица более оригинален, нежели петербургский, образованный смешением наций. Привыкнув к особенному складу их лиц, начинаешь находить определенное очарование в живости черт, остроте взгляда, разнообразии выражения. Пестрота ярких цветов и украшений их национального костюма очень живописна, однако эта одежда лишает женщин природной фации и элегантности, так как по варварскому обычаю талия поднята к подмышкам. Стремясь разглядеть формы тела, видишь лишь мешок от шеи до середины ноги. Этот наряд, не менее нелепый, чем невероятные корсеты, которые некогда носили наши предки, принят в России лишь среди простолюдинок. Дамы высшего сословия обычно одеваются по парижской моде и облачаются в несколько стилизованный национальный наряд лишь на придворных праздниках, где должны являться русскими.

 

Не без основания, мой друг, жителей южных стран пугает вид этой огромной военной мощи, подступающей к нашим границам; беспокойство удваивается, когда видишь этот народ вблизи. Чего не может предпринять завоеватель, располагающий покорным войском, мужество которого может противостоять любым препятствиям? Кажется, что привыкший к любым лишениям русский крестьянин вовсе не имеет потребностей: ему достаточно огурца, луковицы и куска черного хлеба; он спокойно засыпает на камнях или на снегу, а разбудите его — и он вскочит, готовый повиноваться. Душа филантропа возмущается при виде этих несчастных, находящихся в постоянной зависимости и нищете и лишенных в силу существующих законов даже того насущного, что необходимо любому человеку. Однако если мы заботимся о спокойной жизни в будущем, должны ли мы, изнеженные и ослабленные благами цивилизации, желать, чтобы этот молодой и сильный народ приобщился к новым идеям и познал новые потребности? Если он познакомится с иными условиями жизни, не устремится ли он искать их в более теплые края? И кто сможет остановить тогда этот стремительный поток? Успех великой и роковой наполеоновской кампании, оттеснив эти народы к полярным льдам, мог бы отдалить то наводнение, которого следует опасаться в будущем, но судьба была против нашего оружия, и все плотины рухнули. Если воинственный инстинкт русских возобладает, если знакомство с нашими нравами и нашим солнцем рано или поздно возбудит в них желание покинуть свои песчаные равнины, свои ледяные степи и темные леса, если правда, что во все времена народы юга падали жертвой северян, то зачем тогда сегодня политики упрямо закрывают от них Азию? Почему не повернуть русло этого человеческого потока, грозящего Европе наводнением, в ту сторону? Когда христианский народ гибнет, взывая о помощи, когда девятисоттысячная армия может устремиться в наши пределы, разве осторожность и гуманность не подсказывают нам, какую арену следует предоставить их пылкой воинственности?

 

Прости мне, друг мой, этот экскурс в политику, столь мало свойственный моим вкусам и привычкам. На нем я окончу это письмо, которое наполнил, без всякого разбора, своими наблюдениями над русским народом. Возможно, эти замечания не новы и сообщаемые мной особенности уже известны, но я описываю людей и вещи такими, какими их вижу, и откровенно говорю то, что думаю и чувствую. Я обещал описать тебе историю своих ощущений и выполняю обещание.

 

Письмо XXXII

 

Июль 1826 года

 

Поскольку отеческая забота направила мои первые шаги на благородную стезю адвоката и первые годы моей юности прошли среди папок с судебными делами, мое особое внимание привлекли к себе российские суды. Я обнаружил, что русские уделяют правосудию не меньше внимания, чем французы, и платят за него столь же высокую цену.

 

Российская Фемида не испытывает недостатка ни в храмах, ни в служителях. Здесь существуют суды первой инстанции, уголовный суд, гражданский суд, совестный суд, словесный суд и, наконец, губернское правление, состоящее из председателя, четырех советников, одного заседателя и возглавляемое генерал-губернатором. Губернское правление следит, или, во всяком случае, призвано следить, за соблюдением законов и исполнением решений судов{228}.

 

Екатериной II был установлен порядок, при котором каждый подданный должен быть судим людьми из своего сословия. Поэтому суды, призванные рассматривать уголовные и гражданские дела дворян и крестьян, состоят из одного судьи и двух заседателей, которые избираются каждые три года из числа дворян, и двух заседателей из крестьян. Купечество также каждые три года выделяет из своей среды двух бургомистров и четырех советников для ведения процессов между купцами.

 

Сам по себе этот принцип разумен, но, для того чтобы нация могла действительно пользоваться предоставляемыми им преимуществами, предстоит сделать еще многое, и прежде всего необходим свод законов. Тот, что был составлен при Екатерине, крайне неполон, а со времени ее царствования было издано столько противоречащих один другому указов, имеющих силу закона, что судьи поставлены в самое затруднительное положение. Кроме того, чтобы мнение крестьян, облеченных правом вершить суд наравне с дворянами, имело какой-либо вес, их класс должен был бы обладать независимостью и хоть некоторым весом. Какой может быть прок от присутствия в суде двух крестьян вместе с тремя людьми благородного сословия, когда два эти класса разделены таким огромным расстоянием? Разве могут одни мгновенно оставить свою привычку к зависимости, а другие — отрешиться от превосходства, которым их наделил каприз фортуны? В конечном счете заседатели-крестьяне занимаются тем, что следят, чтобы в помещении суда было хорошо натоплено и члены суда не испытывали ни в чем недостатка, а когда дело доходит до вынесения приговора, они голосуют так же, как некоторые из членов наших двух палат. При этом, однако, с ними особо не церемонятся и они не могут рассчитывать даже на пышные трапезы, какие выпадают на долю наших «почетных немых».

 

Для того чтобы дать сторонам хоть какую-то гарантию справедливости, на судей возложена ответственность за выносимые решения. Это означает, что по истечении трехлетнего срока исполнения ими должности те, кого они осудили, могут в свою очередь привести их на ту же скамью подсудимых, на которую они некогда взирали с судейского места. Цель такого установления похвальна, и данная подсудимым возможность привлекать судей к ответу должна в принципе внушать спасительный страх блюстителям законности и вынуждать их к более тщательному рассмотрению дел, однако зачастую это порождает серьезные недоразумения. Сколь бы беспристрастными и просвещенными ни были эти судьи, случайно оказавшиеся на этом месте, но, выполняя свои временные обязанности, они никогда не могут быть уверенными, что не ошибутся в выборе одного из тысяч указов, часто совершенно несовместимых. Живя в постоянном страхе, что в конце пребывания в должности они сами попадут на скамью подсудимых, они употребляют все свои усилия на то, чтобы выносить как можно меньше приговоров и подавать как можно меньше поводов к недовольству, чем и объясняется нескончаемая волокита в решении гражданских дел. Отсутствие жалованья или его скудость (я не берусь утверждать, что судьи вовсе не получают вознаграждения) имеет столь же печальные результаты. Подвергаемые постоянному соблазну, не все из этих людей, часто бедных, удерживаются от искушения. Говорят, что в этой стране более, чем где бы то ни было, успех процесса зависит от богатства. Можно утверждать со всей определенностью, и сам я имел возможность в этом убедиться, — здесь крайне трудно принудить к расплате должника. Если он состоит на службе, вы не можете наложить арест ни на него самого, ни на его имущество, и как бы ни были малы его влияние и состояние, он все равно имеет массу возможностей уклониться от требований закона. Этим обстоятельством объясняется принятый здесь высокий процент при займе денег и процветание ростовщичества, почти всегда остающегося безнаказанным. Вот почему в России куда выгоднее иметь кредиторов, нежели должников.

 

Говоря о людях, призванных к судебной ответственности, я употребил термин «стороны», однако должен уточнить, чтобы не вводить тебя, мой друг, в заблуждение, что слово это нельзя понимать буквально, ибо здесь не выступают с обвинительными или защитительными речами. Адвокаты лишь консультируют, но клиенты не получают за свои деньги удовольствия оценить их красноречие. Суд происходит путем рассмотрения обстоятельств дела, публичных же слушаний не проводится.

 

Говоря об уголовном суде, мне нет нужды подробно описывать его функции, ибо само название указывает на природу рассматриваемых в нем дел. Приговоры этого суда утверждаются генерал-губернатором, а особо важные дела представляются в Сенат.

 

Гражданский суд представляет собой апелляционный суд для дел, разбираемых судами первой инстанции, а полицейский суд, как указывает его название, призван поддерживать порядок в каждом уезде и решать незначительные тяжбы между крестьянами.

 

Тех, кто не может представить материальных доказательств по своему делу, призывают к совестному суду. Клятва на Евангелии считается здесь достаточной, чтобы освободить человека от преследований, и уверяют, что страх перед карой небесной и в самом деле заставляет говорить правду тех, кого личная выгода направила бы на ложный путь. Как хорошо было бы, если бы цивилизация не отняла у этого народа веру, которую иные считают предрассудком!

 

Словесный суд, наконец, представляет собой нечто вроде мирового суда, где без официальной процедуры разрешаются легкие тяжбы.

 

Вообще преступления в России редки, во-первых, потому, что кровь течет в жилах русских медленнее и не возбуждает сильных страстей, а также потому, что различные сословия общества почти не соприкасаются друг с другом, интересы их не сталкиваются, и разбившаяся карьера или раненое самолюбие не заставляют кипеть умы так же сильно, как в странах, где разные классы сближены и перемешаны.

 

От судов естественно будет перейти к тюрьмам, так что прямо от мест, где выносятся приговоры, мы переместимся туда, где они исполняются.

 

Московские тюрьмы поражают взор внешней величественностью: иностранец склонен принять эти роскошные здания за дворцы. Не знаю, были ли они столь же великолепны до разрушения города. Во время пожара 1812 года часть тюрем, несомненно, погибла, так как поджигатели вышли именно отсюда, и нет сомнения, что факел, вложенный кем-то в их руки, не пощадил мест их заключения. Как бы то ни было, временная тюрьма в Китай-городе именуется в народе Ямой, так как если смотреть на нее отсюда, с высокой стороны, она кажется расположенной под землей, хотя находится на одном уровне с Белым городом и примечательна своим красивым фасадом. Сюда временно заключаются подсудимые до вынесения приговора, а также должники, которые освобождаются после пятилетнего срока, если новый долг не ввергнет их сюда снова (питание их обеспечивается кредиторами, которые выплачивают на эти расходы по 50 рублей в год).

 

Острог, или большая городская тюрьма, состоит из четырех больших корпусов с красивой церковью посередине. В первом располагаются больница, аптека, пекарня, кухни и склады. Во втором и третьем — военная тюрьма и казармы, где содержатся ожидающие решения из различных судов; четвертый отведен для женщин. В отдельном корпусе заключены приговоренные к ссылке в колонии или в Сибирь; здесь останавливаются на несколько дней несчастные из внутренних губерний, прежде чем продолжить свой тяжкий путь к рудникам, где их ждет почти верная смерть. В зданиях царит необыкновенная чистота, пища заключенных здорова и достаточно обильна, для них устроены парные бани. В тюрьмы открыт доступ тем, кто стремится благотворительностью смягчить несчастным строгости закона. В Петербурге уже существует Общество попечительное о тюрьмах, дающее заключенным возможность производить различные изделия, которые затем продаются в их пользу. Скоро подобные филантропические заведения устроятся и в Москве, и старая столица перестанет отставать от новой.

 

Письмо XXXIII

 

Москва, июль 1826 года

 

Я обещал сообщить тебе несколько произведений выдающихся русских поэтов и уже послал отрывок из неизданного стихотворения несчастного молодого Рылеева; сегодня я посылаю тебе перевод трех стихотворений, принадлежащих трем разным поэтам. Два первых я планирую опубликовать в поэтических переводах, но мне хотелось бы дать тебе точное представление об этих произведениях, а для этой цели, я полагаю, лучше послужит подстрочный перевод.

 

Не следует требовать от русской литературы свободы и оригинальности. Творимая людьми, воспитанными на иностранный манер, чья культура, мысли, самый язык заимствованы у Франции, она не может не быть подражательной и до сего дня точно воспроизводила формы, физиономию и даже предрассудки нашей словесности. В последнее время, однако, российские поэты пытаются оставить классическую стезю и ищут образцов для подражания в Германии, но и в этом снова следуют за нами. Первая пьеса — «Светлана» г. Жуковского — сочинена в жанре немецких баллад, но автор догадался почерпнуть сюжет в московитских поверьях, и если форма ее заимствована, то содержание, по крайней мере, национально.

 

Светлана

 

Баллада

 

Однажды — это было под вечер на Богоявление — девушки забавлялись гаданием: снимали башмачок и бросали его к воротам; рубили снег, слушали под окном, кормили петуха» считанным зерном, топили воск; потом опускали в воду кольцо, расстилали белый платок над чашей предсказания и, усевшись в кружок, пели веселые песни.

 

Словно ночное светило, окутанное дождевой тучей, милая Светлана грустна и молчалива.

 

Что с тобою, милая подружка? — спрашивают ее девушки. — Поиграй вместе с нами, вынь колечко. Пой, красавица: «Приди, кузнец, скуй мне золотое кольцо и венец; это кольцо будет сверкать у меня на руке, этот венец покроет мою голову пред алтарем в день свадьбы».

 

Ах, как мне петь, милые подружки? Единственный, кто дорог моей душе, далеко. Мне предстоит умереть в одиночестве и тоске! Вот уже почти год, как он уехал! Нет вестей; он мне не пишет. Он один может вернуть мне жизнь! Он один может оживить мое разбитое сердце!.. Неужели он позабыл меня? Где ты? В каком краю? Умоляю и проливаю слезы; ангел-утешитель, положи конец моей печали!

 

Вдруг она видит стол, свечу, зеркало, на столе два прибора. Светлана хочет узнать будущее. В полночь это верное зеркало откроет тебе твою судьбу. Тот, кто тебе мил, тихонько стукнет в дверь, дверь отворится... Он придет и будет ужинать с тобой.

 

И вот девушка сидит перед зеркалом, одна; она всматривается в свое отражение со страхом, смешанным с надеждой; зеркало темнеет; воцаряется гробовая тишина; свечка льет неверный свет... Страх теснит ее трепещущую грудь; она не осмеливается повернуть голову; ужас мутит ей взор... Огонек вздрагивает и разгорается ярче. Монотонно поет сверчок, вестник ночи.

 

Опершись на локоть, Светлана еле дышит... Она слышит легкий щелчок замка. Со страхом взглядывает в зеркало и видит незнакомца с блестящими глазами. Она цепенеет от ужаса. Вдруг тихий шепот ласкает ее слух: «Я с тобой, милая девица; небеса укротились, и твои мольбы услышаны».

 

Милый протягивает к ней руки. «Радость жизни моей! Свет моих очей! Нет для нас больше разлуки! Едем: священник уже ждет нас с дьячками, хор поет венчальный гимн, церковь блещет свечами». Ответ ему — скромный взгляд. Они проходят по широкому двору, выходят через дубовые ворота; сани ждут их; лошади рвут от нетерпенья шелковые поводья.

 

Трогаются галопом; пар валит от ноздрей скакунов; снежный вихрь вьется следом. Все тихо; огромная пустыня открывается перед взором Светланы; туманный круг застилает сияние ночного светила; на горизонте показывается лес — и снова исчезает. «Друг мой, что значит твое суровое молчание?» — спрашивает она, дрожа. Бледный и печальный, он устремляет меланхоличный взор на луну.

 

Кони скачут по холмам; топчут глубокий снег... Их взору открывается одинокая часовня; ветер отворяет ее двери; часовня полна людей; фимиам замутняет пламя свечей; перед алтарем — гроб, затянутый черным. Священник торжественно читает заупокойные молитвы. Ужас девушки удваивается; сани продолжают свой бег; друг молчит; он бледен и грустен.

 

Ветер поднимается с новой силой. Снег валит хлопьями. Черный ворон свистит крылом и кругами вьется над санями. Слышен голос: «Горе вам!» Скакуны смотрят в темную даль; поднимают гривы; в поле светится огонек; показывается хижина, почти занесенная снегом: кони бегут вдвое быстрей. Снег клубится у них под ногами; они направляют свой быстрый бег к убогому домику.

 

Приехали... и вдруг лошади, сани и возлюбленный — все пропадает! Девица одна, покинута; вокруг нее царит темнота; ужасный ветер свирепствует вокруг нее. Как вернуться ей назад? След пропал. Она замечает, что в хижине горит свет. Осеняет себя крестом — и стучит в дверь; дверь шатается и скрипит на петлях.

 

Она видит гроб под белым покровом; в ногах — образ Спасителя; рядом горит свеча... Бедная Светлана! Что с тобою будет? Как страшен бледный жилец уединенного дома! Дрожа, она переступает порог, простирается ниц перед Спасителем и ищет убежища у святых образов.

 

Воцаряется тишина... Утихает буря... Свеча, уже почти погасшая, то вспыхивает ярче, то, кажется, бросает последний отсвет... Вся природа погрузилась в могильный сон. Его прерывает тихий шепот... птица, символ невинности, белая как снег, влетает и кружится над Светланой, садится ей на шею и поводит крылами.

 

И снова все тихо... Светлана видит, что покойник шевельнулся под саваном; покрывало спадает! перед ней мертвец: лицо чернее ночи, на челе венец, глаза закрыты; бледные уста издают долгий стон: он пытается протянуть к ней тощие руки!.. Что же девица? она дрожит; погибель подступает!.. Но нежная голубка не покидает ее.

 

И вот птица летит к мертвецу; бросается ему на охладевшую грудь... Покойник скрипит зубами; бросает на девушку взоры, исполненные угрозы, щеки его снова бледнеют, в тусклых глазах снова смерть.

 

Светлана глядит... О создатель! Мертвец — ее возлюбленный. Ах! Она просыпается.

 

Где она, юная невеста? Перед зеркалом, одна, в своей комнатке. Первый свет дня пробивается через кисейную занавеску, петух бьет крылом и приветствует песнью рождение зари; все оживает; дух Светланы еще смущен сном: «Ах! страшное виденье, ужасный сон, ты не предвещаешь мне счастья; я предчувствую ужасную судьбу! Что готовишь ты мне, безвестное будущее? счастье или беду?»

 

Светлана садится у окна, сердце ее трепещет; сквозь туман виднеется широкая гладкая дорога; солнечные лучи играют на снегу; вдалеке слышен серебряный колокольчик; сани, запряженные быстрыми конями, словно летят по воздуху; останавливаются у дверей; прекрасный путник входит во двор... Кто же он? Возлюбленный Светланы!

 

Что же, девица, разве твой сон предсказал беду? Твой друг с тобой; разлука его не переменила; та же любовь сверкает в его глазах, та же нежность оживляет взор. Двери храма, отворитесь перед ними! Брачные обеты, летите к небесам! Молодые и старые, с чашами в руках, воспойте хором: «Долгие лета славной чете!»{229}

 

Не находишь ли ты, мой дорогой Ксавье, что в композиции баллады много изобретательности, а детали прелестны? Здесь говорят, что она отличается изысканной простотой и благозвучной точностью стиля. Эти достоинства, составляющие славу поэтов любой нации, что бы ни говорили наши современные гении, должны быть особенно ценны в стране, где национальный язык является почти исключительно языком простого народа и едва ли не иностранным для людей высшего сословия. Пока не выработан слог (а презрение высшего света долго будет препятствовать тому, чтобы русский язык оформился и очистился), создание гармоничных произведений будет задачей вдвойне сложной и почетной. Славу эту разделяет с г. Жуковским один молодой сочинитель, чье стихотворение я привожу ниже. Имя его я сообщу тебе при встрече, ибо не могу доверить его бумаге: в России этот собеседник способен проболтаться.

 

Кинжал

 

Бог Лемноса сковал тебя для рук бессмертной Немезиды, о Кинжал-отмститель! тайный страж свободы, последний судья насилия и позора! Когда божественный гром молчит, когда меч законов заржавел, ты сверкаешь, ты исполнишь надежды и проклятья.

 

Ни тень трона, ни пурпур праздничных одежд не скроют твой блеск от очей злодея, которому ты грозишь. Его пугливый взор предчувствует тебя и ищет тебя среди роскошных пиршеств. Твои неизбежные удары настигают его и в дороге, и на волнах, у алтарей и под шатром, несмотря на тысячу замков, и на ложе отдохновенья, и в объятиях семьи.

 

Бурлит священный Рубикон, пересекаем Цезарем; Рим пал, закон отныне лишь призрак! Вдруг поднимается Брут, и Цезарь умирает, сраженный, у ног Помпея, который приветствует его последний вздох.

 

Проклятье наших дней, мрачное порождение мятежа, испускало кровожадные крики. Отвратительный палач склонился над изувеченным трупом народной свободы; апостол резни отправлял самых благородных жертв в ненасытный ад; но суд небес вручил тебя отмстительнице-Эвмениде.

 

О Занд, мученик независимости! убийца-освободитель! Пусть концом твоей жизни оказалась плаха, твоя добродетель освящает твой отверженный прах; в нем еще живет божественное дыхание; твоя мужественная тень витает над страной, столь дорогой твоему сердцу; эта тень по-прежнему угрожает силе, похитившей власть; а на твоей торжественной могиле сверкает — вместо эпитафии — кинжал без надписи{230}.

 

Я очень рад, мой дорогой друг, что смог сообщить тебе этот отрывок, раздобыть который здесь очень непросто, поскольку автор не публиковал его. Причина, я полагаю, тебе ясна. Стихи эти дышат республиканским фанатизмом, а необузданная сила вдохновивших их чувств говорит о том, какие идеи зреют в умах многих молодых московитов, какое они получили образование и как участились их сношения с европейскими нациями. Будем надеяться, что мудрость монарха, внося осторожные и полезные изменения в систему правления, сможет успокоить возбуждение, которое могло бы однажды толкнуть на преступление целое поколение! В народ эти идеи пока не проникли, но они заразили всех молодых людей, познакомившихся с новыми обычаями и современными установлениями{231}. Не следует думать, что, просвещая их умы, образование делает их менее опасными! Подобно здешним кирпичным домам, покрытым тонким слоем белой штукатурки, готовой отвалиться при малейшем сотрясении, в русском человеке под оболочкой незрелой цивилизованности скрывается дикий татарин.

 

Не буду распространяться далее о чувствах, продиктовавших это стихотворение, преступный панегирик убийству. Мне нет также нужды указывать тебе на исключительную живость и энергичную лапидарность этого сочинения. Особенно прекрасной кажется мне заключительная мысль: трибунал свободных судей{232} закреплял имя жертвы на орудии возмездия, здесь же кинжал — без надписи, он угрожает всем тиранам, кто бы они ни были!

 

Следующий отрывок принадлежит молодому князю Е. Баратынскому. Эта философская пьеса не обличает таланта столь же выдающегося, как у двух первых сочинителей, но высоко ценится русскими, которые начинают перенимать у нас недавно заполонившее нашу словесность увлечение поэтическими, мистическими и опьяняющими грезами.

 

Череп

 

Усопший брат, кто осмеливается смущать твой сон и осквернять святыню могилы?.. Я спустился в твой раскрытый дом, поднял твой череп, потемневший от земли... Он хранил еще остатки волос и являл моему взору следы постепенного разрушения. Ужасный вид! как он повергает в дрожь гордого наследника небытия! Тогда меня окружала легкомысленная толпа юных друзей; на краю могилы они предавались веселью молодости... О, если бы в тот момент неподвижная голова, что я держал в руке, заговорила с ними!.. Если бы посреди этого молодого шумного разгула торжественный голос вдруг открыл тайну могил, которую каждый из нас в любой миг может купить последним вздохом... Но что я говорю? будь благословенна высшая воля, осудившая тебя на вечное молчание! Благословен древний обычай, повелевающий нам почитать покой тех, кто отжил на земле! Вы, кого не оставила еще жизнь, — живите! А вы, мертвые, оставайтесь под тленом разрушенья! Горе неосторожному, чей смертный взор осмелится открыть тайны иного мира!.. Пусть предается он опьяняющим радостям жизни; смерть сама научит его умирать!{233}

 

Письмо XXXIV

 

Июль 1826 года

 

Возвращаясь во Францию, я намереваюсь проехать через Тулу, Киев и Орел, чтобы хоть бегло осмотреть внутренние области России. Поскольку дорога эта отдалит меня от провинций, по которым в 1812 году прошла наша армия, я решил посетить Можайское поле и отправился в эти прославленные места: здесь произошло то кровавое сражение, где, как утверждают, не было ни одного малодушного. Руководствуясь интересным и верным описанием графа де Сегюра{234}, я мысленно наблюдал ужасные битвы, открывшие Наполеону врата Москвы. Я следовал за всеми движениями наших солдат, видел редуты, атакованные с такой дерзостью и защищаемые с такой яростью; на них до сих пор можно видеть пушечные лафеты, трижды переходившие из рук в руки и оставшиеся в конце концов за нашей кавалерией. Кто может сохранить равнодушие при виде полей, где слава Кутузова померкла перед гением завоевателя Европы? Сколько крови было пролито, сколько подвигов совершено ради того, чтобы в конце концов овладеть руинами! Здесь можно видеть два могильных памятника, сооруженных матерью и женой на месте, где они нашли искалеченные останки своих самых близких. Французское оружие украшает крестьянские избы, а под тонким слоем песчаной почвы лежат человеческие кости. Плодородные поля Германии, вспаханные уже двенадцать раз, ничем не напоминают о сражениях, но на этих бесплодных землях колесница победы оставила глубокий след, и он сохранится надолго.

 

Можайская, или Московская, битва, которую русские называют именем деревни Бородино, отдала Москву в руки нашей армии. Эта победа поманила изнемогших воинов предвкушением покоя и, казалось, обещала щедро вознаградить их за долгие лишения. Но мы знаем, чем стала для них эта желанная победа, купленная столькими трудами и страданиями, знаем, к чему привела роковая решимость жителей, предавших огню священный город, вторую столицу империи. Что действительно неизвестно и чего не удалось выяснить и мне, собравшему многие рассказы и противоречивые мнения, — откуда исходил варварский приказ. В Европе это долгое время считали актом героического самопожертвования московитов, но факты опровергают подобное поэтическое объяснение. Если бы по внезапному движению души знатные фамилии решились на эту огромную жертву, то приняли бы меры, чтобы спасти сокровища, собранные в их дворцах. С другой стороны, до рокового дня жители города не знали, что их ожидает. Бодрые газетные сообщения, исходившие от московской полиции, запрет на иностранные газеты оставили людей в полной безмятежности: о приближении французов они узнали, увидев их у ворот города. Большинство москвичей, говорящих об этой страшной катастрофе с болью и горечью, возлагают вину за этот акт отчаяния на генерал-губернатора Ростопчина. Они утверждают, что кощунственное действие не имело никакого смысла, что продовольственные запасы частных лиц были на исходе, поскольку лето близилось к концу, а зерно и другие продукты завозятся из деревень зимой, когда устанавливается санный путь. Поэтому, утверждают они, достаточно было уничтожить запасы городских складов и магазинов и, вместо того чтобы сжигать город, оставить врагу пустые дома. Армии, привыкшей останавливаться на бивуаках, повредило бы не отсутствие жилищ, но отсутствие продовольствия.

 

Ростопчин, предмет ненависти московского дворянства, пытался оправдаться. Раздавленный непосильной ношей легшей на него ответственности, он полностью отрицал, что приказ о поджоге Москвы был отдан им, и за некоторое время до своего возвращения в Россию изложил эти утверждения в сочинении, опубликованном в Париже{235}. Вынести суждение на фоне этой разноголосицы мнений почти невозможно. По крайней мере несомненным кажется, что Ростопчин сам поднес зажженный факел к своему загородному дому; несомненно и то, что его городской дом уцелел вместе со всем прилегающим к нему кварталом. Я ежедневно прохожу мимо этого здания, и мысль о странном стечении обстоятельств, пощадивших его, заставляет меня верить этому человеку. Если бы было установлено, что приказ о поджоге города исходил из его уст, то его собственный дом, уцелевший среди общего разрушения, навсегда опозорил бы его память{236}.

 

Суждения москвичей и их мнение о бессмысленности пожара проистекают, конечно, из горьких сожалений об утраченном, которых не облегчило время; ибо нет никакого сомнения, что разрушение города было самым страшным ударом, нанесенным нашей армии. Оно не только лишило наших солдат всех необходимых ресурсов, но еще и раздражило народ, сделав каждого москвича их злейшим врагом, и уничтожило возможность мира, чаемого Наполеоном, а возможно, и Александром. Именно к этому стремилась Англия, для которой мир был бы крушением всех надежд и чья политика, терпевшая поражение повсюду в Европе, состоявшей тогда из наших союзников, избрала Москву своим последним оплотом. Поэтому так ли уж безрассудно полагать, что Ростопчин и в самом деле не отдавал приказа об этом ужасном деянии, ставшем гибельным для французов, хоть и столь болезненным для России, и что роковой факел был вложен в руки поджигателей управлявшей русским кабинетом тайной силой, которая лелеяла мечту о нашей погибели и переходила от двора к двору, рассыпая золото и собирая несчастья на нашу голову. Разве не Англия стояла за всеми несчастьями Франции? Мне неведомо, прольется ли когда-либо запоздалый свет на эту страницу современной истории, какие побуждения, какие приказы будущее назовет причиной этой великой катастрофы. Однако, видя, что современник, попавший прямо на ее арену и расспрашивающий ее свидетелей и жертв, не может составить мнения о действительной причине столь важного события, я должен признаться, что начинаю сомневаться в решительных вердиктах историков и вижу, что иногда благоразумнее подвергать все сомнению.

 

В этой столице, сегодня столь блестящей, готовящейся к пышным церемониям, мое воображение на каждом шагу пытается воссоздать картину, какую она явила глазам наших солдат, когда языки пламени окружили изнуренных победителей и заставили их содрогнуться перед своей победой. Мне кажется, я вижу перед собой этих несчастных, бегущих по обугленным развалинам, пытающихся вырвать сокровища у пожирающего их огня, спасти немногие сохранившиеся запасы продовольствия, — и все это в городе, где после стольких трудов они надеялись обрести изобилие. Мне слышится лай голодных собак и ржание испуганных лошадей, мечущихся без пристанища и хозяев по безлюдным улицам и площадям, где текут ручьи расплавленного железа, меди и свинца. Какую картину должен был являть рынок Китай-города, когда усиливающаяся день ото дня нужда пересилила наконец требования дисциплины и солдаты набросились на лавки, которым уже угрожал огонь! По вечерам, предаваясь мыслям и воспоминаниям, я брожу в саду под стенами Кремля. И мне представляется, что я вижу над древними стенами неподвижную фигуру Наполеона, прикрепившего здесь один из концов той огромной цепи, которая, начинаясь от дворца Тюильри, охватила сетью всю Европу. Но здесь же Всевышний положил предел его триумфам и окружившее его пламя подало народам сигнал к освобождению. Завоеватель чувствовал, должно быть, как древнее жилище царей содрогается под его ногами{237}. Он удалился, и его переезд в Петровский дворец стал первым шагом бегства, закончившегося лишь на скале в Атлантическом океане!

 

Иностранные писатели, под влиянием увлечения, но не стремления к истине, упрекали французские войска в мародерстве. Злоупотребления, конечно, имели место, однако я с радостью слышал из уст самих москвичей, что главную вину они возлагают на баварцев, вюртембержцев и поляков. Особенно последние, вымещая старую ненависть, вызванную многолетним угнетением, дали волю ярости, которую не могли сдержать суровые приказы Наполеона. Французы же, когда голос нужды заглушал в них страх перед наказанием, присваивали лишь какую-нибудь утварь или одежду: мне рассказывали о случаях, когда французские солдаты грабили прохожих с каким-то подобием вежливости. Не испытывая недостатка в деньгах, они предлагали заплатить за то, что им было нужно, но где было найти магазины и продавцов в городе, оставленном на волю огня, где каждый старался спрятать то необходимое, если удалось его спасти? Они были вынуждены забирать то, чего не могли купить, и я рад повторить утверждение, слышанное десятки раз, что наши солдаты редко отнимали у москвичей золото или драгоценности. Главным предметом их вожделения была обувь, ибо большинство из них почти лишились ее. Встречая жителя в городе, они просили его прислониться к стене и снять сапоги, после чего отпускали, не причинив никакого другого вреда. Через это испытание прошел даже один встреченный мной здесь французский эмигрант. Он рассказывал, что происшествие это было тем более неприятно, что ноги жгла горячая земля, усеянная обломками.

 

Сегодня, мой дорогой Ксавье, мы должны бросить взгляд еще на несколько зданий, украшающих Москву. Хотя мое любопытство не упустило ни одной из достопримечательностей, я не заставлю тебя обходить их все и покажу только те, что особенно поразили мое воображение. Прежде всего своей оригинальностью внимание путешественника привлекают многочисленные церкви (их в Москве насчитывают 263). Почти все они связаны с какими-то историческими событиями, что удваивает интерес к ним. Европейца больше всего изумляет количество и непривычная форма куполов, придающих этим христианским церквам восточный облик, хотя они и не являют собой точных копий ни Святой Софии в Константинополе, ни древних церквей Греции и Малой Азии. Знатоки древностей упорно искали, в какой части света можно найти прообраз этих куполов, и полагают, что нашли его на могилах персидских царей. Хоть я и не имею возможности проверить справедливость данного мнения, вид этих сооружений не перестает поражать меня. Особой причудливостью и разнообразием куполов отличается церковь Василия Блаженного, о которой я уже упоминал. Этот храм — без сомнения, самое необычное создание необузданного воображения. Как все русские церкви, он не отличается большими размерами, и нетрудно понять причину: суровость климата препятствует возведению таких же обширных церквей, как в других христианских странах; здесь много двухэтажных церквей, в которых один этаж отапливается. На Василии Блаженном я насчитал семнадцать куполов, все разной формы, разного цвета и разных пропорций: один напоминает шар, другой сосновую шишку, третий дыню, четвертый ананас; зеленый, синий, желтый, красный и фиолетовый цвета перемешиваются в куполах-луковицах. Эта цветовая пестрота, покрывающая все здание, перегруженность орнаментами и странная форма шпиля являют взору самое дикое зрелище. Церковь эта, однако, была построена итальянским архитектором в правление и по приказанию царя Ивана, прозванного Грозным, в честь взятия Казани. Может быть, этот зодчий, живший в Италии в эпоху возрождения искусств, захотел, отдавшись игре своего воображения, создать монумент, отвечающий варварскому характеру царя, который его заказал? Такое объяснение кажется мне наиболее правдоподобным. Если верить легенде, зодчий угодил свирепому Ивану. Рассказывают, что плененный этим так называемым шедевром, царь приказал выколоть глаза его создателю, чтобы тот никогда более не смог создать ничего подобного. По другой версии, Иван приказал зодчему возвести самое прекрасное здание, какое может создать его талант, и договорился с ним о вознаграждении, но, прежде чем выплатить условленную сумму, спросил, смог ли бы тот за двойную сумму создать нечто еще более прекрасное. Получив утвердительный ответ, царь велел отрубить художнику голову, говоря, что тот обманул его, обещав создать шедевр, который никто не сможет превзойти.

 

Сухаревская башня, возвышающаяся над массивным зданием, расположенным в одной из самых высоких частей города, заслуживает упоминания не столько по красоте архитектуры, сколько сколько своим внушительным видом. Башня эта связана с историей империи: Петр I приказал возвести ее в память о преданности коменданта Сухарева, который помог царю расправиться со стрельцами, вооруженными властолюбивой Софьей.

 

Как приятно видеть, когда улицы, площади и здания большого города носят имена знаменитых людей; они взывают к памяти, возвышают мысль и душу, служат ободрением и примером. Во Франции в наши дни эта честь перестала быть наградой за высокую добродетель и великие дела и сделалась достоянием богатства. Я очень сожалею, что безвестные торговцы, пусть и добропорядочные граждане, но не имеющие никаких заслуг, кроме нажитого состояния, могут увековечивать свои имена золотыми буквами, претендуя на честь, которая должна быть знаком благодарности нации.

 

На Армянской улице взгляд прохожего привлекает могила Матвеева — простой памятник, украшенный четырьмя небольшими колоннами и двумя перевернутыми факелами. Это дань памяти боярину, верному министру и преданному другу царя Алексея Михайловича, отца Петра I. Он погиб в 1682 году, пав жертвой ярости стрельцов. Его неподкупная честность, благородство и щедрая благотворительность снискали ему горячую любовь московского народа. Рассказывают, что, когда скромный дом министра обветшал, царь посоветовал ему возвести новый, но тот отвечал, что его скромное состояние не позволяет идти на такие расходы. Тогда государь предложил ему оплатить необходимые издержки. Матвеев отказался, сам принялся за строительство, но оказалось, что в Москве невозможно раздобыть камни для фундамента дома. Узнав об этом, горожане явились к Матвееву с телегами, нагруженными камнями, и умоляли его принять их в знак признания их преданности. Тронутый до глубины души, боярин предложил людям вознаграждение, но услышал в ответ: «Камни эти не продаются: мы взяли их с могил наших отцов, чтобы отдать нашему благодетелю!» Что могло красноречивее свидетельствовать о благородстве и этих простых людей, и министра? В наше время правители, отстраивая свои дворцы, не рассчитывают на признательность народа, но находят более надежным брать с него плату вперед.

 

Письмо XXXVI

 

Август 1826 года

 

Вчера император совершил торжественный въезд в Москву в сопровождении всей семьи, части гвардии и всех высших сановников государства{238}. Направляясь в Кремль, он проехал по самым оживленным кварталам города, и это торжественное шествие под звон колоколов, залпы артиллерийского салюта и возгласы ликующей толпы было достаточно похожим на торжества, свидетелями которых мы столь часто были во Франции; это избавляет меня от необходимости описывать его тебе, дорогой друг, во всех деталях.

 

Император ехал верхом, а рядом с ним в карете, вместе со своей матерью-императрицей, великий князь, юный наследник престола, в военном мундире{239}. Я собрал кое-какие сведения о воспитании этого прелестного отрока, от будущего которого зависят судьбы империи, и был немало удивлен, когда узнал, кому поручено это столь важное для России будущее. Оказалось, что во внимание были приняты не известность рода, не древность дворянского титула; нравственное воспитание царского отпрыска было доверено человеку, отличившемуся своими талантами и просвещенностью: г. Жуковскому, первому поэту России. Есть страны, где древние дворянские грамоты значат несравненно больше, чем те бессмертные листки, на которых запечатлены творения гения; там подобный выбор был бы встречен презрительной улыбкой. Но у каждой нации свои предрассудки. Здесь имеют простодушие полагать, что для того, чтобы обучать, потребны знания и что, когда речь идет о развитии умственных способностей ребенка, которого ожидает царский престол, обширность познаний и возвышенность идей перевешивают славу самого древнего рода.

 

Все, кто близок к великому князю, единодушно одобряют систему воспитания молодого наследника. Если его рано развившийся ум есть следствие природной одаренности, то необычайная учтивость и доброжелательность ко всем окружающим — плоды получаемых им уроков. В нем воспитывают чувство признательности, добродетель, столь же ценную, сколь редкую; последний из его будущих подданных, оказав ему самую мелкую услугу, заслуживает его живейшую благодарность. Ему не говорят, указывая на народ: «Все эти люди принадлежат вам», — хотя, казалось бы, в какой другой стране подобное утверждение было бы более справедливым? Его ум развивают последовательно и настойчиво; характер же его не является предметом особых забот. Воспитатель великого князя стремится укрепить в нем мужество, презрение к боли и опасности, столь свойственные его народу, как уже было нами замечено, и недавно я имел возможность убедиться в его необыкновенном самообладании{240}.

 

Представители обоих французских посольств{241} отправились осматривать Царское Село и собирались пересечь пруд на золоченых барках, которые во множестве покрывают его воды в летнее время. Великий князь, управляя собственным челноком, стоял у руля и предложил нескольким иностранцам присоединиться к нему. Один из приглашенных сделал неловкое движение и качнул лодку так сильно, что кормчий пошатнулся, руль ударил его в бок и лицо его исказилось от боли. Все бросились к нему, но воспитатель великого князя воскликнул: «Ничего страшного, русские умеют переносить боль!» Юноша отвечал ему улыбкой, ловко развернул челнок и дал знак к отплытию. Во все время прогулки прекрасное лицо наследника ничем не выдавало переносимого им страдания.

 

Разумеется, воспитание наследника престола считается делом первостепенной важности в любой стране, независимо от формы правления, но не требует ли оно забот еще более тщательных и внимания еще более пристального при самодержавии? Когда монарх всесилен, когда слово его имеет силу закона, забота о моральных качествах будущего правителя и направление его ко благу есть забота о счастии целого народа, чье будущее всецело зависит от характера одного человека. Нации, управляемые таким образом, не без основания считаются достойными сожаления, ибо судьбы людей, отданные во власть единой воли, оказываются в зависимости от капризов природы. Однако, присмотревшись пристальнее к участи самодержца, мы обнаружим, что его собственная судьба не менее плачевна. Если он родился на свет с возвышенной душой, а воспитание заставило его осознать всю тяжесть лежащего на нем долга и запечатлело в сердце желание ревностно его исполнять, — на какой же непосильный труд, на какие безмерные тревоги обречено его существование? Отвечая за все, он должен за всем уследить; люди и вещи, высочайшие интересы и мельчайшие детали — все он должен знать, оценить и учесть, ибо он — судия всему. На него одного устремлены надежды подданных, к нему обращены их мольбы, а если они страждут, на нем тяготеют их проклятья. Какое необозримое множество дел требует драгоценных мгновений его времени! Какую толпу несчастных может родить один час небрежения делами! Да, друг мой, я убежден, что абсолютный монарх, рожденный с благородной душой и добрым сердцем, не может быть счастлив. Согласимся, что конституционная монархия, чья сила кроется в незыблемых установлениях, а закон, признанный всеми, на всех простирает свою бесстрастную власть и оставляет государям лишь сферу благодеяний, есть самая счастливая форма правления не только для народов, но и для самих государей.

 

Письмо XXXVII

 

Москва, август 1826 года

 

Церемония коронования, так долго откладывавшаяся, назначена наконец на 22-е число этого месяца (3 сентября по нашему календарю). Герольды возвестили об этом по всей Москве, и новость эта удвоила рвение строителей, заставила быстрее биться сердца придворных, взбудоражила честолюбцев и ввела надежду под своды тюрем. Приближение торжественного дня волнует население этого обширного города, и одно простое событие, хотя имеющее важное политическое значение, произвело здесь сенсацию. Я говорю о неожиданном приезде в Москву великого князя Константина{242}. Завеса таинственности, окружавшая отречение этого принца от престола предков, к которому его призывало и рождение, и желание армии, мятеж, сделавший его имя призывным кличем, заронили во многих умах сомнения в искренности его заявлений. Каких только сплетен не пускали возмутители спокойствия в народ, который всегда склонен встать на сторону гонимого! Рассказывали, что цесаревич арестован в Варшаве, что ему воспрещен въезд в города, где опасаются его присутствия, и что, воздерживаясь от приезда сюда, он протестует против воцарения брата. Лицемеры с осуждением говорили об интригах, жертвой которых якобы пал великий князь, и сожалели об участи изгнанника. Простодушные принимали эти сплетни на веру{243}, а сам я, признаюсь, не знал, как толковать это отсутствие, рождавшее столько домыслов.

 

Вдруг стало известно, что великий князь прибывает в Москву. Новость мгновенно облетает город; в хижинах и во дворцах, в харчевнях бедняков и в модных магазинах она становится главной темой разговоров. Вскоре наступает час ежедневного парада, цесаревич должен появиться вместе с императором и великим князем Михаилом на Кремлевской площади, где собираются войска. К площади устремляется толпа народа, каждый желает увидеть лицо великого князя и понять, каковы его чувства. Наконец трое братьев спускаются по ступеням дворца, взявшись за руки. По мере их продвижения вперед со всех сторон раздаются приветственные возгласы, в воздух взлетают шляпы и чепцы. Люди толкают друг друга, вытягивают головы; повсюду разносится «Ура Константин!».

 

Устремив глаза на цесаревича, я старался не упустить ни малейшего его движения и не могу передать тебе, как меня тронула его благородная манера держаться в том деликатном положении, в какое поставил его энтузиазм народа. Лицо его, оставаясь сдержанным, дышало открытостью; с какой внимательной заботливостью переносил он на императора те почести, которые воздавались неожиданному явлению его самого! Взгляд его не выражал ни тени торжествующей гордости, еще меньше было в нем сожаления; в нем читались лишь душевная удовлетворенность и спокойствие человека, внявшего голосу своей совести, и сознание выполненного долга. Каждое движение, каждый жест цесаревича, казалось, говорили народу и солдатам: «Будьте, как и я, верными подданными моего брата».

 

Мне известно, мой друг, что многие в Европе не верят в то, что возможно устоять перед притягательностью верховной власти, однако среди тысяч людей, ставших, как и я, свидетелями прибытия великого князя в Москву, не найдется ни одного, кто усомнился бы в его искренности. Да, люди готовы признать, что правители, подобные Дионисию, Сулле или Карлу V{244}, пресытившись властью и почестями, покидали престол, познав все доставляемые им радости и тревоги, однако с трудом верят в то, чтобы наследник короны мог отступить при виде ожидающего его трона, и в чем только не пытаются отыскать мотив, побудивший его к столь необычной жертве. Принца, явившего первый в истории пример такого шага, преследуют тысячи кривотолков. Мне же представляется, что за объяснениями далеко ходить не надо и нет нужды множить предположения, чтобы объяснить отречение цесаревича. Исполненный глубокого уважения к желаниям своей матери, человек истинно верующий, он не захотел взять назад слова, данного им брату при вступлении в брак, и верность клятве ничего не стоила его сердцу. Скромный в своих вкусах и привычках, любимый супруг обожаемой им женщины, не завидующий могуществу, с коим сопряжено столько тягот и обязанностей, он предпочитает царскому достоинству тихое счастье. Это может удивлять, не спорю, но кто смеет осуждать его? Я склоняюсь перед философом-практиком, каких столь редко приходится видеть в наши дни, тем более рядом с престолом.

 

Письмо XXXVIII

 

Москва, сентябрь 1826 года

 

Все колокола зазвонили в Москве в назначенный час, и их долгий перезвон объявил древнему городу наступление того дня, что освятит власть нового государя и призовет на его царствование благословение Всевышнего. Старики и молодежь, богатые и бедные, дворяне и купцы, господа и рабы — всё приходит в движение, всё устремляется к единой цели. Изящные амфитеатры, возведенные на площади и во дворах Кремля, уже заполнены привилегированными зрителями, чье нетерпение опередило восход солнца. Пышные экипажи послов, запряженные шестерками лошадей в сверкающей упряжи, пересекли двойной ряд любопытствующих; двери храма распахнулись, и, пока сюда собираются высшие сановники империи и представители народа, окинем беглым взглядом церковь, где через несколько мгновений состоится августейшая церемония, свидетелем которой мне посчастливится стать.

 

Успенский собор, заложенный в 1325 году, в 1474-м обрушился и был отстроен заново годом позже по приказу Ивана III, пригласившего зодчих из Италии. Обновленный в 1771 году при Екатерине II, он отличается богатством и числом фресок, однако его скромные размеры, квадратная форма, перегруженные росписью массивные колонны, задерживающие взгляд и, где бы вы ни стояли, закрывающие от вас часть храма, вредят торжественности церемонии, не позволяя охватить ее взором полностью. Церковь эта едва может вместить пятьсот человек. Я, кажется, уже сообщал тебе, что здесь находятся могилы патриархов. Возле южных ворот — царский престол, у одной из колонн — каменное кресло патриарха, справа от алтаря — места для членов императорской фамилии. Прежде храм освещался серебряным паникадилом, которое весило более трех тысяч семисот фунтов, но оно пропало после вторжения 1812 года. Его заменили другим, весом в шестьсот шестьдесят фунтов, частично изготовленным из серебра, отбитого казаками во время отступления французской армии. Среди многочисленных икон, украшающих стены, колонны и карнизы Успенского собора, одна является предметом особого поклонения русских: это образ Пресвятой Девы, писанный св. апостолом Лукой; оклад ее оценивается в две тысячи рублей. Здесь хранятся и другие реликвии, убранные сейчас еще пышнее обычного в честь церемонии коронования. В центре собора, на возвышении с двенадцатью ступенями, установлен трон; балдахин его, сиденье, возвышение и балюстрада покрыты темно-красным бархатом с золотыми галунами. Над головой нового императора будет сиять ореол из вышитых гербов России, Киева, Владимира, Казани, Астрахани, Сибири и Тавриды. Справа от трона, также под балдахином, место императрицы-матери, рядом с ним места для членов императорской семьи.

 

Но вот церемониймейстеры уже проводят на их места тех, кто должен будет находиться в священной ограде. Сановники, старейшины купеческих гильдий, предводители дворянства всех губерний, представители азиатских провинций, Войска Донского и платящих дань народов пересекают церковь, и остаются лишь те из них, кто по возрасту или чину назначены представительствовать. Ее величество императрица-мать стоит под балдахином; слышен артиллерийский салют, звон колоколов, возгласы народа; на столе, накрытом золотой парчой, я вижу на подушках знаки царской власти.

 

Император и императрица трижды поклонились алтарю, коснулись губами образов, воссели на трон, и все смолкло, кроме голосов епископов, архимандритов и священников. Они пели псалом, священные стихи которого напоминали новому монарху о милосердии и правосудии{245}.

 

Облаченный в ризу, сверкающую золотом и драгоценными камнями, в ослепительной митре, митрополит Новгородский, прочтя Евангелие, подает императору горностаевую мантию; его величество надевает ее, испрашивает венец, принимает его из рук митрополита и возлагает себе на голову. Затем, взяв в правую руку скипетр, а в левую державу, молодой царь садится и остается все то время, пока митрополит читает молитву. Потом он подает знак, приближается императрица, и ее августейший супруг, коснувшись ее лба императорской короной и как бы приобщив тем к своей власти, возвращает венец себе на чело, а на голову императрицы возлагает небольшую корону, украшенную алмазами, и дополняет ее императорской мантией и андреевской лентой.

 

За речью митрополита, обращенной к императору, следует торжественное пение «Тебе Бога хвалим»; начинается служба, и государь снимает корону. Когда царские врата открываются, двое епископов приближаются к трону и объявляют их величествам, что настал момент совершения таинства. Император, а за ним императрица, следуя за иерархами, подходят к алтарю по ковру из золотой парчи, идущему от трона. Митрополит Новгородский погружает в сосуд с елеем золотую ветвь и касается ею лба, век, ноздрей, губ, ушей, груди и рук императора, а митрополит Киевский отирает следы помазания. Затем ветвь опускается на лоб императрицы, их величества встают на колени перед алтарем и, причастившись, возвращаются на трон до конца службы. После этого царь вновь надевает венец и члены его семьи подходят воздать ему почести.

 

Императрица-мать, приблизившись к своему августейшему сыну, не могла скрыть волнения. На глазах ее показались слезы, но то не были лишь слезы счастья: наверное, печальное воспоминание говорило ей о том, что однажды она уже участвовала в такой же церемонии{246}, и уста ее так же напечатлели материнский поцелуй на руке российского монарха. Когда великий князь Константин склонился перед братом, царь, подняв его с колен, открыл объятия принцу, чья благородная душа некогда отказалась от целой империи. Эта трогательная сцена взволновала все сердца, и если бы мне предложили в этот момент решить, кто из братьев счастливее, я рассудил бы не колеблясь: разве не более счастлив тот, кто отдает?

 

В ограде, где завершалась церемония, великолепие священнических одеяний, пышность мундиров и блеск брильянтов на платьях придворных дам слепили глаза, но наибольшую оригинальность и своеобычное очарование придавала празднеству пестрота разнообразных костюмов. Европа и Азия смешались в этом соборе воедино. Взор останавливался то на живописном одеянии посланцев Дона и Кавказа, блистающем рядом с кафтаном московского купца, то на элегантном европейском мундире, заметном неподалеку от сверкающих грузинских украшений и татарского военного костюма. Если размеры храмов и торжественность наших религиозных церемоний придают коронованиям наших королей более величественности, то они никогда не предоставляют подобного разнообразия нарядов, лиц и выражений, какое отныне и навсегда запечатлелось в моей памяти.

 

Когда император и императрица покинули Успенский собор и направились в церковь Михаила Архангела, дипломатический корпус выстроился на Красном крыльце, ведущем во дворец, и там глазам моим представилось самое изумительное зрелище, какое мне когда-либо доводилось видеть. Амфитеатры, возведенные во дворе Кремля для зрителей, были заполнены массой народа, чьи возгласы сливались со звоном колоколов, пением священников, музыкой и артиллерийским салютом. Мужчины были одеты в праздничные костюмы, тысячи женщин блистали украшениями на солнце, которое, казалось, с любовью озаряло эти ожерелья и цветы на их головах, ласкаемые обманутым зефиром.

 

Молодая императорская чета в сопровождении блестящего кортежа прошествовала в церковь св. Михаила, где царь в венце, со скипетром и державой в руках, поклонился могилам своих предков. Столь малое расстояние, отделяющее ограду, предназначенную для торжеств коронования, от места, отведенного вечному покою, — верный прообраз скоротечности жизни, и религия берет на себя обязанность напомнить о небытии новому монарху, принявшему регалии, что составляли некогда гордость ушедших в мир иной.

 

После нескольких минут отдыха все направились в зал, приготовленный для императорского банкета. Вскоре император спросил пить, и тогда заиграл оркестр, помещавшийся в углу зала; но я уже не мог расслышать этой музыки, ибо она была сигналом к отбытию дипломатического корпуса и иностранцев, которые должны были покинуть зал, где лишь высшие сановники и священники остались разделить царскую трапезу.

 

Такова, друг мой, была церемония, которую я должен был описать тебе и ради которой приехал издалека. Менее величественная, чем реймсская{247}, она, пожалуй, более живописна{248}. Единственное, чем я остался не удовлетворен, — это костюм самого императора. На нем были военный мундир с черным воротником и высокие ботфорты с длинными шпорами, что показалось мне совершенно не подходящим к длинной пурпурной мантии, подбитой горностаем, покрывавшей его плечи, к короне с брильянтами, скипетру и державе, блиставшим в его руках. Однако сегодня в России военный ни при каких обстоятельствах и ни под каким предлогом не может являться без мундира, и государь подает тому пример.

 

Я не мог бы лучше завершить это письмо, мой дорогой Ксавье, как повторив прелестную остроту, которую приписывают императору. Если она и в самом деле принадлежит ему, то много говорит и о его уме, и о душе. Все дни, предшествовавшие коронованию, были отмечены в Москве сильными грозами, но в этот торжественный день солнце не скрылось ни на одно мгновение. Говорят, что великий князь Константин, указав на это удивительное обстоятельство императору, воскликнул: «Какой прекрасный день, брат мой!» — на что царь отвечал: «Чего же было мне опасаться, ведь рядом со мной громоотвод!» Деликатный намек, потому что именно именем Константина заговорщики пытались вызвать грозу в обществе, а его присутствие в Москве и лояльное поведение полностью исключали повторение подобных событий{249}.

 

Письмо XXXIX

 

Москва, сентябрь 1826 года

 

Балы, празднества, пышные собрания занимают теперь все наши вечера. Однако военные смотры, маневры и миниатюрные сражения, которые каждый день разыгрываются перед императором в окрестностях Москвы, составляют не менее интересную часть пышных зрелищ, всюду представляемых нам. Поэтому предлагаю тебе, мой друг, поближе познакомиться с русской армией, мирные упражнения и бескровные битвы которой дополняют удовольствия, которыми радует нас московское гостеприимство.

 

Русская армия постоянно держится в боевой готовности, она организованна и собранна, как перед выступлением. Любой ее корпус или дивизия имеет собственную артиллерию и свое командование, поэтому через сутки после получения приказа может выступить в поход и начать кампанию. Так же формируются и армейские резервы, обильным источником которых служат военные поселения, нововведение императора Александра, поддержанное и усовершенствованное императором Николаем{250}.

 

Каждая армия расквартирована постоянно в определенном месте, положение которого продиктовано соображениями обороны; необходимость же прокормить огромное число солдат заставляет размещать большую часть армии так, что вся территория России представляет собой гигантский военный лагерь, постоянно угрожающий соседним народам. Казармы существуют лишь в некоторых больших городах — Петербурге, Москве, Риге и других.

 

На первый взгляд, кажется, что армия недорого обходится государству. Поскольку продовольствие и необходимая для обмундирования материя дешевы, а жалованье, выплачиваемое офицерам и солдатам, весьма скромно, могло бы показаться, что России легко держать под ружьем столь большую военную силу, однако пристальный взгляд обнаружит всю ошибочность такого мнения. Хотя и верно, что сумма, непосредственно выделяемая государством на содержание войск, гораздо меньше, чем та, в которую обходится содержание того же числа человек иным правительствам, необходимо добавить натуральный сбор, которым обложены жители местности, где расквартирована армия. Если прибавить его к казенным расходам, получится примерно та же сумма, что и всюду. Вот почему остается вопросом, сумеет ли Россия в течение долгого времени содержать столь мощную военную машину. Сегодняшнее состояние ее финансов, как кажется, не позволяет ей надеяться на это; ее печальное положение в этом отношении связано с злоупотреблениями администрации, которые, как бы освященные временем, вошли в норму, или, лучше сказать, стали системой. Несмотря на решимость императора преодолеть их, на это понадобятся долгие годы. Слишком много людей заинтересованы в их сохранении, а кроме того, какое доброе начинание может преуспеть там, где все зависит от решения одного человека, чей гений должен в одиночку открыть все средства, необходимые для достижения цели?

 

Однако пока Россия поддерживает свою военную мощь на том уровне, что сейчас, она будет по-прежнему внушать страх своим соседям. Эта империя заинтересована в большой войне против Запада, и чтобы вести ее, не нужны деньги: это тот случай, когда война кормила бы сама себя. В отношении же Востока дела обстоят иначе: двинь Россия свои полки в эту сторону, ей пришлось бы кормить армию за свой счет. Вероятно, это и является главным препятствием к справедливой войне, к которой влекут Европу христианские устремления. Люди прозорливые полагают, что военным действиям, которыми, по-видимому, грозит неожиданное нападение Персии, Россия положит конец при первом же случае заключить достойный мир.

 

Некоторые путешественники пытались подсчитать, сколько солдат держит Россия под ружьем. Тому, кто не проехал всей ее обширной территории, трудно составить точное представление об этом, но я полагаю, что численность регулярной армии составляет примерно пятьсот — шестьсот тысяч человек{251}; однако кто может сказать, сколько резервов таят в себе вассальные народности, которые могут поставить многочисленное нерегулярное войско?

 

Внешний вид российских войск замечателен своим строгим единообразием. Пошив мундиров изящен, покрой формы приятен на вид и удобен для солдат. Достаточно облегающая и в то же время достаточно просторная, чтобы не стеснять воина в движениях, она избавилась теперь от того, что так поразило нас в русских солдатах, которых мы увидели в 1814 году. Фигура их сложена крайне необычно: привычка с ранней юности крепко стягивать тело в поясе приводит к чрезвычайному расширению верхней части тела. Этим и объясняется то, что при первом взгляде кажется, что мундир русского солдата необыкновенно плотно подбит. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что на самом деле он не имеет даже подкладки!

 

Избавившись от всего, что стесняло его в одежде, русский солдат получил необходимую легкость при ходьбе, а оружием он пользуется с легкостью и изумительной точностью. Никакая другая армия не знает такого ровного строя!

 

Русские крестьяне крепко сложены и обыкновенно высоки ростом, поэтому армия состоит из бравых молодцов. Особенно примечательна императорская гвардия: есть гренадерский полк, в котором самый малорослый солдат не ниже пяти футов шести дюймов.

 

Я уже имел случай говорить, мой друг, и должен снова повторить, что русский народ, закаленный деятельной жизнью и тяжелым климатом, с легкостью переносит тяготы и лишения. Прекрасно обходящиеся без вина, когда того требует положение, и неудержимые, когда могут дать волю своей наклонности к излишествам; презирающие роскошь и наслаждающиеся ею, когда она доступна, они переходят от самой строгой аскезы к наслаждениям и снова оставляют их, словно никогда не ведали. Эта легкость перехода от крайности к крайности делает русских солдат и офицеров в высшей степени пригодными к военным действиям и помогает им переносить тяготы суровой дисциплины.

 

Русский солдат служит двадцать пять лет, и все это время, за исключением войн, он проводит в расположении армии. Отлучки разрешаются крайне редко. Многочисленные караулы, бесконечные учения в теплое время года, крайняя строгость начальства делают его участь тяжелой и утомительной. Жесткость распорядка такова, что в течение тех суток, что он находится в карауле, ему ни на мгновение не позволено снимать ни кивер, ни снаряжение. Он не может ложиться и практически даже садиться — в кордегардии{252}, рассчитанной на двадцать человек, едва можно заметить скамью или пару стульев. В любой момент дня он должен быть начеку и брать в руки оружие при приближении офицера, что происходит по тридцать — сорок раз в день. Вокруг каждого поста на определенном расстоянии выставлены солдаты, чтобы предупреждать о приближении офицера, которому следует отдавать честь.

 

Однако, несмотря на эту суровость, справедливость требует отдать должное поистине отеческой заботе о солдатах со стороны командования. В каждой казарме имеется отдельная квартира — для женатых солдат, где они живут со своими семьями как дома, причем свадьбы всячески поощряются, так как правительство непосредственно заинтересовано в этом. Вставая под знамена, крестьянин перестает быть рабом своего господина и принадлежит уже империи, как и его дети. Для воспитания детей в каждом полку заведены школы, где они получают начальное образование, а оттуда переходят в различные военные учебные заведения: почти все младшие офицеры армии, образованные и способные молодые люди, выходят из стен этих заведений.

 

Военное образование младших офицеров и солдат очень основательно, чего по большей части нельзя сказать о старших офицерах. Рассказывая о дворянах, я уже писал тебе, дорогой Ксавье, что они обязаны служить, и как только молодой человек получит основы образования, он поступает в специальное учебное заведение — в школу гвардейских подпрапорщиков, по окончании которой зачисляется в гвардию или в армию в чине прапорщика. После этого он старается вознаградить себя за те лишения, которым подвергался во время учебы, и предается рассеянной жизни. Военная служба для него — лишь средство получить чин, который, придав ему веса в свете, позволит с почетом оставить службу: как мы уже замечали, имя и состояние ничего не значат в России, уважение приносит только должность.

 

Все богатые аристократы вступают в гвардию. Поскольку продвижение осуществляется по старшинству и по полкам, то шансы военной карьеры, хотя и различные для каждого, таковы, что офицер, только что поступивший на службу, может быть уверенным, что по истечении десяти лет станет капитаном гвардии, что соответствует чину армейского полковника. Обычно чин этот является предметом устремлений представителей высшей знати: достигнув его, они считают, что исполнили свой долг перед государством, и переходят в придворное или гражданское звание, оставляя поприще, избранное часто по необходимости. Эта особенность, о которой я уже упоминал, объясняет, почему в русской армии так мало старых офицеров. В гвардии, где продвижение происходит быстрее, чем в армии, сегодня немного найдется полковников, участвовавших в войнах. Явление это, удивительное в стране, располагающей столь многочисленной армией и столькими старыми солдатами, заметно и в линейных войсках, хотя и в несколько меньшей степени.

 

Пища русского солдата обильна, он питается почти тем же, что и крестьянин. В местах расквартирования для солдат устроены специальные огороды, излишки же продаются. Во время кампании солдат окружен тщательными заботами. Казармы, правда, и в самом деле содержатся плохо: для отдыха казна предоставляет лишь походные кровати, а если солдат желает иметь матрас, то должен купить его на свои средства. Это, однако, объясняется обычаями страны. Еще недавно невозможно было найти кровати в самых роскошных дворцах Москвы, и ты, возможно, помнишь, мой друг, что я писал тебе в этой связи о трактирах на пути между Москвой и Петербургом. У себя в хижине русский крестьянин спит на деревянной лавке, завернувшись в овечью шкуру, так что отсутствие кроватей в казармах для солдата не лишение, но лишь следование привычке.

 

Войска, располагающиеся на постоянных квартирах, как гвардия, имеют роскошно содержащиеся полковые госпитали. Изысканность в их обустройстве дошла до того, что в каждом имеется библиотека для офицеров. В больших городах существуют общие госпитали, более скромные, но примечательные своей чистотой и вниманием, которое уделяют здесь исцелению больных. За ними ухаживают старые солдаты-инвалиды, а солдатские дети обучаются там основам медицины и хирургии. Впрочем, этим двум наукам в России предстоит еще долгий путь, прежде чем они достигнут современного уровня знаний. В России крайне мало образованных докторов и хирургов. Лишь несколько иностранцев со знанием дела практикуют здесь эти искусства. Военную хирургию возглавляет англичанин доктор Уиллис, которого император Александр удостаивал личного доверия{253}. Вот почему здесь почти не встречаются калеки: солдат, получивший серьезное ранение, требующее сложной хирургической операции, погибает.

 

Теплое время года в России так коротко, что его стараются использовать для военных учений. Там, где земля неплодородна и может без ущерба подвергаться вытаптыванию, во время больших маневров достигается такая степень совершенства, как нигде в мире. Мы наблюдали учения, происходившие на поле в пять-шесть лье в течение нескольких дней: войска располагались бивуаком на месте, занятом ими с вечера, и использовали это подобие военного положения с равной пользой для генералов и для солдат. Для зимнего времени в Петербурге и Москве построены закрытые павильоны для учений. Внушительных размеров московский манеж, конструкция которого являет собой настоящий шедевр, — произведение француза, умершего на русской службе, генерала Бетанкура{254}. Во многих частях Петербурга имеются также крытые манежи, предназначенные для занятий в плохую погоду.

 

Российская кавалерия великолепна; артиллерия маневрирует с несравненной скоростью: говорят, это самая подвижная артиллерия в Европе. В Петербурге есть артиллерийское училище, выпускающее офицеров, — предмет неустанных забот его командующего, великого князя Михаила{255}. Каждый год великий князь требует отчет о поведении выпускников своего заведения, и представленные о них сведения заносятся в специальный реестр. Таким образом складывается картина личных способностей каждого офицера, что позволяет использовать его в соответствии с его наклонностями и возможностями. Число артиллерийских офицеров, выходящих из этой школы, невелико, и всех офицеров этого рода войск можно поделить на два класса — ученые и те, что обладают лишь основами математических познаний и умеют только стрелять из пушки, которой пользуются так же, как пехотинец ружьем. Хорошо или дурно такое разделение, судить не мне, но кажется, что русская артиллерия превосходна.

 

Инженерные войска и штабные подразделения имеют учебные заведения в Петербурге; в Москве есть также кадетский корпус{256}. Поистине Россия обладает огромными возможностями для подготовки офицеров, но, так как большинство из них стремится покинуть службу, под знаменами остается лишь небольшое число тех, кто соединяет теоретические познания с опытом.

 

Вот те сведения, которые мне удалось собрать, мой дорогой Ксавье, и наблюдения, которые я мог сделать касательно организации российской армии. Возможно, она призвана сыграть большую роль в будущих событиях, и мне показалось, что эти подробности будут тебе небезынтересны. Теперь я хотел бы поведать тебе о разнообразных праздниках, начало которым было положено коронованием. Они и составят предмет моих следующих писем.

 

Письмо XL

 

Москва, сентябрь 1826 года

 

Три вечера подряд весь город был иллюминирован. Впрочем, за исключением общественных зданий, здешняя иллюминация ничем не примечательна, поскольку здесь нет обычая выставлять плошки в окнах частных домов; их ставят у дверей и вдоль тротуаров. Поэтому наше внимание привлекут к себе только казенные здания, но их в Москве столько, что каждый квартал города приобрел самый праздничный вид.

 

Признаюсь, мне всегда казалось странным, что правительство само организует и оплачивает веселье, призванное свидетельствовать о чувствах толпы. Мне кажется, что в таких торжественных обстоятельствах, которые, как считается, всегда вызывают радость в народе, он и должен выражать свои чувства. Власти, однако, предпочитают сами преподносить себе праздничный букет: поистине вернейшее средство получить его.

 

Как бы то ни было, огненные гирлянды, пылающие шифры и сияющие вывески на домах являли собой восхитительное зрелище, но прекраснее всего был сверкающий огнями Кремль. Плошки повторяли контуры

 

его зубчатых стен, причудливые очертания дворца и купола церквей. Колокольня Иван Великий, украшенная стеклами искусно подобранных цветов, высилась на фоне темного неба подобно башне волшебного замка, в окна которого каприз чародейки вставил рубины, сапфиры и изумруды. Множество народа собралось в Китай-городе полюбоваться этим великолепным зрелищем. Необыкновенно трудно было пробраться сквозь многочисленную толпу, двигавшуюся во все стороны между экипажами всех родов, которые к тому же постоянно сталкивались и цеплялись один за другой. Несмотря на все меры предосторожности, принятые полицией, невзирая на удары кнута, щедро раздававшиеся направо и налево казаками, без многочисленных жертв не обошлось. На следующий день в Москве говорили, что за вечер было задавлено крестьян на две или три тысячи рублей, и искренне жалели их владельцев.

 

Маскарад, устроенный в Большом театре, был первым из празднеств, которые теперь следуют в Москве одно за другим. Императорский театр, построенный несколько лет назад на Петровке, — здание благородного и строгого стиля. Фасад его выходит на красивую площадь и украшен перистилем из восьми колонн ионического ордера, а галереи, окружающие его со всех сторон, позволяют экипажам подвозить зрителей прямо под своды театра. Внутреннее убранство залы богато и изысканно; тридцать восемь лож располагаются пятью ярусами, над ними — галерея в форме амфитеатра. Здесь представляются оперы, балеты, трагедии и комедии, но сейчас приготовления к торжествам вытеснили труппу в Малый театр, расположенный неподалеку; о нем я расскажу тебе позже{257}.

 

Освещенная тысячей свечей, отражающихся на золотой и серебряной парче, обширная зала императорского театра вместила бесчисленное множество гостей всех рангов, московитов и чужестранцев. Мужчины в мундирах, но без шпаги должны были оставаться с покрытыми головами, а на плечах иметь небольшой плащ из черного шелка с газовой или кружевной отделкой, именуемый венецианом и выполняющий роль маскарадного костюма. Знаки почтения, каких требует обычно присутствие императора и великих князей, были запрещены, и перед членами царской фамилии гости должны были проходить, не обнажая головы и не кланяясь. Женщинам полагалось явиться в национальном костюме, и лишь немногие ослушались этого предписания. Национальный наряд, кокетливо видоизмененный и роскошно украшенный, сообщал дамским костюмам пикантное своеобразие. Женские головные уборы, род диадемы из шелка, расшитой золотом и серебром, блистали брильянтами. Корсаж, украшенный сапфирами и изумрудами, заключал грудь в сверкающие латы, а из-под короткой юбки видны были ножки в шелковых чулках и вышитых туфлях. На плечи девушек спадали длинные косы с большими бантами на концах.

 

По знаку императора начались танцы, но исключительно полонезы. Польский только условно заслуживает названия танца, представляя собой прогулку по залам: мужчины предлагают руку дамам, и пары степенно обходят большую залу и прилегающие к ней комнаты. Эта долгая прогулка дает возможность завязать беседу, однако любой кавалер может менять партнершу, и никто не может отказаться уступить руку своей дамы другому, прервав едва завязавшуюся беседу. Признания, готовые сорваться с уст, замирают, и не однажды, думаю, любовь проклинала это вынужденное непостоянство, сохраняющее для благоразумия сердца, уже готовые с ним проститься. Поскольку мое главное удовольствие здесь — наблюдать, признаюсь тебе, что я получал массу удовольствия, глядя на раздосадованные физиономии молодых волокит и милые гримасы на лицах их подружек, когда безжалостно прерывал нежные беседы, не имея возможности возместить нанесенный ущерб.

 

Вскоре те, кто имел пригласительный билет на ужин, прошли в соседние залы, где столы, уставленные цветами, фруктами и разнообразными блюдами, радовали глаз и обоняние, предлагая гурманам трюфеля Перигора{258}, птицу Фасиса{259}, стерлядь Волги, вина Франции и ликеры Нового Света.

 

Исключив из описания этого праздника переодевание, давшее ему название маскарада, ты получишь картину торжества, устроенного на счет знати и состоявшегося в великолепной зале, где обычно проходят дворянские собрания. Мне нет необходимости подробно описывать бал, ничем особенным не отличавшийся, и я использую день, предоставленный нам для отдыха, чтобы бросить взгляд на театральные постановки, возобновившиеся в связи с церемонией коронования, и на драматическую литературу России.

 

По причине траура, объявленного по кончине императрицы Елизаветы, театры Петербурга были закрыты, так что в северной столице я не смог бросить любопытствующий взгляд на местную сцену. В Москве эта возможность мне представилась. Я побывал на всех спектаклях, какие были даны, — и что же я увидел?

 

Переводы «Мизантропа», «Тартюфа», «Исправленной кокетки» и две французские оперы («Новый помещик» и «Жан Парижский»){260}. Трагедии не представлялись, но я об этом почти не жалею, ибо по-прежнему не увидел бы ничего, кроме подражания нашим шедеврам. Драматическая литература отнюдь не подчинилась тому пылкому духу воображения, что главенствовал во всех российских начинаниях в течение последнего столетия. Немногие поэты, отыскавшие свои сюжеты и героев в анналах своей родины, ни в чем другом не отклонились от стези наших сочинителей. Формы своих пьес, характеры и самые мысли — все заимствовали они у Франции, да и могли ли поступить иначе? Если даже предположить, что, вдохновленные собственным гением, они нашли бы силы вырваться из пелен воспитавшей их цивилизации и отдалиться от образцов, на которых были воспитаны иностранными учителями, — кому представили бы они оригинальные, быть может, причудливые творения своей свободной фантазии? Молодой, неискушенный русский народ, открытый новым впечатлениям, который судил бы о спектаклях открытой душой, не затемненной схоластическими предубеждениями, — этот народ не бывает в театре. Сие благородное развлечение — привилегия высшего класса, каковой сам по себе есть живое воплощение подражательности и со школьной тщательностью переносит в театр все изыски вкуса и обороты мыслей, усвоенные ими у нашей зрелой цивилизации.

 

Если эти причины до сих пор удерживали в узких рамках наших правил и предрассудков российскую Мельпомену, то еще более суровые препятствия встают на пути национальной комедии. Где взяла бы она предмет для осмеяния? Она не нашла бы его в среднем классе общества, поскольку он, как мы видели, не имеет здесь никакого веса, еще менее — в простом народе, который рождается, чтобы повиноваться, работать и умирать. Остается высшее сословие, но оно почти исключительно состоит из сановников и лиц, приближенных ко двору, чьи титулы облекают их ореолом неприступной неприкосновенности! Обладая полномочиями, полученными от высшей власти, и находясь под ее защитой, они никак не могут быть выставлены на публичное осмеяние. Скрупулезность цензуры дошла до того, что драматическим писателям запрещено даже показывать на сцене мундир российского солдата. Естественно, им ничего не остается, как переводить иностранные комедии.

 

Пьесы, постановки которых мне удалось посмотреть, были разыграны очень неплохой труппой, и г-жа Колосова, прелестная молодая актриса, несколько лет жившая в Париже и учившаяся у мадемуазель Марс, выказала недюжинный талант в ролях Селимены, Эльмиры и Юлии{261}. Шутки Мольера, удачно переданные переводчиками двух его шедевров, вызвали живое одобрение у благородных зрителей, чье воспитание, посвятившее их в особенности наших нравов и обычаев, сделало их восприимчивыми к восхитительной верности картин великого художника.

 

В Петербурге, как и в Москве, театры состоят в ведении правительства и содержатся на его счет, при том, что доход далеко не покрывает издержек: число людей, позволяющих себе удовольствие посещать театр, слишком ограниченно, чтобы приносить достаточную выручку, а поскольку аудитория не обновляется, необходима частая смена репертуара. Драматические авторы не получают за свой труд никакого вознаграждения и не имеют даже права [бесплатного] входа в театр, где играется их пьеса. Единственное, что они получают за свой труд, — одно исполнение сочиненной ими драмы в их пользу; при этом представление должно быть третьим по счету, так что, если пьеса не имеет большого успеха, доход их почти равен нулю. Их единственное преимущество состоит в том, что они никогда не бывают освистаны, так как публика выражает здесь неодобрение молча или же покидает зал.

 

Французского театра нет в Москве с 1812 года. Есть труппа в Петербурге, но она уже не та, что прежде, когда блистали мадемуазель Жорж и мадемуазель Бургуэн. Вместо французских трагедий играют сегодня легкую комедию и водевили; неверные подражания нашим второстепенным театрам сменили бессмертные творения Корнеля, Расина и Вольтера. Завоеванная сперва гением наших писателей, а затем силой нашего оружия Европа сегодня наводнена нашими легкомысленными припевами.

 

Письмо XLI

 

Сентябрь 1826 года

 

Среди всех торжеств, коим Москва стала ареной, не было более привлекательного для многочисленной публики, чем праздник, устроенный маршалом герцогом Рагузским, чрезвычайным послом Франции в России. Элегантность и изящество, шедшие рука об руку с великолепием, были главными чертами этого блестящего вечера, где все, казалось, благоухало для нас ароматом отечества.

 

Я ждал этого момента, мой друг, чтобы рассказать тебе о достойно представившей Францию миссии, появление которой соединило мирные воспоминания с памятью о славе нашей доблестной армии. Чрезвычайное посольство состояло из следующих лиц: гг. виконт Талон, граф де Брой, Дени-Дамремон, генерал-майоры; маркиз де Кастри, граф де Караман, маркиз де Полна, полковники; граф де Дамас, командир эскадрона; граф де Вильфранш, граф де Комон-Лафорс, граф де Брезе, капитаны; маркиз де Воге, граф де Бирон, виконт де Ла Ферроне, подпоручики, в качестве кавалеров посольства; затем гг. де Кемеровски, Ашиль де Гиз, Деларю и де Сен-Леже, адъютанты маршала; наконец, гг. Декруа, де Майе и де Дюрас, адъютанты. С некоторыми из этих представителей нашей армии царская столица познакомилась, когда они явились победителями на ее стенах, я же наслаждался созерцанием цвета славы нашего отечества: прежние и новые знаменитости, объединившись вокруг военачальника, поистине достойного представлять новую Францию, образовали вокруг него блистательный венок.

 

Еще до праздника, показавшего чудеса роскоши и вершины великолепия, г. маршал каждый вторник открывал двери своего дома для московского общества, что позволило нашим офицерам снискать изяществом манер и изысканностью обхождения одобрение нации, уважение которой они уже заслужили на полях сражений.

 

Чрезвычайный посол Англии{262} прибыл в Россию с явным намерением затмить французское посольство, на что ему было отпущено четыре миллиона. В этом сражении, однако, наша вечная соперница потерпела поражение, ибо для цели, которую она ставила перед собой, золота было недостаточно: неоспоримое преимущество празднествам, данным г. маршалом, обеспечил хороший вкус, качество гораздо более редкое, чем принято считать. Писательница, прославившаяся не только своим выдающимся умом, но и высоким положением, которое она по достоинству занимает во Франции, в одном из своих романов, еще вернее отображающих действительность, чем повести, которыми она насыщала жадное любопытство публики, так высказалась о хорошем вкусе: «Мне не кажется, что это свойство, включающее в себя так много составляющих, столь поверхностно, как думают обычно. Оно предполагает тонкость ума и чувств, привычку к соблюдению принятых условностей, избавляющих от необходимости задумываться о многих мелочах, наконец, такт, определяющий всему этому меру. В жизненных привычках необходимо изящество и величие, необходимо душою и чувствами быть выше своего положения, ибо по-настоящему наслаждаться благами этой жизни можно, только стоя выше них»{263}. Каждый, кто посещал нашего посла, имел возможность убедиться в верности этого определения вкуса — качества, играющего столь важную роль в обществе.

 

Господин маршал занимал дворец Куракина{264} на Старой Басманной улице. Как ни богато и ни обширно это здание, но для праздника, который должен был явить французские обычаи на берегах Москвы, во дворе особняка за несколько дней, словно по волшебству, был сооружен еще один огромный зал. Он оказался рядом с великолепной галереей, куда выходят несколько блестяще отделанных гостиных. Чтобы освободить проход для императорской фамилии, один пролет стены был снесен; перистиль и двойная лестница украсились источающими аромат цветами и кустарниками. Вдоль лестницы стояли пятьдесят лакеев в сияющих ливреях, слуги и метрдотели. Офицеры в богато расшитых мундирах выстроились в прихожей, а в следующей зале кавалеры посольства встречали дам, вручали им по букету цветов и провожали на заранее отведенные для них места. Когда пробило девять часов, фанфары возвестили о прибытии императора. Он вошел в сопровождении всей семьи, и начался бал — за чинным полонезом последовал вальс и французские танцы.

 

Присутствие государя, благосклонное выражение его лица и ласковые слова, которые он обращал к каждому, с кем говорил, оживили веселость танцующих. Глаз встречал всюду стройный порядок, ничем не смущаемое движение, и великолепный праздник, ничем не походя на те, где напыщенность часто соседствует со скукой и тщеславием, стал местом самого искреннего и непринужденного веселья.

 

Два часа пронеслись незаметно, и вот уже, по распоряжению императора, г. маршал подал сигнал, и распахнувшиеся двери явили восхищенным взорам гостей огромный шатер столовой. Свет трех тысяч свечей играл на оружии, украшавшем стены своим воинственным великолепием; стол для императорской фамилии возвышался над остальным пространством, где за тридцатью шестью круглыми столами блистали четыреста дам. Аромат корзинок с благовониями, блеск бриллиантов, радуга цветов и переливы света в хрустале — эта волшебная картина невольно уносила зрителя в один из волшебных дворцов, созданных воображением поэтов. Когда дамы, вслед за царской фамилией, направились в бальную залу, в руках у каждой было по маленькому хрупкому букетику — произведению кондитера, совершенно неотличимому от творений природы.

 

С необычайной быстротой стол был накрыт снова и позволил мужчинам, до того окружавшим своим вниманием дам и предупреждавшим их малейшие желания, в свою очередь ознакомиться с чудесами наших современных Вателей{265}. Они должны были признать, что никогда еще московские гурманы не встречали такой тонкой изысканности в сочетании с таким изобилием.

 

Император удалился в три часа ночи, но праздник продолжался до шести часов утра, и танцы окончились с первыми лучами солнца{266}. Тем самым молодой монарх, которого еще ни один праздник не удерживал так долго, дал Франции еще одно подтверждение своих добрых чувств. Это было не единственное исключение, сделанное им во время пребывания нашего чрезвычайного посла в России: царь многократно выказывал г. маршалу свидетельства своего особого уважения, адресуя свои добрые чувства равно и Франции, и воину, столь достойно ее представившему{267}.

 

Письмо XLII

 

Москва, сентябрь 1826 года

 

Вчера, мой дорогой Ксавье, императорский охотничий двор, желая внести свою лепту в развлечения, продемонстрировал нам на обширной равнине Сокольники псовую и соколиную охоту. Но то ли представление было худо организовано, то ли мое воображение оказалось слишком требовательным, но это новое для меня зрелище не оправдало моего любопытства. Несчастных зайцев принесли в мешках, по сигналу выпустили двух, и не успели они пробежать и нескольких туазов, как им вслед пустили двух огромных длинношерстных борзых, которые мгновенно догнали своих жертв и расправились с ними. Для того чтобы это соревнование на ловкость между силой и слабостью было привлекательно, нужно было бы оставить несчастным животным шанс на спасение; у них же не было никакой надежды, и зрители невольно отводили глаза от неравной схватки, где победа была предрешена заранее.

 

Двенадцать егерей выехали на равнину верхами, и каждый держал на руке сокола с колпачком на голове; как только предательская свобода была дарована плененным воронам, осужденным на гибель в когтях соколов, птицы-охотники взлетели на большую высоту и стали парить над жертвами, которые отчаянными криками тщетно молили о помощи. Не находя спасения в воздухе, где властвовали их хищные враги, вороны вскоре вернулись искать прибежища на земле. Словно повинуясь таинственному инстинкту, они догадались, что соколы не станут преследовать их в кустарнике, и все усилия заставить их снова подняться в воздух были бесполезны. Только один ворон, доверив свое спасение силе собственных крыльев, поплатился жизнью за эту неосмотрительность.

 

Теперь мне остается рассказать тебе, мой друг, о четырех последних праздниках, ознаменовавших конец моего путешествия: об обеде, устроенном московским купечеством для императорской фамилии, о балах князя Юсупова и графини Орловой и о празднике, данном императором московскому народу на Девичьем поле.

 

Купеческий обед происходил в манеже, что против Кремля. Это огромное здание, уже описанное мною, когда я рассказывал тебе об армии, не менее примечательно величием своих пропорций, чем изящностью архитектуры. Отделанное с большим вкусом, украшенное богатыми тканями, заполненное пышно накрытыми столами, оно представляло самое соблазнительное зрелище для гурманов, ибо богатые московские купцы не забыли ни о чем, что могло ласкать взор, щекотать обоняние и услаждать чувства их благородных гостей. На обед были званы представители всех посольств, но император снова нашел возможность выказать Франции особенное свидетельство своего благорасположения. Когда шампанское, пенясь, вырвалось из своего плена, царь встал и, подняв бокал, положил начало тостам, возгласив: «За моих верных союзников и добрых друзей!» Слова эти, казалось, относились к различным нациям, чьи представители присутствовали на этом пиру, но как только они были произнесены, музыканты, разместившиеся в углу залы, заиграли «Vive Henri IV{268}, а так как это была единственная прозвучавшая мелодия, то национальная песнь Франции стала искусным комментарием к словам императора.

 

Прежде чем представить тебе беглый набросок праздника, данного князем Юсуповым{269}, скажу несколько слов о самом Амфитрионе. Этот старый вельможа — один из последних представителей древней московской знати, сохранивший ее нравы и обычаи. Придворный Екатерины II, в одежде он сохранил верность моде своей молодости, но при этом отнюдь не отказался от совершенно азиатского образа жизни, так что восточный тюрбан был бы ему гораздо более к лицу, чем пудреная прическа, изобретение европейской цивилизации. Возле его кресла неотступно находятся черные рабы, и как только он желает переменить место, один переносит подушку, на которую он ставит ноги, другой берет из его рук длинную трубку, третий несет носовой платок и табакерку, и властелин пересекает апартаменты своего дворца в сопровождении такого кортежа и опираясь на плечи еще двух негров. Нет такого наслаждения, какого он не испробовал бы за свою долгую и сластолюбивую жизнь, и толпа девушек, чья жизнь находится в его полной власти, до сих пор образует вокруг него подобие гарема, где он ищет уже не удовольствия, но живительного влияния, какое присутствие молодости оказывает на одряхлевший организм. Подобно Титону{270}, он оживает рядом с женщинами, которые вянут и блекнут при его приближении.

 

Прежде большинство богатых московских господ держали в своих обширных дворцах собственные театры и специально обученные рабы оживляли драматическими представлениями бесконечные праздники, призванные свидетельствовать о процветании их хозяев. Но сегодня состояния аристократов уже не столь огромны, а изменения, привнесенные в обычаи и образ мыслей российского дворянства сношениями с европейскими народами, уничтожили эту пышность. Феодальная роскошь день ото дня слабеет и уже почти не видна, однако остатки ее нам удалось застать на этом празднике, состоявшем из спектакля, бала и ужина.

 

Сначала итальянские артисты сыграли небольшую оперу{271} в элегантном театре дворца; небесно-голубая с серебром обивка стен придавала зале одновременно грациозный и блестящий вид, не затмевая при этом пышности туалетов. Впрочем, зала эта навеяла на нас грустные мысли: именно здесь в 1812 году при Наполеоне разыгрывались французские комедии и водевили; многие члены нашей посольской миссии сидели на тех же местах, что занимали четырнадцать лет назад в этом же дворце, избежавшем пожара. А сколько бравых воинов, погибших вскоре в водах Березины, лелеяли здесь заветные надежды и предавались нежным воспоминаниям под звуки родных напевов!

 

После спектакля мы прошли в танцевальные залы, убранные с большой пышностью, но не прошло и двух часов, как преображенный в столовую театр вновь принял под свои своды удивленную толпу. В ложах поместились пышно сервированные столы, а стол для императорской фамилии был накрыт на сцене.

 

Удивительный порядок царил на этом празднике, продлившемся далеко за полночь и услаждавшем гостей разнообразными удовольствиями.

 

Графиня Орлова сделала все возможное, чтобы оспорить победу в ежедневном соревновании пышности и великолепия, на коем нам довелось присутствовать. Возможно, она добилась бы ее, если бы для этого достаточно было только роскоши и богатства, если бы все было идеально продумано и если бы некоторые важные детали не были упущены из виду.

 

Тысяча двести человек собрались в огромном манеже, превращенном в бальную залу, убранство коей напоминало греческий храм. Высокие апельсиновые деревья в вазах, увитых позолоченными гирляндами, возвышались на окнах. Три люстры прекрасной формы изливали потоки света на танцующих; однако число гостей было недостаточно для такого огромного помещения, и самый оживленный контрданс не прогонял прохлады, а темная листва деревьев и суровый декор залы наводили на все тень грусти, которую не могли победить звуки музыки.

 

Если бальная зала оставляла желать много лучшего, то полный реванш графине удалось взять в зале, назначенной для угощения. Ужин был подан под огромным шатром в восточном вкусе, поражавшим своим великолепием. Шатер этот, возведенный с быстротой, не возможной ни в какой другой стране и на какую способны лишь русские мастера, напомнил зрителям о славном эпизоде из истории рода Орловых: он повторял очертания шатра, некогда подаренного персидским шахом графу Орлову, деверю графини{272}. В продолжение ужина оркестр кавалергардов играл бравурные мелодии, а несметное число лакеев в серебряных галунах предупреждали малейшие желания гостей.

 

Возможно, мой друг, ты так же, как и я, устал от всей этой роскоши, вероятно однообразной в моих дотошных описаниях; но все это наконец завершилось, а зрелище, представшее перед нами на Девичьем поле, было совершенно иным. На этом обширном лугу было возведено множество изящных павильонов из еловых досок, покрытых разноцветными тентами. Это были легкие беседки, греческие храмы, восточные шатры, колоннады, открытые галереи, замки и фонтаны. Накрытые длинные столы отличались невероятным обилием всевозможных блюд и возбуждали алчность толпы, которая, удерживаемая веревочной оградой, с нетерпением ждала момента, чтобы наброситься на приготовленные для нее яства. Наконец появились император на коне и императорская фамилия в экипаже; они дважды объехали поле. Как только они заняли места в предназначенном для них павильоне и царь произнес: «Дети мои, все это для вас!» — двести тысяч человек ринулись к столам. Меньше чем за минуту они заполнили все палатки. Все, что можно было съесть или унести, было расхватано, разодрано и поглощено с невообразимой стремительностью. После этого они набросились на фонтаны, извергавшие потоки вина, и все, кто мог дотянуться до них, напились вина так, что полностью утратили человеческий облик. Тем не менее плясуны на канате и наездники собрали немало любопытных, в то время как на другом конце поля наполнялся газом огромный шар, который должен был подняться в воздух. Однако, едва оторвавшись от земли, он лопнул, и то удовольствие, какое предвкушали зрители, исчезло в густом черном дыму. Но и это еще не все! Осевшее полотно накрыло множество людей, которые из-за давки не смогли отбежать в сторону, а теперь не могли выбраться из-под гигантского савана, пока не разорвали его в клочья под улюлюканье окружающих.

 

До этих пор отвратительное зрелище дележа дармовой добычи было не менее удручающим, чем то, что каждый год можно наблюдать в Париже на Елисейских Полях, но вскоре беспорядок принял более серьезный оборот. Поняв слова императора «все это для вас» буквально, толпа стала карабкаться на возведенные для благородной публики павильоны и амфитеатры со стульями и креслами, предоставленными городскими властями. Еще не вся публика успела покинуть эти хрупкие строения, как чернь начала овладевать банкетками и стульями и срывать драпировку и украшения, невзирая на вмешательство гвардии и полицейских, которые, с самого утра орудуя кнутами, могли оказывать лишь слабое противодействие. Не довольствуясь мебелью, народ, чья алчность разжигалась опьянением, стал крушить помосты, раздирая их на части и вырывая друг у друга доски, когда прибыл извещенный о беспорядках обер-полицеймейстер генерал Шульгин{273} во главе эскадрона казаков. Однако все их старания и жестокие наказания грабителей по-прежнему не приносили успеха. Тогда генерал призвал пожарных, располагавшихся на краю поля, и вскоре, преследуемые казаками и опрокидываемые струями воды, разбойники отступили.

 

Вот как закончилось то, что называется здесь народным праздником, хотя рассказ мой дал тебе лишь отдаленное представление об этом жутком зрелище{274}.

 

Письмо XLIII

 

Москва, сентябрь 1826 года

 

Мне не хотелось, мой дорогой Ксавье, прерывать рассказ о праздниках, чтобы снова обратить твои мысли к несчастным жертвам заговора 26 декабря, однако много раз среди этих балов и блестящих собраний я невольно вспоминал о них. Если уголовное законодательство оставляет еще желать в России много лучшего, в этом случае, по крайней мере, воля императора сгладила его недостатки, и необычная гласность этого процесса, окружавшая его торжественность и свобода, предоставленная защите, даровали обвиняемым шанс на спасение, а нации — возможность самой высказаться об этом деле, не окруженном немыми потемками, как то бывало во времена деспотизма. Отчет следственной комиссии и тексты приговоров печатались во французских газетах{275}, так что мне нет нужды повторять тебе то, что и так известно: ты знаешь, что император смягчил все приговоры, что пятеро заговорщиков, осужденных на ужасную древнюю пытку, были избавлены от мучений и просто приняли смерть{276}. Мужество, оставившее их было в ходе следствия, вернулось в решительный момент, и их последние минуты не были омрачены слабостью. Пять виселиц были возведены возле петербургской крепости. Осужденные были одеты в длинные серые робы, капюшоны которых закрывали им головы, и это одеяние стало роковым для двоих из них. Веревка неплотно обтянула их шеи, соскользнула по полотну, и несчастные сорвались и поранились. Это происшествие, однако, ничуть не ослабило их мужества, и один из них, снова взойдя на эшафот, воскликнул: «Я не ожидал, что меня будут вешать дважды!»{277}

 

Другие заговорщики приговорены к каторге в Сибири, и срок их изгнания зависит от меры их вины. Все они принадлежат к самым знатным российским семействам, и первым из них следует признать князя Трубецкого, подлинного руководителя заговора, который, проявив слабость в решающий день, содрогнулся перед эшафотом, умолял императора пощадить его жизнь и был помилован{278}. Эти несчастные движутся сейчас к далекому месту долгих страданий.

 

Все мы полагали, что эта кровавая катастрофа, случившаяся почти накануне церемонии коронования, омрачит празднества, ибо в России почти нет семьи, где не оплакивали бы ее жертв. Каково же было мое изумление, мой друг, когда я увидел, что родители, братья, сестры и матери осужденных принимают самое живое участие в этих блестящих балах, роскошных трапезах и пышных собраниях! У некоторых из этих аристократов естественные чувства были заглушены самолюбивыми притязаниями и привычкой к раболепству; другие, пресмыкающиеся перед властью, опасались, что проявление печали будет истолковано как бунт; их унизительный страх был несправедлив по отношению к государю. Если в деспотическом государстве подобное забвение родственных чувств можно объяснить природной слабостью человека, стремящегося к приобретению в определенном возрасте чинов и состояния, то что же можно сказать в оправдание матерей, достигших преклонных лет, которые, когда годы уже клонят их к могиле, являются каждый день, усыпанные брильянтами, на шумных публичных увеселениях, в то время как их сыновья влачатся по пути страданий, быть может, навстречу гибели? Это тягостное зрелище ранило наши взоры на всех праздниках, которые я описал тебе! Следует, однако, добавить, что нашлось несколько женщин, не последовавших этому примеру. Так, юная княгиня Трубецкая{279} добилась разрешения присоединиться к своему супругу и оставила все удовольствия богатства, чтобы отправиться в холодный край и там разделить и облегчить страдания изгнанника. Другая, прелестная француженка{280}, которую нежные узы связывали с одним из осужденных, продала все, что имела, дабы последовать в Сибирь за несчастным предметом своей любви, и ее благородное самоотвержение узаконило их союз. Душе, оскорбленной зрелищем рабства и всех низостей, от него происходящих, необходимы эти редкие и достойные уважения исключения: они приносят ей утешение{281}.

 

Письмо XLIV

 

Сентябрь 1826 года

 

Срок моего пребывания здесь заканчивается, мой дорогой Ксавье; завтра я покидаю Москву и скоро смогу обнять всех, кто дорог моему сердцу. Конечно, ни в одной другой стране я не смог бы найти более развлечений и предметов для любопытства, чем в России, и тем не менее мне часто казалось, что жизнь здесь грустна и бесцветна. Нравственное падение народа, его суеверие и невежество, вечное зрелище рабства и нищеты, предписанное правительством молчание о всех общественных делах внушают чужестранцу, особенно французу, чувство непреодолимой тоски. И если, удаленный на время от родины, он всегда возвращается с радостью, никогда эта радость не будет больше, чем после поездки в эти суровые и однообразные края.

 

Перед тем как покинуть Москву, мне захотелось бросить последний взгляд на этот причудливый город, где и Франция оставила память о себе. Я поднялся на высокий холм, именуемый Воробьевой горой. Отсюда я смог осмотреть весь этот обширный и великолепный амфитеатр, когда его колокольни и сияющие купола золотило поднимающееся солнце, и написал стихотворение, которое посылаю тебе. Ты найдешь в нем воспоминание о нашей армии; мог ли я избежать его? Ведь именно с этого места французы после стольких тяжелых боев приветствовали наконец Москву, которую пожар вскоре снова отнял у них; на этой горе останавливался Наполеон, напрасно ожидая депутатов с ключами от покоренного города{282}.

 

Воробьева гора

 

Мой легкий экипаж, промчавшийся долиной,

Оставил за собой едва заметный след.

Я вышел — предо мной раскинулась картина,

Что золотил едва забрезживший рассвет.

 

Кругом меня от сна восставшая природа

Уж пела гимн Творцу, и лишь несчастный раб

Возврату вечному светила был не рад,

Проклятьем новый день встречая год из года.

 

По полю вдалеке проехала телега,

И колокольчик так печально прозвенел.

На север путь держа, в край холода и снега,

Не тех ли повезла, чей сумрачен удел?

 

Кого увозишь ты от города святого,

От этих старых стен, от этих мощных врат,

Где камни древнего и нового чертога

О славе прежней и недавней говорят?

 

Здесь царства нового твердыня освящалась,

Всходил на трон младой монарх, и двадцати

Языков глас его приветствовал, сливаясь

В единый славы гимн; а темные пути

 

Желаний роковых, судьбою превращенных

В преступные дела, сурово пресеклись.

Под скипетром царей умолкло возмущенных

Роптанье; дерзкие в остроги повлеклись.

 

К суровым пропастям Тобольска

Телега воина везет.

Мечтал когда-то он, что, войско

Возглавив, родину спасет,

 

А нынче — звон цепей железных

И рысака поспешный ход.

Он знает, что из страшной бездны

Один возможен лишь исход.

 

Когда чело твое бесславие покрыло,

Закона приговор звучал как бы унылой

И мрачной шуткой: жить в пещере двадцать лет!

Не бойся! смерть добрей и не заставит годы

Тебя считать вдали от счастья и свободы,

 

Оплакивая дни мечтаний и надежд!

Глубоких пропастей зловонны испаренья

Осилят стойкое терпенье

И времени ускорят бег.

Хоть долог путь, но быстро мчится

К пределам дальним колесница.

Смотри на солнце, человек!

 

Но, синеву небес все ярче заливая,

Победоносный держит шаг

Светило, купола и крыши озаряя

Святого города, и отступает мрак.

 

Сияют маковки, и тысячей цветов

Играет золото крестов.

Москва передо мной! та древняя столица,

Которой довелось из пепла возродиться:

Восстали из руин дворец, и дом, и храм,

Как будто чудом, вдруг, не дав протечь годам!

 

Таинственный сей град напоминает птицу,

Которая в огне бесстрашно жжет крыла.

Готова умереть — но снова возвратится

Вся сила жизни к ней, и оживет зола!

 

Твои, Москва-река, крутые повороты,

Вкруг крепости царей виясь, меня ведут

В те дни недавние, в те памятные годы —

Воспоминанием о них все дышит тут, —

 

Когда Победа шла на приступ башен сих,

И замутила кровь прозрачность вод твоих.

То было в день, когда и в этих отразил[т]ся

Потоках лик его — героя Австерлица!

 

Под мерным шагом их земля кругом гудела.

Прочь, память о трудах! заслуженный покой

Здесь обретут они, достигнувши предела,

Начертанного им могучею рукой.

 

Как проредил свинец их доблестное войско!

Ужели это вы, великие полки?

Еще дымится пепл сгоревшего Можайска,

Окрестные поля угрюмы и дики

 

Лежат, оратая не тронутые плугом,

И голод вас томит на длительном пути.

Что нужды! ваша песнь, своим напомнив звуком

О дальней родине, поможет вам идти.

 

Спеша вперед, на холм вступают эскадроны

И видят наконец заветный горизонт!

И тысячи солдат глядят завороженно —

Их жадным взорам цель похода предстает.

 

Остановитесь здесь, вглядитесь в даль, герои!

Быть может, близок день, как, обративши вспять

Прощальный взор туда, где жаждали покоя,

Напрасно этих стен вы станете искать!

 

Недвижно, будто цель заветного стремленья

Не радует его, глядит Наполеон

На древнюю Москву — и шепчет Провиденье:

Зародыш гибели в победе заключен!

 

Где города царей смиренные посланцы,

Что поднесут ему от врат своих ключи?

Покорствуют ему и время, и пространство;

Как встретишь ты его, скажи... Москва молчит.

 

Где, дерзкий город, ты найти защиту чаешь?

Захвачены поля, твоя разбита рать;

Обычая войны ужели ты не знаешь?

Ни Вена, ни Берлин не заставляли ждать

 

Ключей от врат своих. К чему твое упрямство?

Возможно ль, чтоб судьбы счастливой постоянство

Покинуло его? С тревогой смотрит он

И медлит, тишиной зловещей поражен.

 

Увы, всего один лишь день

За стенами Кремля он мнил, что неизменна

Счастливая звезда властителя вселенной,

Но ускользнула славы тень!

 

Безжалостный огонь плоды победы бранной

Нещадно истребил. Кто мог вообразить,

Что, цели наконец достигнув долгожданной,

Солдат, в стольких боях триумфом увенчанный,

Не будет знать, где голову склонить?

 

Но ты, Наполеон! неужто, пораженный,

Под тяжестью беды поникнув головой,

Ты скрылся от невзгод в приют уединенный

И не вступаешь в спор с изменчивой судьбой?

 

Что вижу? ты бежишь, вселенной победитель!

Вослед тебе летит отмщенья, злобы крик,

Но ведают и те, кому ты был гонитель:

В несчастьи гений твой по-прежнему велик!

 

Так, стоя на холме в рассветный ранний час,

В минувшие года мечтою устремясь,

Я эхо Франции, чей дух всегда со мной,

Будил над дальней стороной.

 

От солнца твоего вдали, в чужом краю

Лишь память о тебе питала песнь мою.

К воротам Азии приблизившись, я вижу,

Что здесь, как и везде, тобой искусство дышит.

 

Народ, истории не отягченный грузом,

Узнал тебя. Его грядущее ясней:

Сюда, на берега, неведомые Музам,

Явилась тень твоя — и вдохновенье с ней!

 

Ксавье Сентин
О жизни и произведениях г. Ансело{283}

 

Неоспоримо доказано, что у нас каждая новая форма политического строя влечет за собой обновление форм литературных. Каждое общественное потрясение, каждое новое движение, монархическое или революционное, меняет в той или иной степени наши идеи и вместе с ними язык, их выражающий.

 

Империя разрушила литературную республику так же, как она опрокинула Геную и Венецию, старейшие республики Европы. Не только торговля, но и интеллектуальные сношения между народами прервались, и Англия была не единственной страной, пострадавшей от континентальной блокады. Главным законом государства стало единообразие, воля правителя сделалась превыше всего, литература, регламентированная, как и все другие сферы жизни, задыхаясь под тесной униформой, двинулась по магистральному пути, начертанному империей; по пути прямому, классическому, под неусыпным надзором вооруженных до зубов цензоров.

 

С возвращением Бурбонов таможня открыла границу сначала для Гете, Шиллера, Коцебу и Лессинга, потом для Байрона и Вальтера Скотта. Французы заимствовали у немцев для своего театра некоторую наивность, некоторые оригинальные типы, большую свободу действия — и хорошо сделали; немцы заимствовали у французов главную особенность драмы — единство интереса, которое одно лишь и необходимо из трех единств, и сделали еще лучше.

 

Первый толчок был дан — и породил целые миры! Стали складываться новые системы, теории, школы. Сначала двумя основными лагерями были литература Империи и литература Реставрации, одни хотели оставаться французами, другие — сделаться немцами; потом стороны разделились на классиков и романтиков. Но так как никто не мог точно определить этих понятий, прогресс и сам ход времени выталкивали бойцов одного стана в другой, и вчерашние романтики делались классиками. Сам я оставался скорее беспристрастным зрителем, чем участником этих нескончаемых боев, и в течение почти двенадцати лет наблюдал, как одна волна романтизма сменяет другую, а целые поколения романтиков сливаются в единое классическое целое. Это не пустые слова: в 1820 году классиками в театре были Этьенн, Жуй-и Арно, романтиками — Суме, Гиро и Лебрен{284}; в 1830-м классиками стали Лебрен, Гиро и Суме, а романтиками — Александр Дюма и Виктор Гюго.

 

В то время как литераторы эпох Империи и Реставрации были заняты этой борьбой, несколько молодых талантов, не вставших еще ни под одно из знамен, обратились в поиске образцов к XVII веку. В их числе и впереди них был г. Ансело. Даже если бы он решил обратиться к XVI веку, чтобы вернуть его гибкий, живой и наивный язык, который мы потеряли и которым в наше время единолично и с большой выгодой владел только Поль-Луи{285}, он не был бы достоин осуждения. Чтобы найти новое слово, не обязательно двигаться вперед! Однако данная биографическая заметка посвящена г. Ансело, и мы, не претендуя на исчерпывающее повествование о его жизни, хотели представить лишь несколько воспоминаний и привести несколько фактов его литературной биографии.

 

Призвание человека часто бывает связано с обстоятельствами первых лет его жизни. Отец г. Ансело, секретарь гаврского коммерческого суда, обладал незаурядным умом и вкусом и был столь страстным почитателем Расина, что из всех поэтов знал и любил его одного и только о нем собирал книги. Несмотря на то, что он знал все его творения наизусть, он не хотел отказывать себе в удовольствии перечитывать его снова и снова и, чтобы обмануть собственную память и разнообразить это удовольствие, коллекционировал издания любимого автора. Из них и была составлена его библиотека, если не очень разнообразная, то весьма внушительная.

 

Таким образом, с самого раннего детства Ансело видел в родительском доме одни только книги Расина, во всех возможных форматах, обложках и переплетах. По Расину он научился читать, в девять лет уже знал все его сочинения наизусть, отец и сын непрерывно обменивались лучшими стихами из «Ифигении» и «Андромахи».

 

Примерно в это же время он поступил в гаврский коллеж. Юному Ансело, как и каждому из его сверстников, было задано выучить длинный монолог Терамена из «Федры». Он объявил, что уже знает его, и начал читать звонким голосом, не сбиваясь и не ошибаясь ни в едином слове. Преподаватель был поражен такой начитанностью и смелостью, но, не желая исключать студента из конкурса чтецов, велел ему в порядке

 

исключения выучить сон Гофолии. Бесстрашный юноша снова поднялся с места, попросил слова и на одном дыхании прочел не только сон, но и всю пятую сцену второго акта. Чтобы не отстранять поклонника поэта от соревнования, его отстранили от Расина и заставили выучить сатиру Буало.

 

Окончив учение, Ансело, которому едва исполнилось семнадцать лет, поступил на службу в Морское министерство и был направлен в Голландию и ганзейские города, принадлежавшие тогда Французской империи{286}. Он путешествовал вместе со своим дядей, который до сих пор является одним из самых компетентных и высокопоставленных наших администраторов. Во время путешествия, однако, дядя и племянник были поглощены весьма несхожими размышлениями.

 

Первый, серьезно озабоченный будущей карьерой молодого человека, едва оставившего риторику, размышлял о том, как укрепить его на новом поприще, второй же продолжал помышлять о Расине, более всего вдохновленный его комедией «Сутяги». Среди дорожных сумок и узлов бывший риторик берег маленький чемоданчик, где вместе с такими презренными вещами, как деньги и белье, хранилось сокровище: рукопись двух актов комедии в стихах под названием «Пустые обещания». Первое детище нарождающегося вдохновения, первенец его таланта! Ни один портфель, набитый банкнотами и важнейшими дипломатическими депешами, не охранялся с такой тщательностью. Беда почтовому служащему или трактирному слуге, осмеливавшимся коснуться священного ковчега! Юный поэт метал громы и молнии и вырывал драгоценность из рук наглеца. В карете он ставил его рядом с собой на сиденье, ночью подкладывал себе под голову, ни на минуту не расставаясь с двумя готовыми актами. Спокойный за уже созданное, он думал лишь об оставшемся третьем акте и, притворяясь усталым или полусонным, всецело отдавался восторгам вдохновения.

 

Прибыв в Гамбург и собираясь переправиться через Эльбу, путешественники погрузили свой багаж в лодку. Но не успели они занять свои места, как внезапный порыв ветра так накренил суденышко, что пакеты посыпались в беспорядке, а пассажиры попадали со скамей. Но и в этом внезапном переполохе Ансело не выпускал из вида чемоданчик, который скатился на дно лодки, скользнул по борту и, перевернувшись в воздухе, упал в воду. В этот момент поэт испустил такой душераздирающий крик, какой может издать только родитель при виде гибели любимого дитяти; растолкав пассажиров, он встал во весь рост и уже собирался броситься в воду, чтобы спасти свое творение или погибнуть вместе с ним, когда был схвачен чьей-то мощной рукой. Словно пружина отбросила его к другому борту, а затем отправила в дальний конец палубы, на место рядом с дядей. Все эти решительные действия были произведены капитаном.

 

— Мой чемодан! — кричал поэт, простирая руки туда, где он исчез под волнами.

 

— К чертям ваш чемодан! — отвечал лодочник. — Не хватало нам всем отправиться вслед за ним!

 

В самом деле, ветер усиливался, Эльба была готова выйти из берегов, и лодка, несущаяся с огромной скоростью, несмотря на все усилия экипажа, смогла пристать к берегу лишь в Дании, в четырех лье от Альтоны{287}.

 

В Гамбург пришлось добираться по суше. Автор неоконченной комедии, потерпевшей крушение, был преисполнен печали и не переставал жаловаться на головную боль; дядя, считая единственной причиной внезапного и столь необычного припадка меланхолии утрату денег и вещей, намеревался возместить потерю немедленно по прибытии на место.

 

Когда они устроились в гостинице, финансы молодого человека были восстановлены, и дядюшка уже решил, что исполнил все обязанности родителя, родственника и страхового общества, когда выяснилось, что до полного исцеления несчастного очень далеко! Озабоченность и головная боль только усилились. Но то была не обычная мигрень, не один из тех капризов желудка, что тиранят мозг, не расстройство пищеварения, затемняющее мысль; то был дым жертвенного костра, коптящий своды храма: причиною боли была напряженная работа мысли. Рассказ об этом удивительном физиологическом феномене, проявившемся во внезапном возникновении и столь же неожиданном отступлении недуга, будет полезен всем, кто питает слабость к перу и бумаге.

 

Когда едва не состоявшееся кораблекрушение превратило «Пустые обещания» в подводную комедию, молодой сочинитель, придя в себя, думал только о том, чтобы возродить отнятое у него роком сокровище. Сначала ему нелегко было восстановить в памяти ход пьесы. Иногда перед его мысленным взором вставала в полном боевом порядке целая тирада с пропуском лишь двух-трех полустиший, но оказывалась не на своем месте; потом в строю недоставало командиров цепей — в подобных случаях дольше всего заставляют себя ждать первые строки. Беспорядок царил

 

повсюду; чтобы выбраться из этого лабиринта, нужна была нить Ариадны, луч света в царстве хаоса. Попробуйте же нащупать ее в дороге, под бдительным взором дяди, готовящего для вас будущее, полное финансовых подсчетов!

 

Все эти монологи, стихи и полустишия, смешанные и перепутанные, то отыскивались, то пропадали вновь, бежали, ломая цезуру и карабкаясь друг на друга, и создавали невообразимый хаос в голове несчастного поэта. Варево бродило, кипело, а отчаявшийся автор не мог излить его на бумагу, и можно представить себе, что семнадцатилетний мозг с трудом выдерживал подобный натиск. Inde mali labes!{288} Отсюда закупорка памяти, путаница в мыслях, беспричинная тревога, слабость и полное нервное истощение!

 

Был призван врач, который заключил больного в отдельную комнату, предписав ему лекарства и строжайший покой. Но не успел он закрыть за собой дверь, как юноша, с трудом держа голову, обремененную восемьюстами стихов, вскочил с постели. Наконец-то бумага, перья и вожделенный покой! Доктор велел оберегать его драгоценный сон!

 

Он взялся за работу, и именно здесь проявился этот удивительный физиологический феномен. Поэт чувствовал, что голову его словно сжимает железный обруч. Когда, опираясь на свою великолепную память, связывая сцены и выстраивая стихи стройным и естественным порядком, он закрепил на бумаге четверть первого акта, терновый венец словно приподнялся и струя прохладного воздуха освежила его лоб. Он продолжал работать, и по мере того, как стихи выходили из головы и ложились на бумагу, обруч тревоги постепенно ослаблял свою хватку. Когда первый акт был готов, часть головы словно освободилась и болезнь была на полпути к отступлению! На другой день оба акта были в кармане, и наступило выздоровление.

 

Доктор, конечно, записал успех на свой счет, дядя был рад, а поэт попытался воспользоваться этим, чтобы довершить свой труд. Но увы! дважды положенная на бумагу, словно просеянная через двойное сито, комедия разочаровала своего творца, и воодушевление его значительно убавилось. Тем временем дядя открыл столь тщательно скрывавшийся от него литературный секрет и, видя, что блестящая карьера готова разбиться о страсть к рифмам, охватывающую молодых людей по выходе из коллежа, умолял племянника бросить шедевр. После некоторых колебаний поэт согласился, и пьеса, однажды уже погубленная водой, теперь безвозвратно исчезла в огне! Дядя одержал победу, служба задушила поэзию — но все же поэзия осталась жива.

 

Это было около 1813 года. Ансело был вызван в Морское министерство в Париж, а через год в Рошфор, где его дядя состоял морским префектом. Простой чиновник третьего класса, с ничтожным жалованьем, без карьерных амбиций, Ансело вел рассеянную жизнь светского молодого человека. Имея кров и стол, обласканный в префектуре, бедный экспедитор хотя и не заседал в совете правления и не присутствовал на официальных приемах, тем не менее не пропускал ни одного званого вечера. Приглашенный во все лучшие дома в городе, он обнаружил, что при жалованье в восемьсот франков может вести весьма приятную жизнь, и смотрел на мир сквозь розовые очки.

 

Но рядом с этим материальным благополучием шла другая жизнь, жизнь поэзии и мечты. Конечно, поэзия не заставила долго себя ждать. Расин, прежде прельщавший его комической маской, теперь манил его другим своим лицом. Ансело вынашивал длинную пятиактную трагедию под названием «Варбек». Чтобы заранее уберечь ее от гибели в волнах, чтобы охранить от посягательств дяди, он сочинил ее... в уме! Трагедия вынашивалась в голове поэта, ни один стих ее не лег на бумагу. Сокрытой от людей и стихий, неуловимой, непромокаемой и несгораемой пьесе могло грозить только забвение со стороны автора. Такой и оказалась ее судьба.

 

Вызванный в январе 1815 года в Морское министерство, которое ему предстояло оставить через пятнадцать лет в результате народной революции и назначения на пост министра г. Аргу{289}, по приезде в Париж он первым делом отправился на улицу Ришелье и обратился к актерам Французского театра с просьбой не прочесть, но выслушать его «Варбека». Пьеса была прочитана 19 марта 1816 года и принята советом театра, однако сам Ансело, оказавшийся более строгим судьей, не счел свое детище достойным постановки. Он уже с жаром трудился над «Людовиком IX», также сочиняя его по памяти. В день представления «Людовика IX» «Варбек» был забыт.

 

С этого момента началась настоящая литературная карьера Ансело. 5 ноября 1819 года колоссальный успех принес ему известность, и воротилы литературной славы немедленно завладели его именем, чтобы использовать его в собственных целях.

 

Это было время, когда разбитые надежды, попранные интересы, крушение империи и восстановление монархии посеяли повсюду семена политических страстей. Политика давала всходы и прорастала даже там, где ее не сеяли вовсе. Самые безобидные существа помимо своей воли обнаруживали эти семена чуть ли не в собственных карманах... Представьте же себе, что происходило с книгами и театральными пьесами!

 

Сочиняя трагедию, Ансело посвятил меня в ход работы, и ни он, ни я не усматривали ни в одной ее строке какого-либо политического намека, ни одна реплика не казалась нам пригодной для использования какой-либо партией. Я даже восхищался той ловкостью, с какой он, не повредив историческому колориту, придал характеру короля-святого{290} легкий оттенок либерализма, вполне в духе времени.

 

На первом представлении «Людовика IX» публика пришла в восхищение от изящества стиля, достойного Расина, стройной композиции драмы, характеров короля и предателя и приветствовала единодушными возгласами одобрения каждый стих, каждую реплику, каждое новое явление. Ансело вообразил, что добился литературного успеха, и я должен признаться, что разделил с ним эту иллюзию. Каково же было наше изумление, когда мы узнали, что овация, встретившая трагедию, носила чисто политический характер!

 

Сторонники хвалили его за то, что в эпоху великих потрясений, царства буржуазии и равенства он изобразил живыми и яркими красками времена благородных рыцарей и святых королей. Враги упрекали в том, что он написал оправдательную речь в пяти актах, апологию феодализма и абсолютной монархии, духовенства, крестовых походов, церковной десятины и еще бог знает чего, и желает уничтожить представительное правление.

 

В то же самое время другой поэт, двумя годами его старше, также уроженец Гавра и также дебютант на театральных подмостках, стяжал не меньший успех на сцене «Одеона», ставшего вторым Французским театром, на фронтоне которого сразу оказалось записанным его имя: Казимир Делавинь. Имя это уже было известно, а позднее стяжало его обладателю еще большую славу.

 

Конечно, избрав сюжетом ужасную «сицилийскую вечерню», где французы сыграли столь печальную роль, показывая другую страну, в благородном и отчаянном порыве сбрасывающую позорное иго Франции{291}, Делавинь претендовал на создание национальной пьесы не больше, чем Ансело, избравший героем Людовика IX, — на создание апологии аскетизма. Однако, исключительно благодаря сюжетам двух драм и только потому, что в одной из них слова «родина» и «свобода» повторялись столь же часто, как в другой — слова «Бог» и «король», они сделались знаменами двух противоположных политических партий{292}.

 

Для Ансело роль вождя была самой неподходящей. Его привычка к беззаботному существованию, повышенная чувствительность к критике или недоброму отзыву (хотя с тех пор он и научился на них отвечать) не позволяли ему оставаться в боевой цепи и хладнокровно отражать вылазки из враждебного стана. Он был роялистом, это правда, но отнюдь не воинствующим. Всегда прежде избегавший соприкосновения с политическими мнениями и интересами, не принадлежа ни к какой партии или группе, роялист по рождению, он унаследовал свои убеждения от отца и деда вместе с именем и состоянием. Даже если в наше время это кажется странным, не каждому дано быть приверженцем какой-либо идеи и считать политику первой и единственной потребностью души.

 

Кроме того, у Ансело было много друзей, плававших, как говорят моряки, в чужих водах. Он дорожил своими принципами, но не менее дорожил и друзьями, а чтобы не отказываться ни от тех, ни от других, никогда не обсуждал первые со вторыми. Поэтому когда двадцать газет самых разных цветов объявили автора «Людовика IX» политиком, он был совершенно растерян.

 

Пьеса была посвящена Людовику XVIII, который назначил г. Ансело пенсию в 2000 франков из своей личной казны.

 

На этом благодеяния не остановились, и вскоре сочинителя вызвал к себе г. Порталь, тогдашний глава Морского министерства{293}, и спросил, что может для него сделать. Поскольку речь, без сомнения, шла о том, что такой серьезный политический деятель должен быть выдвинут на верхние ступени административной карьеры, полной неожиданностью стал ответ поэта:

 

— Ваше превосходительство, — начал он, — я только простой экспедитор...

 

— Ваше положение изменится, — прервал его министр, исполненный самых благих намерений.

 

— Если это возможно, — воскликнул поэт, — оставьте его прежним! Все, о чем я прошу, — это позволения остаться экспедитором министерства.

 

— Такое желание удовлетворить нетрудно, однако я предполагал позаботиться о вашем повышении, и его величество лично поручил мне заняться этим.

 

— Если так, — продолжал молодой человек, — я осмелюсь просить вас о снисхождении, о милости.

 

— Говорите, я слушаю вас!

 

Я желал бы, ваше превосходительство, быть уверенным, что буду исключен из числа чиновников, представляемых к ежегодному поощрению, а главное — к повышению в должности!

 

— Весьма необычная просьба!

 

— Единственное, — окончил проситель, — чего бы я желал взамен, это немного свободного времени, свободных часов, когда моим начальником и руководителем будет Расин.

 

Условие было принято и соблюдалось до тех пор, когда, как я уже говорил, явились революция и г. Аргу и отняли у г. Ансело место экспедитора Морского ведомства.

 

После «Людовика IX» Ансело подарил театру «Дворецкого», представленного 23 апреля 1823 года, и «Фиеско», сыгранного впервые 5 ноября 1824 года. Затем он получил орден Почетного легиона, был назначен библиотекарем наследника престола и даже получил дворянский титул. Последнее необычайно его удивило, но не ослепило, ибо он так и не явился за грамотой, не понимая, что делать с ней чиновнику его ранга.

 

Обладатель пожизненной пенсии, ордена и титула стал, разумеется, объектом самых острых газетных нападок. На каждую новую атаку он отвечал эпиграммами, которые рождал с необычайной легкостью, однако сочинением их и ограничивалась его месть. Ни одна из этих острых стрел, которые могли нанести сильнейшие раны, не была выпущена в цель. «Что поделаешь, — говорил он мне, — как только эпиграмма сочинена, моего гнева как не бывало, а кроме того, как это ни странно при моей памяти, я тут же их забываю!»

 

Тем не менее он запечатлел свои жалобы на тяжкие и несправедливые обвинения в строфах, предпосланных тексту «Фиеско» и адресованных одному из друзей.

 

Ах, если б только лишь журнальных глас клевретов

Чернил мои стихи, и из рядов поэтов

Меня хотел изгнать! Но нет, не дилетант,

А черный мракобес, фанатик и сектант,

 

Я жажду, говорят без всякого зазренья,

Тюрьмы, оков, цепей на благо просвещенья!

Такие-то мечты нашли в строках моих!

Чтоб грех мне приписать, ломают каждый стих.

 

Нет, ни одной строки, чтоб за нее краснеть,

Не вывело перо мое, и понапрасну

Приписывают мне гонения на гласность.

Я ль власть хочу склонить к запрету изъявленья

 

Свободы мнений, я ль в бездарных сочиненьях

Тиранам, деспотам готов осанну петь!..

Сентин, товарищ мой! ты помнишь, наша дружба

Рождалась в дни, когда вдруг становились чужды

 

В единый день отцу и сын и дочь, а брат

На брата восставал и был победе рад,

Когда священные семейственные связи

Ложились на алтарь вражды и неприязни.

 

Порою, забредя невольно в те края,

Где музы не царят, но пушки говорят,

В то время ссор, обид, сражений и раздоров

И мы с тобой, увы, не избежали споров,

 

Ступая роковой политики тропой.

Но в сердце были ль мы когда враги с тобой?

Мы разно мыслили о праве, власти, силе —

Но меньше ль оттого друг друга мы любили?

 

Далек тот день, когда к политике пристрастье

Отнимет у меня в друзьях моих участье!

Я не хочу, чтоб тот или иной закон

Для чувства двух сердец мог воздвигать заслон.

 

Отправившись из двух столь разных точек в путь.

Мы не надеялись прийти когда-нибудь

К согласию — и вдруг встречаемся у цели,

Хотя о средствах спор окончить не успели.

 

Французы ты и я, и нет мечты иной,

Как милой Франции довольство и покой.

Не так ли две реки бургундскими полями

Бегут, играя врозь прозрачными волнами,

 

Петляют по лугам, сближаясь там и тут,

Пока не встретятся и струи не сольют

В единый мощный ток — у рощи, где когда-то

Король, чье имя нам навеки будет свято,

 

Законы диктовал под сению дубов{294}.

Гордыню обуздав для общих берегов,

Отсюда две реки, в едином русле полны

К Лютеции несут, к заветной цели волны.

 

Что нужды, если глаз порою различит,

Что в Сене две струи? — Торопится, журчит

И смешивает вновь оттенки, убегая,

Цветы, и облака, и небо отражая.

 

Во время этих успехов и наград автор «Людовика IX» женился. Поэт получил спутницу, обладающую тонким умом и душой, надежную советчицу в вопросах вкуса, а экспедитор получил материальное благополучие.

 

Мадемуазель Шардон из древнего дижонского рода стала мадам Ансело. Еще в юности, когда обычно молодые люди только начинают понимать искусство, мадемуазель Шардон уже была искусным живописцем. Сегодня мадам Ансело — автор «Марии», этой простой и трагической драмы, жемчужины французского театра, доставившей триумфальный успех мадемуазель Марс.

 

В 1825 году Ансело опубликовал поэму в шести песнях «Мария Брабантская», три издания которой были мгновенно раскуплены. В том же году он впервые представил свою кандидатуру во Французскую академию; он получил 13 голосов, и кресло досталось его сопернику, г. Лебрену, автору «Марии Стюарт».

 

С 1825 по 1830 год Ансело напечатал книгу «Шесть месяцев в России», написанную в результате совершенного им путешествия по Северной Европе в пору коронования Николая I, и роман нравов «Светский человек», по мотивам которого позднее создал пятиактную драму в соавторстве с одним из своих друзей. Драма и роман имели одинаковый успех.

 

В те же годы на сцене «Одеона» была поставлена комедия «Важная персона», а на Французском театре пятиактные трагедии «Ольга, или Московская сирота», «Елизавета Английская» и комедия в трех актах «Один год, или Брак по любви».

 

Я не собираюсь заниматься здесь разбором достоинств и недостатков сочинений г. Ансело. Это прекрасно сделали другие, а мне такая роль совсем не к лицу. Я связан с ним слишком тесной дружбой, и мои похвалы вызвали бы только подозрение, а критика — неловкость. Близкий друг лучше, чем кто-либо другой, может рассказать биографию человека: он изучил его характер, он был его доверенным лицом, участвовал в главнейших событиях его жизни, здесь он на своей территории; что же касается критики — ему лучше воздержаться. Автор принадлежит ему, сочинения — другим. Друг-биограф должен рассказать публике лишь то, что сам видел, слышал, знает; таково его место, таков его долг — к нему я и вернусь.

 

В мае 1830 года Ансело во второй раз вступил в борьбу за место в Академии. Кандидатура его вызвала столько споров, что после тринадцати туров голосования решение было отложено на неделю. На этот раз он получил шестнадцать голосов — вместо необходимых семнадцати! Назначение снова было отсрочено, и примечательно, что из двадцати членов, избранных с тех пор, только трое набирали столько же голосов, сколько автор «Людовика IX», «Фиеско» и «Ольги», который, однако, вновь не был избран.

 

Через два месяца после этого литературного поражения г. Ансело испытал еще одно, гораздо более опасное для его благосостояния и будущего его семьи: он стал одной из жертв Июльской революции, лишившись сразу и пенсии, и места библиотекаря.

 

В наше время александрийские стихи и трагедии, требующие столько кропотливого труда, едва ли могут прокормить своего создателя, особенно в те дни, когда действительная народная драма, разыгрывающаяся на площадях, казалось, уничтожила театральную драму-фикцию. Баррикады, свержение трона, изгнание королевской семьи — эта июльская трилогия, исполненная шестьюстами тысячами актеров под яркими лучами солнца, не могла не затмить драму сценическую, будь она в прозе или в стихах, освещаемую театральной люстрой.

 

Ансело трезво оценивал свое положение и, с честью выдержав испытание, покорился судьбе: не ради себя самого, но ради дочери и жены. Ему был необходим постоянный доход, и он не мог поставить дорогие ему создания в зависимость от случая и от успеха его пера, доставившего ему известность, но не состояние.

 

И тогда каждое утро он стал отправляться в Морское министерство, на единственную оставшуюся у него скромную должность. Литератор, которому всего за несколько недель до того не хватило единственного голоса, чтобы войти в число Сорока бессмертных, стал переписчиком бумаг. Мастеру изысканного и богатого слога пришлось воспроизводить деревянные нелепости казенной речи и даже ошибки своих начальников, ибо никого не должно унижать.

 

Он был уверен, что этой покорностью, этой самоотверженностью сохранит свое место. Но нет! г. Аргу, сменивший на посту министра г. Порталя и многих других, окончил дело, начатое Июльской революцией, и указом от декабря 1830 года Ансело перестал быть даже экспедитором Морского министерства!

 

Что ему оставалось делать? То, что он сделал: стал писать водевили, занялся коммерческой литературой. Кому не нравятся водевили, те могут их не писать, что бы ни говорили господа фельетонисты, которые сами суть не что иное, как неудавшиеся водевилисты. Слава богу, Ансело был не только талантлив, но и умен. Он обратился в театр на улице Шартр, и предложенная им «Мадам Дюбарри» принесла этой сцене ее самый громкий успех. Меньше чем за шесть лет он дал большинству наших малых театров более шестидесяти пьес: «Леонтину», «Фаворита», «Регента», «Обманы большого света», «Мадам Дюшатле», «Мадам д'Эгмон» и многие, многие другие, которые если и не прибавили ему славы, то развили его силы. Именно так, ибо постоянная работа над сценической интригой, необходимость приводить в действие ее пружины, умножать коллизии, писать роли для конкретных актеров, постоянно выставлять себя на суд не самых образованных зрителей, при этом не отказавшись от претензий на внимание публики элитарной; эта необходимость испробовать один за другим все жанры, все регистры — от бурлеска до самой возвышенной патетики — оттачивает владение пером и заставляет автора открывать в себе качества, неизвестные прежде ему самому.

 

Водевиль — передняя драматической литературы; пусть так. Там место демократического элемента; но мы полагаем, что в литературе, как и в политике, движение и прогресс рождаются в низах. Там те, кто дерзает! Залы с высокими сводами, такие, как палата пэров или зал Французского театра, стоят лишь до тех пор, пока поддержаны снизу. Современная комедия была создана на улице Шартр не вчера и не позавчера; на этой сцене уже появились нотариусы, адвокаты, газетчики, эмигранты, выборщики, банкиры с Шоссе д'Антен, торговцы из Сен-Дени, солдаты империи — наши современники, со всеми их смешными сторонами, искусно или не очень обрисованные, но настоящие действующие лица сегодняшнего дня, тогда как постановки на улице Ришелье все продолжали выводить на подмостки Фронтена и Дорину, герои все так же дурачили своих хозяев и женились на своих молодых любовницах к досаде их престарелых опекунов.

 

Кроме того, в настоящий момент в портфеле г. Ансело имеется бесспорное опровержение того распространенного предрассудка, что писание водевилей якобы губит талант литератора, как исполнение романсов — голос оперного певца. Это прекрасная пятиактная трагедия в стихах, которую он только что завершил и с которой несомненно вернется на сцену Французского театра. Все слышавшие ее, в том числе и автор этих строк, считают ее одной из главных удач поэта{295}.

 

В заключение скажу то, с чего обыкновенно начинают биографические заметки: Жак-Франсуа-Арсен Ансело родился в Гавр де Грае 9 января 1794 года.

 

Письмо редактору газеты «Journal de Paris»

 

Милостивый государь, только что вышла книга, примечательная во многих отношениях, — «Шесть месяцев в России в 1826 г.», писанная г. Ансело{296} . Репутация автора, его талант и изящество стиля делают еще более досадными многочисленные ошибки, вкравшиеся в его сочинение. Как русский, я не мог не испытать немалого огорчения, встретив изрядное количество неверных фактов и выводимых из них слишком поспешных суждений, большая часть которых без всякого на то основания создает у читателя неблагоприятное впечатление об этой стране. Вот почему я счел своим долгом исправить некоторые из этих заблуждений, и тем более спешу сделать это, что полагаю их непроизвольными. Собранные автором сведения исходили, несомненно, из ненадежных источников. На многие вещи он взирает с самой крайней точки зрения, а краткость пребывания в России не дает ему возможности достаточно изучить нравы нации, чтобы обнаружить их глубинную связь с установлениями государства, которые, сколь бы ни казались они чужестранцу исполненными изъянов, во многом исправляются самими этими нравами, состоянием цивилизации и отеческой заботой правительства. Я далек от предположения, что пером автора водила неприязнь. И в самом деле, откуда взяться подобному чувству в сердце сына Франции?.. Время стерло даже следы той жестокой битвы, где каждая из двух наций стяжала славу. С тех же пор, как утвердившаяся на французском престоле законная династия разрушила самую возможность связей, вредных для будущности России и Франции, находящихся на двух оконечностях Европы подобно двум равным чашам весов, ничего не остается, как уважать друг друга и согласием взглядов и чувств поддерживать мирное равновесие на европейском континенте. Обеим нациям очень важно также хорошо знать друг друга; поэтому, желая блага обоим государствам, я позволю себе сделать несколько замечаний касательно допущенных в книге неточностей и отмечу эти места в том же порядке, в каком они встречаются в книге.

 

Прежде всего — анекдот о литературной цензуре в России (с. 50). По словам автора, некто представил в комитет по цензуре описание путешествия во Францию в 1812 году. Комитет, не обнаружив в сочинении ничего предосудительного, кроме самого факта, что кто-то совершил поездку во враждебную страну, нашел самым простым предложить автору заменить в заглавии книги «Франция» на «Англия» и после такого небольшого изменения разрешить публикацию книги. История в самом деле весьма забавна, но я позволю себе предположить, что то была шутка, которую автору предложили принять за чистую монету. В России никак не могло произойти подобной истории так, чтобы о ней никто не узнал. Кроме того, я сомневаюсь, чтобы какой-нибудь русский в упомянутую эпоху развлекался осмотром достопримечательностей Франции; полагаю также, что такое предприятие осуществить было бы нелегко, и это дает повод вспомнить пословицу «Кто доказывает слишком много, не доказывает ничего».

 

Автор много распространяется о суевериях, которые, по его словам, являются неотъемлемой чертой характера русского народа. В подтверждение он приводит многие подмеченные им черты, все с большими или меньшими преувеличениями; в частности, история о крестьянине, который благодарил св. Николу, позволившего ему незаметно совершить кражу. Эта история также не вызывает у меня доверия; человек может быть глуп, но если мы допускаем, что он обладает религиозным чувством, следовательно, он не может не иметь представления о нравственности. Человек, обращающийся к святому, не может не знать, что кража есть преступление, он знает это хотя бы потому, что закон полагает за нее наказание.

 

Описывая салоны С.-Петербурга (с. 82), автор удивлен тем, что особы мужеского и женского пола собираются вместе, но не смешиваются. В самом деле, теперешние правила, принятые в обществе, обязывают молодых людей к большой сдержанности; однако это не имеет никакого отношения к восточным обычаям и не является чем-то промежуточным между нравами Европы и Азии, как утверждает автор. Слова «Азия», «азиатские нравы»{297} повторяются так часто, что кажется, будто автор поставил себе задачу заставить своих читателей смотреть на Россию как на страну почти варварскую и полуазиатскую. Отсюда, вероятно, это настойчивое именование императора царем, хотя титул этот не существует уже более столетия. Впрочем, здесь же находим весьма лестную похвалу русским дамам: мы благодарим за нее автора от лица наших соотечественниц, хотя, впрочем, не можем вполне подписаться под выводом, который он из нее делает, а именно — утверждением о меньшей образованности и даже ничтожестве мужчин, объясняющим якобы выказываемое ими пренебрежение противоположным полом.

 

Должен признать, что я испытал очень тягостное чувство, читая (с. 81) рассказ о способе увеличивать население, заключая браки, какие заставили бы содрогнуться даже жителей Абуфара или Мирры. Я понятия не имею, откуда мог автор узнать о таких невероятных вещах, которые он называет к тому же обычаем. Должен заявить, что я никогда не слышал ни о чем подобном и полагаю, что и в самые отдаленные времена такие события не остались бы безнаказанными в России, как в любой другой стране. Не сомневаюсь, что автору придется пожалеть о том, что он возвел такой поклеп на целую нацию, опираясь на слухи.

 

На с. 88 находим подробности, касающиеся российского дворянства. Автор утверждает, что оно разделено на 14 классов, каждый из которых приравнен к военному чину, от 14-го, соответствующего прапорщику, до 1-го, соответствующего фельдмаршалу. По его словам, эта иерархия распространяется даже на женщин, фрейлины имеют чин капитана и проч., и проч. Такое описание является абсолютно неточным, автор был плохо осведомлен, или ему дали неясные сведения. На самом деле в российской гражданской службе действительно существуют чины, всего их четырнадцать, они имеют названия, как, например, губернский секретарь, коллежский регистратор, коллежский асессор, надворный советник, и проч. Любое лицо, вступающее в административную службу, по выслуге нескольких лет получает право на следующий чин и повышение жалованья. Это касается, однако, только должностей в правительственных учреждениях и ведомствах; выборные же дворянские должности — а многие из них очень важны, как, например, должности предводителей дворянства, судей и судебных заседателей, — не входят в эту систему и не требуют никакого определенного чина. От военных гражданские чины так далеки, что если лицо, занимающее гражданский пост, пожелает перейти в военную службу, оно должно начинать с нижней ступени, с ранга младшего офицера. На женщин эта классификация не распространяется никоим образом, если только автор не хотел сказать, что им оказывается в обществе ражение, определяемое положением мужа, как и в любой стране, и даже во Франции, где супруга префекта стоит на иной ступени, чем жена деревенского старосты, а этикет предписывает в обращении к дамам военные или гражданские титулы маршальши или президентши. Что касается фрейлин российского двора, это, без сомнения, очень почтенная должность, однако, насколько мне известно, они не имеют ни чина капитана, ни какого бы то ни было иного.

 

Подробности, приводимые автором (с. 183) о секте староверов, сильно преувеличены. Практика добровольного увечения себя совершенно не обязательна для членов этой религиозной секты. Возможно, что, несмотря на надзор властей, в каком-нибудь уголке России и есть невежественные фанатики, прибегающие к этим варварским приемам; но представить себе, что в одном полку оказалось три сотни таких людей, кажется мне по меньшей мере весьма сомнительным.

 

На с. 186 автор говорит о презрении, якобы выказываемом в России духовенству. Факты, на которые он опирается, так же малоосновательны, как приводимые им частные случаи. Жилище священника вовсе не обладает статусом неприкосновенности, который делал бы его недоступным для полиции; в России такого статуса не существует нигде и ни для кого. История о мошенничестве довольно забавна, но даже если и имела место в действительности, то никак не была связана с епископом и венчанием. Высшее духовенство в России составляется из монашеского ордена, поэтому епископ не может совершать обрядов ни венчания, ни крещения — эти обязанности отправляются только священниками из белого духовенства.

 

Изрядную похвалу (с. 232) находим в адрес русских ямщиков. «Когда возница доволен, — говорится здесь, — он награждает лошадей нежнейшим именем голубчики мои; это самое лестное прозвище, ибо голуби составляют для русского народа предмет особой любви и даже поклонения. Он нежно заботится об этих птицах, убивать или есть их считается преступным: это одно из многочисленных здешних суеверий».

 

В русском разговорном языке в самом деле употребляется ласковое слово «голубчик» — буквально «мой голубочек»; однако связывать это с суеверием — все равно что утверждать, что французские выражения «котик» или «кролик», с которыми рыночные торговцы обращаются к покупателям, связаны с обожествлением котов и кроликов французским народом. Я добавил бы также, что в России мне часто случалось есть жареных голубей, никого этим не шокируя. Русские крестьяне не едят их, во всяком случае обычно; однако же нельзя сказать, чтобы это была повседневная пища крестьян какой-либо страны{298}.

 

Мысль о том, что русский народ — самый суеверный в мире, кажется, столь прочно утвердилась в голове автора, что он не упускает ни единого повода ее развить. Он снова возвращается к иконе св. Николая (см. с. 263), помещенной над Никольскими воротами Кремля, которая вместе с закрывающим ее стеклом осталась невредимой после взрыва, что, по словам автора, еще более увеличило, если только это возможно, веру русских в могущество этого святого. Каждый может связывать или не связывать этот удивительный факт с чудом; я могу лишь сказать, что он отнюдь не произвел в Москве сенсации.

 

С. 265. «Могилы древних царей украшают церковь св. Михаила. Эти саркофаги, которые в праздничные дни покрывают великолепными покровами, некогда служили трогательными посредниками между несчастием и властью. Когда кто-нибудь из подданных хотел просить владыку о милости, он оставлял свое прошение на одной из могил, и только царь мог взять его оттуда. Так смерть ходатайствовала за несчастного у трона, и к милости монарха обращались, взывая к священным именам его отцов».

 

К сожалению, история не говорит ничего об обычае, описанном столь академичным тоном, и я с своей стороны никогда о нем ни слыхал.

 

С. 269. В лесу Петровского возле Москвы очарованный взор автора «встретил среди елей и берез несколько вековых дубов, устоявших перед жестокостью местного климата и напоминающих путешественнику о милой родине». На это могу сказать только, что в окрестностях Москвы сколько угодно дубовых лесов, прекрасно растущих на этой широте.

 

История о жестокости Ивана Грозного в связи с постройкой храма Василия Блаженного, рассказанная на с. 326, также не имеет никаких исторических оснований. По крайней мере, Карамзин, не скрывший ни одной из жестокостей этого государя, о ней не упоминает.

 

Должен признаться, что я был удивлен, узнав (см. с. 367), что еще совсем недавно в самых роскошных дворцах Москвы редкостью была кровать. Кажется, плохо набитые диваны, на которых автору случилось спать в русских трактирах, оставили неизгладимый след в его памяти.

 

Не могу не отметить еще одного заблуждения, в которое автор впадает (с. 404) в связи с описанием праздника, данного графиней Орловой во время коронационных торжеств: «Ужин, — сообщает он нам, — был подан под огромным шатром в восточном вкусе, поражавшим своим великолепием и построенным русскими мастерами по образцу того, который персидский шах подарил когда-то графу Орлову, деверю графини»{299}. Должен прежде всего сказать, что графиня Орлова, единственная наследница огромного состояния своего отца, знаменитого графа Орлова, получившего прозвание Чесменский в память за победу при Чесме, — графиня Орлова, говорю я, не имеет ни брата, ни деверя. Что же касается шатра, о котором идет речь, вот как обстояло дело. Шатер, принадлежавший капитан-паше, командовавшему оттоманским флотом в том сражении, попал вместе со всем гаремом в руки победителей. Граф Орлов отослал трофей обратно в Турцию, заявив, что женщины не могут быть взяты в плен. Паша, покоренный таким великодушием, просил его в доказательство своей признательности принять шатер, и именно в нем проходил бал у графини.

 

То, что автор говорит по поводу более важных вопросов о внутреннем правлении и положении различных классов в России, не всегда верно. Эти предметы, должным образом углубленные, могли бы составить целый том, подобный разбираемой книге. Я же остановлюсь на сказанном, выразив лишь сожаление, что известный писатель, взявшись за такую важную задачу, употребил свой талант столь поверхностным образом.

 

Примите уверения в почтении, и проч.

 

Париж, 23 апреля 1 827 г.

 

Я.Н. Толстой{300}
Достаточно ли шести месяцев, чтобы узнать страну?
или Замечания о книге г. Ансело «Шесть месяцев в России»

 

«Достаточно ли шести месяцев, чтобы узнать страну?» — Этот вопрос я задавал себе, читая книгу г. Ансело «Шесть месяцев в России». Признавая, что трудно написать лучшее сочинение о стране, столько раз оклеветанной, особенно во время такой краткой поездки, я все же не могу не заметить, что эта краткость стала причиной многих ошибок, и решил указать на них как ради восстановления истины, так и отвечая желанию нескольких лиц, интересовавшихся моим мнением об этой книге. Я постараюсь быть кратким и понятным и для французов, и для русских. Умолчу о подробностях путешествия г. Ансело; не проследую за ним ни на поле Лютценской битвы, ни по песчаным равнинам Пруссии, но буду ждать его в Петербурге, отправлюсь вместе с ним в Москву и его воспоминаниям о шести месяцах противопоставлю опыт более тридцати лет, проведенных в описанной им стране, а также свою принадлежность к русской нации, что, однако, никак не помешает справедливости моих высказываний. К его наблюдениям я добавлю свои в надежде, что он сам признает их справедливость и воспользуется ими для второго издания своего труда.

 

Г. Ансело прибыл в Петербург и начал рассказ о нем в своем седьмом письме. После краткого вступления он заявляет, что, если бы российское правительство переехало в какой-нибудь другой город, Петербург скоро превратился бы в простой торговый порт. Причиной тому — отсутствие национального населения, которое, по его словам, теряется среди ливонцев, литовцев, эстонцев, финнов и других иностранцев. В самом деле, в Петербурге на триста тысяч жителей приходится около сотни тысяч выходцев из присоединенных областей; кроме того, в городе, служащем морским портом, ежегодно бывает по меньшей мере тридцать тысяч иностранцев. И тем не менее все заставляет думать, что, если бы императорская резиденция была перенесена в глубь России, она вскоре стала бы местом проживания если не всех ста тысяч полурусских, привлеченных в эту столицу близостью немецких провинций, то значительной их части; ибо совершенно естественно, что столица страны с таким разнородным населением являет собой многонациональный город. Присутствие в столице монарха, двора и верховных судебных инстанций, средоточие всех интересов неизбежно производят это скопление национальностей, которое в любой другой стране меньше бросается в глаза приезжему.

 

Я воспользуюсь этим поводом, чтобы снять с Петра I часто повторяемый упрек в том, что он утвердил свою резиденцию в Петербурге. Говорят, что этот город, удаленный от центра империи, никогда не сможет стать национальным; кроме того, он подвержен разрушительным наводнениям. Согласившись с последним пунктом, скажу лишь: в России известно, — это подтверждается и указами и письмами Петра I, — что он сделал Петербург местом своего пребывания лишь временно, намереваясь создать и развить российский флот, тогда как настоящей столицей империи должен был стать Нижний Новгород. Реализацию этого проекта затянули потрясения, ознаменовавшие царствования преемников Петра I; Петербург же рос, украшался, и время в конце концов утвердило за ним статус императорской резиденции, изначально бывший лишь временным. Этот вопрос был талантливо освещен г. Эро в статье о петербургском наводнении Revue Encyclopedique», т. XXV, с. 245–250){301}.

 

Перейдем к восьмому письму г. Ансело. Поэт присутствует на собрании литераторов в Петербурге и, говоря о русском историке Карамзине, совершенно справедливо замечает, что имя этого знаменитого писателя произносится его соотечественниками с уважением и восхищением. Искренняя радость, вызванная новостью о том, что Его Величество Император Николай, как истинно великий монарх, пожаловал г. Карамзину пенсию 50 000 рублей, каковая должна будет перейти к последнему из его детей, «эта всеобщая радость, — пишет он, — была поистине трогательным зрелищем; казалось, что каждый из присутствующих получил личный дар от государя»{302}. — Вот наблюдение справедливое; однако в другом месте (письмо двенадцатое) г. Ансело, говоря о похоронах знаменитого историка, выражается так: «Ему воздали заслуженные почести, но надо сказать, что относились они не столько к знаменитому писателю, сколько к личному советнику императора; не столько к историку, сколько к историографу России». — Это рассуждение не только противоречиво само по себе, но и ложно по сути. Главная заслуга г. Карамзина, даже в глазах русских, — его исторические труды и другие литературные произведения, справедливо снискавшие ему звание одного из главных реформаторов русского языка. Впрочем, чин г. Карамзина в иерархии почетных титулов был всего лишь действительный статский советник; однако в Петербурге каждый день умирают люди, награжденные этим званием, и даже более высокими, но публика не удостаивает их кончину не только подобных почестей, но даже внимания.

 

Но вернемся к восьмому письму. Если особа, сообщившая г. Ансело анекдот о цензуре, желала его мистифицировать, это ей вполне удалось. Я далек от того, чтобы защищать таможенников мысли, которые во всех странах мира вызывают справедливые нарекания писателей, проявляя чрезмерное рвение в исполнении своих обязанностей и часто преступая предписанные им границы; замечу только, что в России цензоры назначаются из числа писателей или профессоров. Я полагаю, все согласятся со мной, что человек, обладающий элементарным здравым смыслом, ни под каким предлогом не станет требовать от автора, желающего опубликовать свои письма о Париже и его памятниках, чтобы он заменил название Париж на Лондон потому, что они писаны русским в Париже в 1812 году. Как бы ни был глуп этот цензор, он понял бы, что если путешественник говорит в письме «Я приехал в Лондон и остановился в гостинице на улице Риволи, против дворца Тюильри; прогуливался по Пале-Роялю; видел императора Наполеона и проч.», его, без сомнения, сочтут сбежавшим из сумасшедшего дома.

 

Девятое письмо начинается словами: «Всем известно, мой дорогой Ксавье, что русский народ — самый суеверный в мире». — Я должен признать свое неведение в этом вопросе, ибо до сих пор полагал, что это печальное преимущество оспаривают друг перед другом испанцы и итальянцы. «Русский, — продолжает г. Ансело, — не может пройти мимо церкви или иконы без того, чтобы не остановиться, не снять шапку и не перекреститься десяток раз». — В Италии, например в Риме, я видел, как итальянцы останавливаются перед распятием в центре Колизея и целуют его, стараясь не сбиться со счета, ибо табличка на распятии гласит, что приложившийся к нему шестикратно получит 200 дней индульгенции.

 

«В церкви нередко можно услышать{303}, как кто-нибудь благодарит св. Николая за то, что не был уличен в воровстве». — Подобное суеверие возможно в любой религии, начиная с язычников, которые поклонялись даже божествам воровства, и до христиан, просящих у святых защиты, когда они чувствуют себя виновными. Люди из непросвещенных классов общества всюду похожи друг на друга; лишенные способности к рассуждению, которая заставляет увидеть божественное могущество в добре, они призывают его на помощь в злом деле. Однако я полагаю, что достойный доверия человек, сообщивший г. Ансело следующий факт, хотел испытать его доверчивость. Он поведал ему, что «некий крестьянин зарезал и ограбил женщину и ее дочь; когда на суде у него спросили, соблюдает ли он религиозные предписания и не ест ли постом скоромного, убийца перекрестился и спросил судью, как тот мог заподозрить его в подобном нечестии!»

 

Заметим прежде всего, что вопрос, якобы предложенный судьей, нисколько не находится в его компетенции, а может быть задан исповедником; если же предположить, что это не был вымышленный факт, то можно ли случившееся с одним человеком относить к целому народу, делая вывод от частного к общему? Всякий, кто жил в России, знает, что убийства совершаются там очень редко по причине огромности страны и отсутствия смертной казни. Крестьяне в большинстве своем набожны, а греческая религия не допускает никакого снисхождения к убийству; это смертный, непоправимый грех, и русский убежден, что меч правосудия неминуемо настигнет виновного, и Бог рано или поздно укажет на убийцу. В Италии же, напротив, ужасные злоупотребления священников поощряют убийц; многочисленные разбойники имеют даже своего святого покровителя, если не ошибаюсь, св. Антония Падуанского{304}. Что касается поверья, что встреча со священником или монахом является дурным предзнаменованием, — подобное наблюдение справедливо, однако нельзя заключать из него, как это делает г. Ансело, что этот предрассудок невежественных людей основывается на неуважении к служителям культа. В России, как и в некоторых областях Италии, встреча со священником считается плохим знаком потому, что он присутствует на похоронах и связывается, таким образом, с представлением о смерти. Конечно, священники служат также и на свадьбах и на крестинах, и эти радостные обряды должны были бы уравновесить грустные мысли, связанные с фигурой духовного лица, но суеверные люди всегда видят мрачную сторону вещей. Вот как я объясняю предрассудок, общий для двух народов, столь несхожих своим характером.

 

В десятом письме г. Ансело описывает петербургские гостиные. Он утверждает, что в тех кругах, где он был принят, больше всего его поразило разделение полов и сделанное им наблюдение, что мужчины не разговаривают с женщинами. Он уверяет, будто молодые дворяне имеют обо всем самое поверхностное представление, а военная служба мешает им углублять свои познания. На самом же деле большинство сегодняшних молодых людей, которых г. Ансело мог встретить в петербургском обществе, имели достаточно времени, чтобы получить образование; я говорю о большинстве, поскольку офицеры гвардии, придворные и служащие Министерства иностранных дел, образующие элиту русской молодежи, воспитывались французскими учителями или же обучались в российских или иностранных университетах. Эти учителя, попавшие в Россию после французской революции, по большей части отличавшиеся прекрасным образованием, манерами, часто даже происхождением, занимаются с ребенком от самого нежного возраста до 17 или 20 лет. Пожалуй, я соглашусь с г. Ансело, что десяти или двенадцати лет недостаточно, чтобы вырастить ученого, однако при теперешней системе, когда словесные науки и латинский язык исключены из обучения, за это время вполне можно получить блестящее образование.

 

Но вот что еще больше поразило меня в этом письме: отдавая справедливость разносторонней образованности и глубоким познаниям русских женщин (которые, как и мужчины, не могут посвящать образованию более десяти — двенадцати лет), автор добавляет: «Возможно, эта обширность познаний и нравственное превосходство юных дам и объясняют невнимание к ним молодых людей и нежелание приближаться к ним». — Этакая галантность и в самом деле уж чересчур! Всякий заметит, насколько произвольно подобное суждение. Если бы оно было справедливо, если бы мужчины опасались общаться с женщинами, боясь их превосходства, то не было бы и браков; мужья бежали бы своих жен, братья сестер и т.д., а за невестами ездили бы в Париж и обращались к знаменитому г. Вильому{305}. А вот еще одно достойное доверия лицо, сообщившее автору обычай, описанный им в письме двенадцатом. Этот человек рассказал, что «когда во владениях какого-нибудь помещика родится намного больше девочек, чем мальчиков, он выдает замуж достигших зрелости девочек за мальчиков, а чтобы как можно скорее получить плоды от этих преждевременных браков, поручает отцу ребенка, пока тот не подрастет, выполнять обязанности сына. Таким образом, крестьянин, выполняющий одновременно совершенно различные обязанности, оказывается одновременно и дедом, и отцом детей своего сына, а последние оказываются братьями мужа своей матери. Уверяют также, что эти супруги in partibus, достигнув возраста, когда они могут вступить в свои права, стараются как можно раньше женить мальчиков, которыми их наградил их interim, чтобы оказать своим сыновьям благодеяние, полученное ими от своих отцов»{306}.

 

Вот история, несомненно основывающаяся на чудовищном исключении, которую совершенно невозможно истолковать как обычай, ибо в таком случае надо было бы предполагать крайнюю безнравственность помещиков и отсутствие всякого религиозного чувства и полное падение нравов у крестьян. Возможно, что крестьяне иногда женят своих малолетних детей на зрелых девушках; там, где случаются такие неравные браки, причина их состоит в желании получить в дом еще одну работницу, но я могу определенно утверждать, что владельцы не принуждают и не могут принуждать крестьян заключать подобные браки, а тем более сожительствовать со своими невестками.

 

На странице 85 того же письма автор снова говорит о кнуте, который поминается в его сочинении к месту и не к месту, хотя в России кнут можно увидеть только ъ руках палача. Говоря о дворянах, чьи отцы остаются крепостными, он пишет: «в то время, как к сыну обращаются со словами ваше благородие{307}, отец его, быть может, получает удары кнута». Оставив в стороне кнут, мы увидим, что во всех странах мира дворянством могут жаловать за службу, хотя и не так часто, как в России; тем не менее даже во Франции найдутся министры и высшие сановники, чьи отцы были простолюдинами, и не обязанные своими личными качествами исключительно высокому рождению.

 

Что касается евреев, которые, по словам автора, быстро поняли, что не смогут соревноваться в хитрости и ловкости с русскими купцами, то это еще одно заблуждение. Правительство запретило им въезд в страну по вполне естественной причине: пример Польши, где евреи разоряют крестьян, показал, сколь пагубно для России было бы позволить свободно селиться здесь этой касте ростовщиков.

 

Письмо тринадцатое составляет продолжение предыдущего: автор говорит в нем о дворянстве; я остановлюсь, более подробно на нескольких неточностях, вкравшихся в это письмо.

 

Слова о разделении дворянства на четырнадцать классов — уже ошибка, ибо эти классы представляют собой не степени дворянства, но служебные чины. Нередко случается, что служащий четырнадцатого класса принадлежит к более знатной фамилии, чем чиновник первого класса. Ни древность рода, ни титулы не дают в России настоящих привилегий. Но, поскольку титулы признаются государем как различающиеся по степеням, они должны рассматриваться как таковые в дворянской иерархии: баронов возводят в графское достоинство, графов — в князья, а некоторые из князей имеют титул светлейшего. Таким образом, существует различие между дворянством по рождению, личным дворянством и тем, которое получают дети младших офицеров; последние не имеют права приобретать имение до достижения чина старшего офицера. Неверно также, что дворяне, отказывающиеся вступать в гражданскую или военную службу, лишаются титула, отдаются в солдаты и проч.

 

Меня поразило также мнение г. Ансело о непостоянстве привязанностей русского дворянина, который, по его словам, поначалу «необыкновенно гостеприимен, ищет знакомства с иностранцами, особенно с французами, объявляет себя вашим задушевным другом, затем вы становитесь просто знакомым, а в конце концов он перестает с вами здороваться». Долго раздумывая, почему могло сложиться у автора такое мнение, и не найдя никакого разумного объяснения, я решил, что оно стало результатом знакомства с двумя-тремя людьми, каких можно встретить повсюду, но которые никак не могут представлять характер целой нации. Когда чужестранец имеет несчастье встречать людей подобного свойства, вместо того чтобы обобщать полученное от них впечатление, он должен был бы отнести их к разряду фатов, которые одинаковы в любой стране.

 

Перейдем от восемнадцатого письма к двадцать третьему. — Памятники, торжества и Царское Село описаны так бегло, что читатель едва успевает заметить ошибки и неточности.

 

К сожалению, слишком верно, что в России существует секта, чьи приверженцы подвергают себя добровольному увечью, стремясь избавиться от соблазна плоти; однако число их не растет, но, напротив, сильно уменьшается, и я не колеблясь готов опровергнуть рассказ о том, будто в одном полку могло оказаться три сотни этих несчастных людей. Достаточно вспомнить о строгом порядке, дисциплине и правилах поведения в армии, чтобы понять, что это совершенно невозможно; если в какой-нибудь полк и мог попасть один-другой член этой варварской секты, об этом незамедлительно стало бы известно. Цифра же, приводимая г. Ансело, может быть только метафорой, вырвавшейся у поэта.

 

Укажу на еще две довольно существенные ошибки в том же письме. Автор утверждает, что русские священники не могут оставаться вдовцами. Он должен был бы сказать наоборот, ибо по каноническому правилу православной церкви священник не имеет права жениться вторично, но ему дозволяется продолжать служение после потери супруги. Дальше г. Ансело говорит: «когда венчаются сын или дочь дворянина, обряд обычно совершает епископ». На самом же деле брачное благословение может быть дано только священником, живущим в миру, иначе брак был бы признан недействительным.

 

В двадцать шестом письме г. Ансело, прощаясь с Петербургом, посещает Казанский собор и, осматривая выставленные там трофеи, заключает, что «из всех человеческих слабостей русской нации наиболее свойственно тщеславие. Рассказывая иностранцу о памятниках своей страны, русский никогда не скажет «Это прекрасно», но обязательно «Это прекраснее всего на свете!» — Неужели из одного оборота речи, вполне к тому же безобидного, можно вывести обвинение народу, выдавая ему аттестат на гордыню и тщеславие на таком слабом основании? Дальше автор выдвигает уже более серьезный упрек: «Жезл маршала Даву, — говорит он, — оставался в обозе, брошенном по приказу самого маршала; неужели стоит гордиться забытым трофеем?» Но разве нельзя посмотреть на то же самое иначе? Два народа воюют между собой, и маршальский жезл, принадлежащий одному из них, попадает тем или иным образом в руки врагов; что же может быть естественнее, чем выставить его в качестве трофея? Если необходимы примеры, то история войн изобилует ими. Наполеон, находясь в Берлине и уже найдя общий язык с королем Прусским, отправил шпагу и орденскую ленту Фридриха Великого в Дом Инвалидов в качестве трофеев. Или, может быть, маршал Кутузов должен был вернуть жезл маршалу Даву с извинениями? — Что же касается городов, ключи от которых остались у России, то они были взяты с боем, что бы ни говорил г. Ансело: Данциг, Гамбург и другие города были защищаемы французскими гарнизонами и несомненно имели ворота. Гарнизоны оборонялись героически, что я могу подтвердить, поскольку видел это своими глазами. Если бы не могло показаться, что мы хотим отомстить г. Ансело, мы заметили бы также, что в России доблестное войско никогда не изображается в водевилях и что у нас нет ни мостов, ни улиц, названных по имени одержанных побед. Но еще больше я хотел бы напомнить об этом французским солдатам, сражавшимся с русскими. Если отдать должное их мужеству, то и они признают храбрость русских с той же справедливостью, с какой русские считают французов самым отважным противником, с каким им довелось сражаться.

 

Подробности, которые сообщает г. Ансело в своем двадцать седьмом письме о ямщиках и их манере править лошадьми, о различении скупых и щедрых путешественников названием орлов или ворон, можно найти в Путеводителе{308} и вряд ли заслуживают специального внимания. В том же письме автор, остановившись в Валдае, рассказывает о торговках баранками, что опасался, что они его соблазнят. Он утверждает, что проезжающий вынужден призвать на помощь своей добродетели всю свою осторожность. Могу успокоить его: эти девицы вовсе не так угодливы, а кроме того, состоят под надзором властей, так что его добродетель не подвергалась ни малейшему риску. Пусть те, кто намеревается отправиться в Россию, не пугаются перспективы ужасных ночей между Петербургом и Москвою; что бы ни говорил г. Ансело, удобные кровати вы найдете на протяжении всего пути, и особенно в Твери, где гостиницы просто великолепны.

 

Тридцатое письмо должно дать французскому читателю представление о цыганах, живущем в России бродячем племени. Вполне возможно, что какие-то молодые люди и даже такие, которым юность уже не может служить оправданием, разорялись ради цыганок. Молодость и страсти повсюду толкают людей на безумства: кто-то разоряется на актрис, на певиц, кто-то даже на канатных плясуний. Однако мне кажется маловероятным, чтобы некий любезный русский, амфитрион г. Ансело, указывая на молодого человека, растратившего большое состояние на цыганку, мог сказать: «Взгляните на нее. Один офицер, к несчастью располагавший состоянием, за два года проел с нею две тысячи крестьян!» Шутка дурного тона, тем более, что подобное выражение в русском языке не употребляется. Говорят «растратил», но никак не «съел свое состояние». Эта шутка любезного амфитриона менее всего национальна.

 

Письмо тридцать второе содержит довольно верные сведения о судах; тем не менее и в него закралось мнение, которое кажется мне ошибочным. Автор утверждает, что «преступления в России редки... потому, что кровь течет в жилах русских медленнее и не возбуждает сильных страстей, а также потому, что различные сословия общества почти не соприкасаются друг с другом, интересы их не сталкиваются, и разбившаяся карьера или раненое самолюбие не заставляют кипеть умы так же сильно, как в странах, где разные классы сближены и перемешаны». Исследуя этот вопрос, я нахожу, что самые серьезные и самые частые преступления совершаются умышленно; следовательно, быстрота циркуляции крови (впрочем, физиологическая аномалия) не порождает преступлений, а те, что совершаются в момент ослепления яростью, рассматриваются судом как менее тяжкие и даже во Франции не караются смертной казнью.

 

На последнюю часть рассуждения г. Ансело отвечу, что столкновение интересов и происходящие отсюда преступления вызываются не соприкосновением различных классов общества. Убийства совершаются чаще всего в результате ненависти, мести или корыстолюбия. Поэтому в России убийства должны быть многочисленнее, чем где бы то ни было, в результате вражды слабых и сильных, бедных и богатых, рабов и господ. Чтобы определить истинную причину редкости преступлений в России, надо прожить несколько лет в провинции, отдаленной от столицы. Там беспристрастный наблюдатель может удостовериться в том, что русский крестьянин, хотя и кажется на первый взгляд свирепым, по природе добр, обладает мягким нравом и набожностью, основанной на евангельской морали{309}. В поддержку этому утверждению приведем весьма изобретательное соображение г. Ансело о рекрутировании солдат, которое удаляет из русских деревень злодеев. Безусловно, это одна из важных причин той высокой нравственности, которую отмечают в России все путешественники. Что касается корыстолюбия судейского сословия, то в России оно едва ли больше, чем где бы то ни было, а если злоупотребления еще имеют место, они скоро исчезнут. Мудрость нашего нового монарха, поистине отеческая забота, настойчивость и справедливость, с какой Его Величество преследует нарушителей служебного долга, дают нам основание надеяться на самое лучшее будущее.

 

От вопроса судебного перейдем к политическому, который уже пятнадцать лет является предметом дискуссий публицистов. Я говорю о пожаре Москвы. Об этом ужасном событии писали столько, что мне остается лишь оспорить некоторые утверждения автора в тридцать четвертом письме. Я не боюсь присоединиться к мнению Европы (Vox populi, vox Dei{310}), которое долго считало это внезапное уничтожение города проявлением высокого порыва национального чувства. Автор «Шести месяцев в России» замечает по этому поводу, что «если бы по внезапному движению души знатные фамилии решились на эту огромную жертву, то они приняли бы меры, чтобы спасти сокровища, собранные в их дворцах». Но г. Ансело, вероятно, забыл, что жители Москвы не ведали об угрожающей им опасности до самого рокового дня, когда французские войска вступили в город? Губернатор Ростопчин и маршал Кутузов не переставали их успокаивать и уверяли, что они в полной безопасности; в одном заявлении, сделанном после Бородинской битвы, последний даже клялся своими сединами, что город не будет сдан; когда французы уже вошли в столицу, многие жители едва успели спастись сами, а некоторые попали в плен. Было ли у них время спасать свои богатства? Опровергнув это утверждение, можно было бы заключить, что Москва была подожжена воспламененным патриотизмом жителей; я бы даже согласился с г. Ансело, что в этом помогли и вышедшие на волю заключенные тюрем, побуждаемые страстью к грабежу. Но если бы то же самое случилось в Париже и если бы настоящие патриоты взяли на себя инициативу поджечь город, вероятно, рядом с людьми благородными и незаинтересованными также оказалось бы изрядное число злодеев и грабителей, усугубляющих пожар, чтобы воспользоваться удобным случаем.

 

Далее г. Ансело относит причину московского пожара на счет некоей тайной силы, а именно Англии; «ибо, — говорит он, — разрушение города не только лишило наших солдат всех необходимых ресурсов, но еще и раздражило народ, сделав каждого москвича их злейшим врагом, и уничтожило возможность мира, чаемого Наполеоном: именно к этому стремилась Англия». — Если такова была цель (что, впрочем, весьма вероятно), которую некто надеялся достигнуть, поджигая Москву, то политика Кутузова, не желавшего и слышать о мире, должна была воспользоваться этим поводом (что и имело место) и без того, чтобы Англии, не ведавшей, вероятно, о возможности принесения города в жертву самими москвичами, пришлось тратить свое золото. Во время подобных катастроф миллионы, потраченные тайной силой, несомненно не смогли бы противостоять патриотизму — если не Ростопчина, то других выдающихся русских, имевших вес в правительстве. Впрочем, в хаосе, неизбежно возникающем в подобной ситуации, облеченный безграничной властью Ростопчин имел иные способы обогатиться, если бы пожелал этого, не компрометируя себя связью с иностранным кабинетом. Мне кажется, что это обвинение предполагает чрезмерную изворотливость английской политики, и без того уже многократно и несправедливо оклеветанной.

 

Все сведения, приводимые г. Ансело о русской армии в письме тридцать девятом, почерпнуты из надежных источников, за малым исключением; например, слова о том, что обучение младших офицеров и солдат основательнее, чем обучение старших офицеров, нисколько не обоснованны. Воспитание молодых военных осуществляется в многочисленных кадетских корпусах и военных училищах; в одном Петербурге их десять, и в нескольких более тысячи учащихся. Большая их часть состоит под верховным руководством великого князя Константина, а в его отсутствие управляется самыми выдающимися военачальниками, и с каждым днем заведения эти совершенствуются. Из их стен вышло множество прекрасных офицеров, обученных за счет императорской казны{311}. Автор «Шести месяцев» снова заблуждается, когда утверждает, что в русской гвардии сегодня мало воевавших полковников. Я заявляю и могу доказать, что сейчас в русской гвардии мало полковников невоевавших.

 

В письме сороковом возобновляется рассказ об ударах кнута, щедро раздаваемых казаками, вместе с шутками о крестьянах, которых, по словам г. Ансело, было задавлено на три тысячи рублей.

 

Наконец, в письме сорок втором рассказано о празднике, данном Императором народу, и о беспорядках, учиненных толпой, набросившейся на угощение после слов Государя «Дети мои, все это для вас!». Поняв слова Императора буквально, народ якобы немедленно взобрался на амфитеатры для зрителей, расхватал сиденья и скамьи, разорвал тенты, стал драться за холсты и доски и проч., несмотря на непрестанное использование кнута (опять и снова кнута), и только отряд пожарников, пустивший в ход насосы, смог разогнать беснующуюся толпу.

 

Картина в самом деле вышла очень живописная, и я могу вспомнить только одну, с ней схожую: раздачу еды народу на Елисейских Полях в Париже. Там яства кидают в толпу, а люди бросаются в грязь и начинают драться за добычу руками и ногами. Полагаю, что и при этих сценах отряд пожарных был бы вовсе не лишним. Бесплатные представления в парижских театрах носят почти столь же дикий характер; это доказывает только, что народ везде одинаков.

 

Вернувшись немного назад, скажу о письме сороковом, где г. Ансело трактует о драматической литературе. Бесспорно, что большинство русских трагедий являют собой переводы или копии французских шедевров; однако разве последние не заимствовали почти все у древних, причем не только форму драм, характеры, мысли, но также и большинство сюжетов? Разве не Аристотель правит до сих пор на драматическом Парнасе Франции? Из ста русских трагедий, образующих репертуар театров обеих столиц, треть основана на национальной истории или составляет подражания английским и немецким авторам. Переводы французских трагедий — далеко не лучшее, наши подлинные шедевры — национальные драмы Озерова и Крюковского{312}. Этими произведениями никак нельзя пренебречь, особенно талантливому человеку, столь выдающемуся, как автор «Людовика IX». Что касается препятствий к созданию национальной комедии, я соглашусь только в том, что они на самом деле имеют место, но вполне преодолимы. «Неприступная неприкосновенность» придворных — отнюдь не столь серьезная преграда, как автор стремится показать. Кроме того, театральная пьеса — не сатира на лица. У нас немало пьес, выводящих на сцену недостатки высокопоставленных лиц, продажность судей и тому подобное. Были даже примеры, когда весьма высокопоставленные особы узнавали себя в комедиях. Правительство не запрещает эти постановки, они идут на сценах императорских театров, под покровительством высших государственных сановников, каковые обыкновенно возглавляют руководство театрами. Я осмелюсь даже сказать, что драматическая цензура в России более независима, чем во Франции. «Женитьба Фигаро», например, в Париже запрещена, но играется в Петербурге, включая и знаменитый монолог{313}. Не знакомый с российским провинциальным дворянством, весьма многочисленным и отличающимся от нашей аристократии совершенно особой физиономией нравов, г. Ансело полагает, что комедиографам негде отыскать смешные типы. Он может быть спокоен: это бескрайнее поле, и талантливый писатель может снять с него обильнейшую жатву. Это подтверждают прелестные комедии Фон-Визина, князя Шаховского, г. Грибоедова и другие. Первый описал в своем «Недоросле» воспитание провинциального дворянина с истинно классическим правдоподобием; его «Бригадир» — еще одна совершенно национальная пьеса. Князь Шаховской{314}, автор более пятидесяти театральных пьес, описал провинциального дворянина со всеми его причудами в очаровательной комедии «Полубарские затеи»{315}. Наконец, последний, г. Грибоедов, продемонстрировал подлинный талант в необыкновенно остроумном описании наших гостиных.

 

В конце концов, необходимо отдать справедливость г. Ансело, признав достоинство большей части его книги. Хочу надеяться, что он сам почувствует, что почти импровизированное сочинение, результат всего лишь полугодового путешествия, прошедшего к тому же в вихре празднеств, никак не может претендовать на совершенство. Я не смешиваю его с толпой других путешественников, которые, прожив в России много лет, выносят из нее только дурные воспоминания, не находят в ней ничего достойного, доброго и, чтобы привлечь к себе внимание, клевещут на тех, кто оказал им радушное и искреннее гостеприимство. Однако если бы мне пришлось писать о нравах и обычаях какой-нибудь нации, то, ничего не обобщая, я тщательно отсеял бы все исключения и не упускал бы из виду того, что все мы суть представители человеческого рода и, следственно, похожи друг на друга, за небольшими отличиями.

 

Впрочем, дай Бог, чтобы все, кто пишут или будут писать о России, походили бы талантом и доброжелательностью на г. Ансело! Однако, повторяю, пусть будут они менее поспешны, дабы не вызвать упреков в пристрастности или легкомыслии. Сочинению г. Ансело, конечно, недостает лишь зрел ости, какая приобретается только долгим пребыванием в стране. Это и позволяет мне заключить: шести месяцев недостаточно, чтобы узнать страну{316}.

 

П.А. Вяземский

Шесть месяцев в России. Письма, писанные г-м Ансело в 1826 году, в эпоху коронации Его Императорского Величества, и проч.

Париж, 1827.

 

(Письмо из Парижа в Москву к Сергею Дмитриевичу Полторацкому)

 

С той поры, как прочел ты во французских газетах объявление о вышедшей книге г-на Ансело{317}, верно, не проходило дня, чтобы ты не поминал меня лихом и не говорил с досадою: «А он не присылает этой книги и ничего не пишет о ней. Хорош приятель! хорош корреспондент!» Предчувствую твое нетерпение и пользуюсь первою удобностью, чтобы хотя задатком успокоить твое сердце и твою библиографическую жадность. Вероятно, нельзя будет доставить тебе эту книгу в Москву. Довольствуйся тем, что я прочел ее, и будь сыт моим насыщением или пресыщением. Впрочем, право, жалеть тебе нечего. Не подумай, что я, в оправдание малого усердия, хочу отбить в тебе охоту. Нет! с моей стороны нет никакой уловки, никакого злого умысла. Отлагая обиняки и все иносказания, постараюсь тебе дать кое-как понятие о шестимесячном пребывании в России г-на Ансело, и если успею изложить ясно и внятно сущность этой книги, то, без сомнения, умерю твое нетерпение и неудовольствие на меня. Слушай! Первые пять писем заключают в себе поверхностный отчет в поездке автора от Парижа до Митавы. В них замечателен разве один уважительный отзыв французского поэта о Гете. Там следует стихотворение, написанное автором на поле Люценской битвы. В последних стихах обращение к Наполеону благородно и, кажется, хорошо выражено:

 

Quand ton sceptre pesait sur le monde asservi,

Quand la France tremblait, ma lyre inexorable

D'un silence obstine peut-etre eut poursuivi

De ton pouvoir sans frein la majeste coupable:

Mais tu connus 1'exil et sa longue douleur,

Mais la mort t'a frappe sur un rocher sauvage;

Je te plains, et ma lyre adresse un libre hommage

A la majeste du malheur.

 

Тут должно заметить откровенное peut-etre{318}. В царствование Наполеона поэт не был еще известен, и нельзя знать, не иначе ли заговорила бы лира его. От седьмого письма из Петербурга начинаются именно русские письма. Всего на все в книге их 44, а страниц 422. Большая часть из них посвящена местным описаниям и, так сказать, статистико-топографико-живописным подробностям, как ты и сам уверишься из извлечения оглавлений писем, которое здесь сообщаю. Александро-Невский монастырь, Екатерингоф, дрожки, Биржа, Арсенал, Царское Село, погребение императрицы Елисаветы Алексеевны, Семик, Летний сад, гулянье в Летнем саду в Духов день (Fete des mariages), Императорская библиотека, Кронштат, С.-Петербургская крепость, Собор Петропавловский, водосвятие, Смольный монастырь, Зимний дворец, Эрмитаж, вид Петербурга, Казанский собор, гробница Моро, Острова, дорога из Петербурга в Москву, Новгород, Валдай (La Suisse Russe), Москва, Китай-город, Кремль, Петровское, цыганы, судебные места, тюрьмы, Бородинское поле, церковь Василия Блаженного, Сухарева башня, обряд коронации и описание праздников, данных при этом случае. Все это, должно признаться, за исключением некоторых погрешностей, неуместных замашек учености, умничанья и либерализма, тем более неуместного, что автор дома совсем не в рядах оппозиции, а либеральничает только в гостях, все это описано довольно верно, прибавим NB, для путешественника и для француза; но все бесцветно, безмысленно и, по крайней мере для нас, русских, нимало не занимательно и не любопытно. Остальное содержание писем, политическое и нравственное, еще жиже и сквознее. Нельзя сказать, чтобы автор, как многие из собратий его, был движим каким-нибудь недоброжелательством к русскому народу и увлечен предубеждениями против России, но зрение его слабо и близоруко. Говоря о злоупотреблениях, о недостатках наших (и какой же народ не подвержен им?), он нередко кружится около истины, но не настигает ее и не в силах за нее ухватиться. Россия, может быть, отчасти и видна в его книге, но видна как в зеркале тусклом и к тому же с пятнами, которое отражает предметы слабо и темно. В этом отношении вина не автора, и Бог простит ему: не каждому даны взор орлиный, ум зоркий и наблюдательный; но каждый образованный и <благо>воспитанный человек отвечает за личности, когда он себе их дозволяет. В этом отношении г-н Ансело иногда отступает от законов общежития и тем оскорбил не русских, которые недоступны оскорблениям г-на Ансело, но своих сограждан и товарищей путешествия своего, хотя и говорит в предисловии, что он не числился при посольстве герцога Рагузского и что наблюдения его, неизвестные членам посольства, принадлежат ему одному, что один он за них отвечает. <Вероятно, это официальная уловка; но в чужие дела и отношения мешаться нам не следует.>

 

Впрочем, нельзя сказать, чтобы автор худо помнил хлеб-соль, по крайней мере, авторскую. 8-е письмо содержит благодарное описание обеда, данного ему г-ном Гречем.

 

«Несколько русских литераторов, — говорит он, — узнав о приезде моем в Петербург, хотели доказать мне, что Музы сестры, и я за несколько счастливых минут обязан их дружелюбному гостеприимству. Русский литератор, г-н Греч, один из библиотекарей императорских, ученый филолог, сочинитель грамматики, которая имеет законную силу в России (fait autorite en Russie), хотя и не была еще вполне издана, и редактор лучшего журнала в империи, «Северной пчелы», дал вчера большой обед, на коем присутствовали все отличные литераторы, находящиеся ныне в Петербурге. Тут видел я г-на Крылова, который прелестным комедиям, а более еще басням своим обязан за известность европейскую: его прозвали русским Лафонтеном, и в самом деле, в творениях его находим простосердечие, прелесть, придающие ему некоторое сходство с нашим бессмертным добряком. В свете имеет он какую-то молчаливую рассеянность, которая довершает сходство и оправдывает его славное прозвание.

 

Г-н Бургарин (Bourgarine), сотрудник г-на Греча{319} человек ума весьма замечательного (d'un esprit des plus remarquables); он занимается ныне сочинением, коего отрывки, уже напечатанные, приняты были с большим успехом; прозвание его: «Русский Жилблаз»{320}. Цель сочинения — описание нравов и обычаев разных областей русского народа; ожидают здесь книгу эту с большим нетерпением, и если позволено заранее судить о достоинстве сочинения по разговору автора, то можно сказать утвердительно, что в отношении оригинальности картин, тонкости и остроумия наблюдений сия книга вполне удовлетворит ожиданиям.

 

Возле меня сидели за столом г-н Лобанов, которому русский театр одолжен переводами «Федры» и «Ифигении» и ныне готовящий переводы «Гофолии» и «Британника»; г-н Измайлов, уваженный баснописец; г-н Сомов (Soumofi), коего талант показывается с блеском, и граф Толстой, искусный резчик на медалях, который хотел придать славу искусств знаменитости происхождения. Кроме этих, собрание составлено было из поэтов, ученых и грамматиков{321}. Предлагали заздравные тоасты в честь литературы французской, «старшей и любезнейшей сестры литературы русской» (la soeur ainee et bien aimee de la litterature Russe), в честь Императора Николая 1-го, который благотворением, истинно достойным Великого Царя, почтил письмена в лице г-на Карамзина. — В конце обеда пили за здоровье г-на Жуковского, одного из лучших нынешних поэтов русских».

 

Вообще автор довольно справедлив и благосклонен в суждениях своих о наших поэтах, женщинах и простолюдинах. И за то ему спасибо! О таланте Александра Пушкина отзывается он с уважением и жалеет, что не удалось ему познакомиться с поэтом. В книге своей предлагает он перевод, прозою, но довольно верною и красивою, «Светланы» Жуковского, «Черепа», сочинения Баратынского, отрывка из «Полярной Звезды» и другого стихотворения неизданного. Говоря о Баратынском, жалует он его в князья (le jeune prince E. Baratinsky), но зато, с другой стороны, разжалывает его еще неуместнее в подражатели французских нововведений: перед переводом стихотворения «Череп» сказывает, что «оно уважается русскими, которые начинают ныне перенимать у нас нашу недавнюю любовь к грезам поэтическим, мистическим и наркотическим (снотворным), коими мы наводнены». В подлиннике нет ничего мистического, а еще менее наркотического. Череп — предмет философический и поэтический и нововведение, которое ведется со смерти Авеля. Но французу нельзя не похвастать и не обращать всего к французам. Мельком он и строго судит нашу литературу, но и тут не без основания. «Не должно, — говорит он, — требовать хода (allure) оригинального и свободного от литературы русской: в ней упражняются люди, коих воспитание иноплеменное; образованность, понятия и самый язык заимствованы из Франции, и следовательно, она не может быть иначе, как литература подражательная. Доныне она неотступно повторяла формы, физиогномию и даже предрассудки нашей. С некоторого времени русские поэты, кажется, хотят отходить от классических образцов и искать образцы свои в Германии, но и в этом они только нам подражают». В начале суждения есть, как ни говори, много справедливого; но в последних словах опять выходка французского самохвальства. Мы еще с Карамзина ознакомились с немецкою литературою, а с Жуковского принялись за нее. Французы же услышали о немецких авторах только с появления книги г-жи Сталь о Германии. То, что путешественник говорит о женском поле в России, заслуживает, по моему мнению, безусловное утверждение. Вот слова его: «Некоторые путешественники, а именно автор «Тайных Записок о России», донесли Европе о невежестве русских женщин; не знаю, были ли они беспристрастны в эпоху такого мнения, но я с ними не согласен. Пользуясь правами, присвоенными званию моему иностранца, я не один раз переходил за межу разграничения, проведенного между обоими полами (выше автор замечает, что в гостиных и столовых наших оба пола не сходятся); я разговаривал с этими женщинами, обвиненными в невежестве, и по большей части находил у них сведения разнообразные, соединенные с необыкновенною тонкостию ума, познания нередко глубокие во многих литературах европейских и прелесть выражения, которой могли бы позавидовать многие француженки. Особливо же между молодыми сии качества блистательнее обнаруживаются: это доказывает, что с прошедшего столетия образование женщин в России приняло новое направление и что истинное лет тому тридцать перестает ныне походить на правду. Часто в Петербурге встречаешь девиц, с равною свободою изъясняющихся на языках французском, немецком, английском и русском; я могу назвать таких, которые пишут на сих языках слогом замечательным по необыкновенной исправности и красивости{322}. Обширность этих познаний, это превосходство нравственное объясняют, может быть, причину одиночества, в котором молодые люди оставляют их в обществе, и нежелание их сближаться с ними (et la repugnance qu'ils eprouvent a se rapprocher d'elles)».

 

Я рад, что иностранец гласно признал превосходство образованности женского пола над нашим в России{323}. Я всегда был этого мнения и уверен, что наши светские общества холодны и безжизненны от нашей братии. Если просвещение наших женщин и не утверждено на истинных основаниях, то, по крайней мере, согласиться должно, что изящные искусства, чтение иностранных книг и отечественных, сколько их есть, входят в число любимых занятий нового поколения. И если молодые девицы, поступив в звание супруг, нередко охлаждаются к сим просвещенным вкусам, то, по большей части, виноваты мужья, которые нередко не умеют ни поддерживать, ни ценить благородных склонностей подруг своих. Ты скажешь мне: «Хорошо тебе за глаза обвинять своих товарищей, думая, что, за отсутствием, ты изъемлешься из общего приговора». Нет! я и с вами налицо признавал преимущество женщин над нами и, право, не из одной любви к ним, а из любви бескорыстной и к истине. Я довольно ездил по России, живал и в губернских и в уездных городах и везде находил, без всякого лицеприятия, что сумма, какова бы она ни была, мыслей, утонченных чувств, образованности и сведений перетянет всегда на стороне женской. Впрочем, французские писатели и прошлого столетия были несправедливы в отзывах своих о русских женщинах. Царствование Екатерины должно было иметь и вполне имело влияние на умственное образование русской женщины. Женские воспитательные учреждения, пользовавшиеся особенным покровительством и заботливым сочувствием императрицы, были рассадниками образованных женщин. Имена некоторых из них поминаются с уважением и похвалою в мемуарах и переписках многих европейских писателей.

 

Не знаю, как ты и вы все, господа столичные, но я готов многое простить автору за отзыв его о нашем простом народе. Почти все путешественники кадили некоторым вершинам нашего политического общества, чтобы потом безнаказаннее и смелее бить по нижним рядам своею предательскою кадильницею. Г-н Ансело не подражал им, и вот некоторые черты из его характеристики русских простолюдинов:

 

«Более всего с первого взгляда иностранец удивляется в русском крестьянине презрению опасности, которое он почерпает в чувстве силы и ловкости своей. За него испугавшись, вы указываете на беду; он улыбается и отвечает вам: небосъ! Это слово у него всегда на языке: оно знаменует неустрашимость, истинное основание его характера. Догадливые и услужливые русские крестьяне прилагают все способности свои, чтобы понять вас и вам услужить: несколько слов достаточны иностранцу для объяснения мысли своей русскому крестьянину, который, устремя глаза свои на ваши, угадывает ваши желания и спешит им угодить. Ничто так удивительным не кажется, как отменная вежливость, которая отличает этих простолюдинов и являет странную противоположность с их дикими лицами и грубою одеждою: не только говоря с высшими себе, употребляют они учтивые поговорки, которых не слышишь во Франции среди низших званий, но и между собою приводят они их при каждом случае: встречаяся, они снимают шляпу друг перед другом и кланяются с учтивостью, которая, казалось бы, должна быть плодом воспитания, а у них она следствие природной благосклонности. На каждом шагу иностранец на улице встречает примеры этой общежительности, свойственной русскому народу: всегда ласковым словом остерегают прохожего и вместо грубого прочь, посторонись (gare!), которым приветствует вас наш носильщик, и часто после того, как уже свалит вас с ног, здесь слышите вы: барин! остерегитесь! и проч.»{324}.

 

Далее приводит он примеры мастерства и проворства русского работника, который один с топором заменяет нередко целую артель мастеровых, вооруженных разными орудиями. Вот чем довершает он свои наблюдения: «Знаю, что и у француза найдешь готовность услужить; но, рассматривая пристально оба народа, замечаешь ощутительную разницу в свойстве их услужливости. Француз, помогая вам, следует своей природной живости, и вы, приемля от него услугу, видите по важности, которую он придает ей, что он знает ее цену, — русский одолжает вас по природному побуждению и по чувству религиозному. Один исполняет обязанность, возлагаемую общежитием, другой — долг любви христианской. Честь, сия добродетель народов образованных, вместе и побуждение и возмездие первого; другой не помышляет о достоинстве своего поступка: он делает просто, что другие делали бы на его месте, и не понимает возможности поступить иначе. Если дело идет о спасении человека, француз видит опасность и предается ей, русский видит перед собою одного несчастного, готового погибнуть: смелость одного обдуманная, неустрашимость другого в его природе».

 

Под французским пером замечательны также наблюдения беспристрастные о нашем русско-французском воспитании. Говоря, что язык французский сделался для нас потребностью, что вообще молодежь образуется французскими наставниками, он прибавляет: «Наше народное честолюбие должно, конечно, быть довольно этою данью уважения, платимою нашему языку, нашим нравам, нашей литературе; но, рассматривая сию систему глазом философическим, не найдешь ли в ней много важных неудобств? Расстояние, разделяющее высшие звания общества от того, которое называется народом, непомерно. Образ воспитания, предназначенный для молодых бар, не увеличивает ли еще сего расстояния? Не уничтожает ли оно все сношения между ними и званиями нижними? Обделка ума, чувства, язык, обычаи — всё различно. И притом, иностранные наставники могут ли внушить воспитанникам любовь к отечеству? Могут ли они образовать русских? Не полагаю, и смею думать, что истинный патриотизм должно искать в одном народе. Кажется, правительство убедилось в этом неудобстве, и говорят о скором учреждении императорских учебных заведений, в которых основы воспитания будут в лучшем согласии с нравами, законами и постановлениями России».

 

Добросовестно показав тебе некоторые хорошие черты из книги г-на Ансело, жаль мне, что я должен по той же добросовестности изложить перед тобою недостатки и погрешности его. Путешественники любят давать мнениям и замечаниям своим объемы общие. Известен анекдот о французе, который, проезжая через немецкий городок, остановился в гостинице для перемены лошадей и, увидя в ней рыжую хозяйку, которая била мальчика, записал в своей путевой книжке: «В здешнем городе женщины рыжи и злы». Этот анекдот может быть применен и к нашему путешественнику. Случалось ли ему, что в каком-нибудь русском доме принят он был хуже в следующие разы, чем в первый, он тотчас вносит в свой журнал определение: «Русский начинает с того, что сказывается вашим искренним другом, скоро становитесь вы простым знакомцем, и тем кончится, что он перестает вам кланяться». Положим, что автор испытал это на деле; не станем разбирать, кто виноват в этом охлаждении взаимных отношений, но зачем же, если г-н Ансело напал на русского или даже на несколько русских, которые не умели или не хотели поддержать плату учтивостей, с первого приема оказанных иностранцу, заочно знакомому им по литературному имени, зачем же сейчас подводить всех иностранцев и всех русских под одного общего знаменателя? Надеюсь, не столько для чести русских, сколько для собственной чести автора, что и он в шестимесячном пребывании своем у нас умел сохранить знакомцев, которые кланялись ему до конца.

 

Ребячество некоторых наблюдений его доходит до неимоверности. Описывая Эрмитаж и упомянув о библиотеке Вольтеровой, в нем хранящейся и которой он не видал в подробности за отсутствием того, у коего хранился ключ от нее, говорит он с забавною важностью: «Не могу приписать неблагосклонности путеводителя своего или данным ему приказаниям лишение, о коем сожалею; но тот, кому поручено хранение сих книг, был в отлучке, и никто не мог и не хотел бы взять на себя должность, на другого возложенную. Подобное неудобство встречается в России ежеминутно: в общественных ли заведениях, в частных ли домах, каждый имеет свою долю занятия и ответственности, за которые не переступает. Таким образом случилось мне однажды у знатного барина не допроситься стакана сахарной воды, потому что человека, смотрящего за буфетом, не было, а между тем в этом доме более ста служителей».

 

Что за мудрость, что ключ от библиотеки Вольтеровой хранится в руках человека, именно к ней приставленного, и что другие должностные не взялись из угождения г-ну Ансело выломать замки книжных шкафов? Что же касается до другого примера, приведенного автором, то нельзя ли истолковать его следующею гипотезою? Наш путешественник поэт; французские поэты любят читать стихи свои; француз не иначе примется за чтение вслух, как поставив перед собой графин с водою, стакан и сахар. Хозяин дома, в котором автор имел эту неудачу, может быть, не охотник до стихов вообще, или в особенности до стихов г-на Ансело, и для избежания чтения, ему угрожающего, он свалил беду на оплошного буфетчика. В этом случае сказать можно: Les absents ont tort, mais les presents avaient peut-etre raison{325}.

 

Анекдоты, им рассказываемые, как и наблюдения его, отзываются каким-то малолетством, примечательным в литераторе, известном во Франции, и довольно выгодно. Анекдоты его нелюбопытны и неверны. И тут вертится он около истины, но она ему не дается. Говоря, например, о строгости цензуры нашей, рассказывает он, что кто-то из русских хотел издать путешествие свое во Францию в 1812 году; что цензура одобрила книгу, но с требованием, чтобы имя Франции было в ней везде заменено именем Англии, потому что русскому неприлично признаться, что он в 1812 году путешествовал по Франции. Верим, что автор не выдумал этой нелепой сказки, но жалеем о нем, что он мог ей поверить, а еще более о том, который ему передал ее. В другом месте рассказывает он, что какой-то вор подменил пуком пустых бумажек пук ассигнаций, данных епископу за обряд бракосочетания. В таком плутовстве, если оно и было, нет ничего замечательного, и к тому же у нас епископы не венчают на брак. Книга кончается стихотворением «Воробьевы горы»; тут более всего поэзии в свободе, с которою поэт переносит эту гору с места на место. То она очутится у него за заставою по Владимирской дороге, и тогда служит проездом в Сибирь; то она за Дорогомиловскою, и тогда представлен на ней Наполеон, приближающийся с войском к Москве и ожидающий на ней депутатов с городскими ключами. Положим, что автор может не знать, что дорога в Сибирь не мимо Воробьевых гор, но как бы, кажется, не знать ему, что Наполеон не из Сибири же шел в Москву?

 

Довольно ли тебе этих выписок? Право, не из лени, но по недостатку ограничиваюсь ими. Если тебе этого мало, то, пожалуй, целиком выпишу несколько писем и доставлю тебе при случае. Эта книга такого рода, что нечему в ней радоваться, ни сердиться не за что. Настоящий стакан воды: примешься за нее от жажды, проглотишь, и никакого вкуса, никакого отзыва в тебе не останется: разве на дне отстоятся кой-какие соринки. Нет нам счастия на пишущих путешественников. По большей части все напечатанное иностранцами о России составлено из пустяков, лживых рассказов и ложных заключений. Впрочем, мы также с своей стороны не правы в неосновательных суждениях о нас европейских гостей. Они не умеют смотреть на Россию, а мы не умеем ее показывать. Мы сами худо знаем свое отечество и превратным образом обращаем на него взгляды иностранцев. Угощая приезжих Россиею, многие из нас спешат выказывать им все подлежащее осуждению, чтобы такою уловкою явить в себе изъятие из общего правила. Таить погрешности свои не нужно, но указывайте на них с патриотическим соболезнованием, а не по расчету личной суетности. Я, признаюсь, был бы рад найти в иностранце строгого наблюдателя и судию нашего народного быта: со стороны можно видеть яснее и ценить беспристрастнее. От строгих, но добросовестных наблюдений постороннего могли бы мы научиться, но от глупых насмешек, от беспрестанных улик, устремленных всегда на один лад и по одному направлению, от поверхностных указаний ничему не научишься. Многие признают за патриотизм безусловдую похвалу всему, что свое. Тюрго{326}называл это лакейским патриотизмом, du patriotisme d'antichambre. У нас его можно бы назвать квасным патриотизмом< {327}>. Я полагаю, что любовь к отечеству должна быть слепа в пожертвованиях ему, но не в тщеславном самодовольстве: в эту любовь может входить и ненависть. Какой патриот, которого бы он народа ни был, не хотел бы выдрать несколько страниц из истории отечественной и не кипел негодованием, видя предрассудки и пороки, свойственные его согражданам? Истинная любовь ревнива и взыскательна. Равнодушный всем доволен, но что от него пользы? Бесстрастный в чувстве, он бесстрастен и в действии. Но повторяю, можно ли дождаться нам от иностранца хорошей книги о России, которую видит он или из коляски, или из гостиных, или знает еще невернее из речей людей, знающих ее так же худо.

 

П.А. Вяземский

Довольно ли шести месяцев, чтобы узнать государство? или Замечания на книгу г-на Ансело «Шесть месяцев в России». Писано Я. Т-ъ. Париж, 1827

 

(Письмо из Парижа к С.Д.П.)

 

Вскоре после отправления к тебе письма моего о книге г-на Ансело вышло в Париже возражение на нее, писанное соотечественником нашим, который только намекнул о имени своем, но, однако же, достаточно, чтобы узнать его. Он уже не в первый раз подает в Париже русский голос по нашим литературным делам. Он защитил Крылова от несправедливых обвинений французских критиков по случаю тяжбы, в которую затащил нас горе-доброхот наш Дюпре де Сен-Мор (сущий мор для некоторых русских поэтов); он протестовал против лжеисторических определений Альфонса Раббе, известного здесь «Сокращением Русской истории» («Resume de 1'histoire de Russie») и «Историею» Александра 1-го, писанною уже по кончине императора; сверх того известного, вероятно, и у вас по русскому каламбуру, отпущенному в Париже на его имя{328}. Мы должны быть признательны нашему соотечественнику за хождение его по нашим делам и радоваться, что наконец нашелся у нас генеральный консул по русской литературе: спасибо ему, что он не дает нас беззащитно в обиду иностранцам. До сей поры мы были вне общего закона (hors la loi) и никакая власть не охраняла нашей личной безопасности. Каждый мог смело преследовать нас ложными доносами перед судом всемирным, лишать нас собственности, даже весьма <часто> лишать живота, как то бывает с русскими авторами, переводимыми или изводимыми разными переводчиками Людо-Морами{329}. Теперь хотя есть кому замолвить об нас доброе слово в защиту или за упокой. Пожелаем нашему усердному заступнику счастливого продолжения в исполнении добровольной обязанности и уполномочим его от лица грамотной России отстаивать нашу честь и наши выгоды от притязаний европейских грамотеев. Мне жаль, что возражение не ранее попалось мне в руки: оно избавило бы меня от лишнего труда, ограничивая заботу мою одними выписками, потому что я почти во всем согласен с возразителем. Познакомлю тебя с образом мнений его и вместе с тем довершу твое знакомство с г-м Ансело. Если можно узнать человека и книгу заочно, то надеюсь, что ты после вторичного исследования будешь доволен.

 

Вступление нашего соотечественника следующее:

 

«Довольно ли шести месяцев, чтобы узнать государство?

 

Вот запрос, который я себе задал, читая «Шесть месяцев в России» г-на Ансело. Сознавшись, что трудно написать лучшую книгу, особливо же во время поспешного объезда, о государстве, так много оклеветанном, я должен был убедиться, что сия самая поспешность вовлекла в разные заблуждения, которые намерен я выказать и в пользу истины, и в удовлетворение желанию некоторых особ, требовавших мнения моего об этой книге. Постараюсь быть кратким и внятным как для французов, так и для русских. Пройду молчанием подробности поездки г-на Ансело, не последую за ним на поле Люценской битвы, ни по песчаным дорогам Пруссии, но дождусь его в Петербурге, поеду с ним в Москву и его шестимесячным воспоминаниям противопоставлю опытность тридцатилетнего пребывания в государстве, им описанном, и русское урождение свое, которое не побудит меня быть ни неблагодарным, ни несправедливым против него. К замечаниям его приложу свои, в надежде, что он признает истину оных и воспользуется ими во втором издании».

 

Здесь заметил бы я только, что автор возражения не совершенно правильно изложил свой вопрос. Должно бы, непременно, вместо собирательного слова: «государство» употребить собственное имя «Россия»; потому что о всякой другой европейской области можно бы отвечать, что шести месяцев и довольно и нет. Довольно, чтобы собрать из верных источников, поверенных собственными наблюдениями, сведения любопытные о чужой земле; не довольно, если мы хотим изучить народ, быт его, нравы, все причины настоящего положения его, все ожидания в будущем и проч. и проч. Дело в том, кому и как смотреть. Одна Россия не входит в общий порядок, ибо не только древняя повесть, но и настоящая быль ее писана под титлами для всякого иностранца и для многих русских. Францию, Италию, Германию может прочесть бегло, как по писаному, иностранный путешественник. Русские поговорки, руссицизмы для него будут тарабарскою грамотою; но кто из образованных европейцев, настроенных на общий лад европеизма, не понимает итальянских кончетти, французских каламбуров и даже немецкого мистицизма, хотя и готическими буквами напечатанного? Одна Англия, по островскому наречию своему, писана не про всех континентальных жителей; но все Россия и ее гораздо мудренее. Понимаешь ли меня? Я так себя понимаю. Впрочем, можно применить к познанию государств сказанное Вольтером о познании языков: довольно некоторого срочного времени, чтобы научиться всем иностранным языкам, мало всей жизни, чтобы научиться своему{330}. Французские путешественники тем отличаются от других, что приезжают они в чужой край, а особенно в российский, не как любознательные изыскатели или ученики, чтобы чему-нибудь новому научиться: нет, они являются магистрами, профессорами, уполномоченными судиями, чтобы провозгласить над страною, над народом свой приговор, давно уже ими заочно составленный. Стоит только применить этот приговор к заранее осужденному — и дело с концом, и книга написана. Извини меня за отступление. Но вольно же тебе вводить меня в речь, то есть в соблазн. Ты знаешь, как меня всегда кидает по сторонам. Возвращусь на прямую дорогу и скажу, как наш автор: постараюсь быть кратким и внятным, как для французов, так и для русских. Только вряд ли?

 

Касаясь замечания французского автора, что Петербург обратился бы в простой торговый порт, если бы двор перенес свою столицу в другое место империи, возразитель говорит: «Воспользуюсь этим случаем для оправдания Петра Великого в укоризне, беспрестанно на него устремленной за то, что он в Петербурге основал свою столицу: сей город, говорят, удаленный от средоточия империи, никогда не онародуется (не позволишь ли мне, парижскому неологу, так перевести выражение se nationaliser); к тому же он подвержен гибельным наводнениям. Соглашаясь в сем последнем отношении, скажу, что в России достоверно [известно] и доказано актами, изданными Петром I, и частными письмами его, что он предполагал иметь только временное пребывание свое в Петербурге, чтобы присутствием своим и поощрениями содействовать успехам нашего мореходства, а настоящую столицу империи думал заложить в Нижнем Новгороде. Но смуты, которые впоследствии ознаменовали разные царствования преемников Петра I, могли одне удалить совершение сего предположения. Между тем Петербург возрастал, украшался, и время утвердило за ним почетное имя столицы, данное ему только временно при начале. Сей запрос был рассматриваем весьма рассудительно г-м Геро в статье «О наводнении в Петербурге» (Revue Encyclopedique T XXV р. 245–250)».

 

Говоря об описании литераторского обеда, данного г-ну Ансело в Петербурге, русский автор указывает на противоречие французского путешественника. Сперва сей последний говорит с справедливым уважением о чувстве общей радости, произведенной наградою, данною Государем Карамзину; далее, упоминая о погребении его, прибавляет он: «Справедливые почести были возданы ему; но сии почести, должно признаться, были обращены не столько к знаменитому писателю, сколько к тайному советнику, не столько к историку, сколько к государственному историографу». Кроме противоречия с прежними словами путешественника русский автор выводит и ложность подобного заключения, замечая, во-первых, что «Карамзин в иерархии чинов был не тайный, а действительный стат[ский] советник], что часто умирают особы этого чина и еще важнейшего, но без ведома публики, которая не только не спешит почтить их данью уважения, но даже и внимания».

 

Замечая несбыточность анекдота о цензоре, говорит он, что какова бы ни была строгость «таможенников человеческого ума» (douaniers de 1'intelligence humaine), но не менее того цензоры у нас назначаются из профессоров и словесников, и что ни один из них не мог бы требовать от автора перемены, о которой французский путешественник упоминает. «Кто бы ни был этот цензор, — прибавляет возразитель, — но все понял бы он, что путешественник, который в письмах своих стал бы говорить: «я приехал в Лондон и остановился в доме Риволи, против Тюльерийского сада; ходил по Пале-Роялю; видел императора Наполеона» и проч., — был бы признан за беглеца из желтого дома».

 

Девятое письмо г-на Ансело так начинается: «Кому неведомо, мой любезный Ксавье, что русский народ суевернейший из всех народов». «Исповедую неведение свое в этом отношении, — говорит наш соотечественник. — Я доселе думал, что испанцы и итальянцы могли похвастаться этим жалким преимуществом». И против доказательств, приводимых путешественником, как то: что русский никогда не пройдет мимо образа и церкви, не сняв шляпы и не перекрестившись, наш соотечественник рассказывает о том, что видел в Италии: там на распятии, стоящем посреди Колизея, вывешено объявление, что кто шесть раз приложится к этому кресту, тот выиграет 200 дней отпущения.

 

К словам французского и русского авторов можно прибавить, что народ наш, конечно, суеверен, но дело в том, что суеверие его заключается в некоторых обычаях, а не облечено святостью религии и потому безвреднее. Что же касается до уважения русского к предметам святыни, то можно привести в пример суеверного Ньютона, который всегда обнажал голову, когда произносил имя Бога.

 

«Нередко, — продолжает г-н Ансело, — слышишь в церкви, как человек благодарит Чудотворца Николая за покровительство его в совершении покражи невидимо». Русский автор выводит на свежую воду и эту небылицу, замечая между прочим, что в наших церквах вслух не молятся. Другие доказательства г-на Ансело в суеверии русском испровержены с равным успехом. Несообразности путешественника подтверждаются у него всегда свидетельством людей, достойных веры, людей добросовестных (des personnes dignes de foi, de bonne foi); наш соотечественник смеется мимоходом над легковерием француза, который доверял людям, желавшим, по-видимому, посмеяться над ним.

 

В замечаниях своих на замечания г-на Ансело о русском обществе, о разводе обоих полов и проч. мы несколько разнимся с возразителем. Он соглашается в образованности русских женщин, но отстаивает и нашу братью от обвинений французских. «Если мужчины, — говорит он, — страшились бы точно быть в сношениях с женщинами, опасались их превосходства, то не было бы более свадеб, мужья бегали бы от жен, братья от сестер и проч. и проч. и желающие вступать в брак были бы принуждены ехать в Париж и прибегать к посредству знаменитого г-на Вильома»{331}.

 

Возразитель остроумно отшучивается, но, признаюсь, остаюсь при своем мнении впредь до решения дела.

 

Говоря о ранних женитьбах крестьян русских, будто по приказанию и для выгод помещиков, французский автор, по свидетельству тоже добросовестного человека, прибавляет, что это злоупотребление влечет за собою злоупотребление еще ужаснейшее, которое он не обинуясь и распространяет на весь народ. Русский автор сильно восстает против этого злонамеренного предположения, говоря: «Вот правило, основанное на чудовищном исключении, которое никак нельзя приписывать всей нации, ибо в таком предположении должно бы допустить ужасную безнравственность в помещиках и отсутствие религии, с совершенным развратом нравов в крестьянах».

 

Возражение справедливо, но должно признаться, что браки между крестьянами совершаются у нас весьма рано, вопреки постановлениям правительства и в ущерб успехам народонаселения, следовательно, и выгодам самих семейств.

 

На следующих страницах русский автор изобличает ошибки, в которые впал французский, а именно, говоря о запрещении жидам селиться в великороссийских губерниях, о разделении дворянства нашего на 14 классов, замечая, что не дворянство, а чинословие таким образом разделяется, о множестве раскольников, находящихся в полках наших. Мимоходом и всегда кстати он указывает на несправедливые или неосновательные выходки французского путешественника, например, на замечания его о скором охлаждении русских вельмож в сношениях их с чужестранцами, говоря, что когда иностранец встречает людей такого свойства, он не должен бы придавать всеобщности мнению, которое они вселяют, но причислять их к хвастливым ветрогонам (fats), которые встречаются во всех нациях; на охотные повторения француза о кнуте, который, по словам возразителя, виден в России только в руках палача, но довольно часто в книге г-на Ансело; на забавное опасение путешественника, который дрожал за добродетель свою, сильно угроженную в Валдае прелестями торговок баранок; на рассказы его о цыганах и приписание русскому языку французского выражения, совершенно ему чуждого: проесть имение свое, manger sa fortune, галлицизм: у нас говорится прожить, промотать, проиграть свое имение. Не так ли? Последнее выражение есть преимущественно коренной руссицизм, часто употребляемый в обществе нашем. Опровергая замечание путешественника, что в военном воспитании нашем обучение унтер-офицеров и солдат превосходит обучение офицерское, он весьма кстати напоминает ему, что барон Дамас, нынешний министр иностранных дел во Франции, есть бывший воспитанник одного из с.-петербургских кадетских корпусов.

 

Приводя описание, составленное г-м Ансело о беспорядках, случившихся во время народного праздника в Москве, наш соотечественник говорит: «Картина живописная, и ей в пару нахожу только одну: раздачу, производимую на Елисейских Полях в Париже, когда кидают съестные припасы народу, который за ними стремится в грязь или пыль и руками и ногами бьется, вырывая добычу друг у друга. Думаю, что снаряды поливных труб были бы не лишними при этом зрелище. Театральные представления даровые в Париже ознаменованы отпечатком, почти столь же диким: дело в том, что чернь везде чернь».

 

Выпишу еще кое-что из главнейших возражений, в коих наш соотечественник хладнокровно, но сильно и благоразумно оспаривает своего противоборника.

 

«В письме 26-м, — говорит он, — г-н Ансело, прощаясь с Петербургом, посещает Казанский собор и, видя трофеи, разложенные в этом храме, заключает, что тщеславие (la vanite) из всех слабостей человеческих более других свойственно русскому народу; и что русский, говоря иностранцу о памятниках отечества своего, не скажет никогда: это прекрасно (ceci est une belle chose)! но всегда: ничего нет этого прекраснее в мире (c'est la plus belle chose du monde)! Можно ли так легко выводить из поговорки, маловажной по себе самой, заключение против целой нации и выдавать ей грамоту на тщеславие и суетность по таким ничтожным доказательствам? Правда, автор приводит далее важнейшую укоризну. «Жезл маршала Даву, говорит он, был сокрыт в одном из фургонов его, оставленных по приказанию маршала. Должно ли величаться трофеем, которым обязаны забвению!» Но нельзя ли также рассмотреть это иначе? Два народа воюют один против другого; фельдмаршальский жезл, принадлежащий войскам одного из них, падает из руки врагов, каким бы образом ни было; не естественно ли выставить его как трофей? Хотят ли примеров? История воинских походов изобилует ими. Наполеон, находясь в Берлине и уже в благоприятнейших сношениях с королем прусским, вывез шпагу и орденскую ленту Фридриха Великого, чтобы выставить эти трофеи в Доме инвалидов. Неужли фельдмаршал Кутузов должен был отослать жезл фельдмаршалу Даву с извинением, что осмелился захватить его? Что касается до городов, от коих Россия оставила у себя ключи, то нет сомнения, что города эти были осаждены, несмотря на слова г-на Ансело: Данциг, Гамбург защищались французскими гарнизонами и, конечно, были с воротами. Гарнизон защищался даже с героическим бесстрашием, и я был тому свидетелем. Если мы не боялись бы отплачивать г-ну Ансело, то заметили бы ему, что никогда не слыхать в России похвал нашему воинству в припевах водевильных, что у нас нет ни улиц, ни мостов, украшенных именами побед, одержанных русскими войсками. Но я лучше люблю призвать в свидетельство французских воинов, сражавшихся с русскими; если они не откажут им в справедливости заслуженной, то без сомнения признают их храбрость с тою же добросовестностью, с какою русские почитают французские войска храбрейшими из всех тех, против коих сражались».

 

Путешественник говорит: «Злодейства редки в России, потому что умеренное кровообращение не возжигает сильных страстей и потому что различные состояния общества, отделенные друг от друга, не бывают подвергаемы сей стычке выгод, честолюбий обманутых, самолюбий уязвленных, которые заставляют умы кипеть в странах, где звания сближаются и мешаются». — «Рассматривая сей запрос, — изъясняет возразитель, — нахожу, что преступления важнейшие и часто встречаемые совершаются с умышлением, следовательно, быстрое обращение крови (другая аномалия физиологическая) не причиняет преступлений; все злодейства, совершаемые в минуту исступления, отнесены правоведцами в категорию ниже первых и не подвергают даже во Франции смертной казни. Что же касается до последней части рассуждения г-на Ансело, могу, кажется, отвечать, что нельзя приписывать соприкосновению, в коем находятся различные звания общества, стычку личных выгод и побуждение к преступлениям. Убийства совершаются по большей части из побуждений ненависти, мщения или корыстолюбия. Следовательно, где же бы чаще, как не в России, должны они случаться, посреди сих преходящих сношений между слабым и сильным, бедным и богатым, рабом и господином? Для определения истинной причины редкости злодейств в России надлежало бы прожить несколько лет в губернии, удаленной от столицы: тут беспристрастный наблюдатель мог бы увериться, что русский крестьянин, только по виду суровый и дикий, на самом деле добродушен, нравом кроток, исполнен благочестия, основанного на евангельском учении. В подтверждение этому мнению мы приведем размышление, весьма остроумное, г-на Ансело об образе набора войск, удаляющего негодяев из деревень: это, без сомнения, одна из дельных причин нравственности, замечаемой путешественниками в России».

 

Далее возразитель входит в некоторое разногласие с французским автором по предмету знаменитого пожара московского. Впрочем, пока история в свое время не произведет над этим запросом окончательного следствия, к которому нельзя было ей приступить по горячим следам, еще много будет разногласия в суждениях по этому делу. Всякий по личным видам, мнениям, догадкам вертит его по-своему, и все без удачи. Во всяком случае можно, кажется, заметить: пожар не был следствием общей меры, принятой жителями единодушно. Начальство, то есть граф Ростопчин, имело, без сомнения, желание предать неприятелю Москву не иначе как объятую пламенем; но до какой степени сам Ростопчин мог привести это предположенье в действие и привел его, это остается еще доныне историческою тайною{332}. Когда Москва загорелась, в ней почти вовсе не было хозяев домов, и, вероятно, никто, выезжая из города, не оставил дворнику приказания зажечь дом свой по вступлении неприятеля. Самое действие пожара в отношении пользы, принесенной им делу спасения отечества, подлежит еще исследованиям. Если, как единогласно признано, одна из существеннейших причин гибели Наполеона в России было долгое пребывание его с войском в Москве, то как почитать пожар столицы средством, к тому содействовавшим? Он бы должен был, напротив, вытеснить из стен, объятых пламенем, врага, помышлявшего о покое, и устремить его по следам нашего отступившего воинства. С другой стороны, если смотреть на пожар единственно как на решительную демонстрацию, то нельзя согласовать соразмерность средства с целью. Наш соотечественник совершенно прав, когда отвергает предположение путешественника, что граф Ростопчин мог быть в этом случае слепым орудием английского министерства. Французским политикам, мелкого разбора, везде мерещится английское золото и сен-джемский макиавеллизм{333}.

 

Вот чем русский автор противоречит мнению французского о бедности нашей драматической литературы. «Неоспоримо, — говорит он, — что многие из трагедий русских не что иное, как переводы, или списки лучших французских трагедий, но и сии последние не все ли почти заимствованы у древних, не только в окладах драмы, характерах, мыслях, но даже большею частью и в содержаниях своих? Аристотель не правит ли еще и ныне драматическим Парнасом Франции? На сто трагедий, составляющих список театров обеих столиц наших, треть из них не принадлежит ли истории народной, подражаниям англичанам и немцам; переводы французских трагедий не лучшие произведения наши, а истинно превосходные творения наши суть народные трагедии Озерова и Крюковского. Они достойны внимания, а особливо человека с дарованием, каков автор «Людовика IX». Что же касается до препятствий, преграждающих рождение комедии народной, признаюсь только, что затруднение существует, но препятствия не могут быть почитаемы за необоримые. Неприступная неприкосновенность (I'inattaquable inviolabilite) царедворцев, вопреки предположению автора, не столь важное преткновение. К тому же драматическое творение не есть сатира личная, и у нас много комедий, в коих выставлены на сцену пороки людей должностных, лихоимство судей и проч. Бывали даже примеры, что люди в почестях высоких узнавали себя в некоторых комедиях, но правительство допускает существование произведений, представляемых с согласия театрального управления и, так сказать, под руководством сановников государственных, коим обыкновенно оно вверяется. Смею даже сказать, что цензура драматическая в России независимее французской. «Женитьба Фигаро», запрещенная в Париже, разыгрывается в Петербурге даже с славным своим монологом. Г-н Ансело, мало знающий дворянство губерний наших, столь многочисленное, совершенно отличное от высшей аристократии и коего нравы ознаменованы отпечатком решительно своеобразным, полагает, что комедия искала бы вотще смешных недостатков для обличения их на сцене, но в этом отношении он может быть уверен, что предстоит для человека с дарованием поле обширное, на коем может он жать с успехом. Прелестные комедии Фон-Визина, князя Шаховского, Грибоедова и проч. и проч. ручаются за достоверность слов моих; первый, в своем «Недоросле», изобразил воспитание деревенского дворянина с истиною классическою; «Бригадир» его также произведение совершенно народное. Князь Шаховской, автор более пятидесяти театральных творений, представил провинциального дворянина со всеми странностями, ему свойственными, в прекрасной комедии своей «Полубарские затеи». Наконец г-н Грибоедов явил доказательство истинного дарования остроумнейшею картиною смешных причуд гостиных наших».

 

В примечании соотечественник наш распространяется в похвальнейших отзывах о комедии «Аристофан» и жалеет, что г-н Ансело не знает ее, потому что она истинно мастерское творение (un veritable chef-d'oeuvre).

 

Во всех этих замечаниях о театре нашем, кажется, возразитель имел в виду более французов, чем русских, и был увлечен патриотизмом, извинительным перед чужими. Дома можно указать на некоторые обчеты в исчислениях его. Где эти сто трагедий, которые играют на театрах наших? Где наши подражания немецким и английским трагедиям? За исключением «Орлеанской девы»{334}, нет ни одного. Литературные бюджеты, как и другие, не всегда верны при испытании действительной переклички: и тут часто на бумаге много, а налицо мало и мертвым отпускается содержание живых. В трагедиях Озерова только одна народная, и та не лучшая; Крюковского трагедия, будь сказано между нами, довольно слабая французская трагедия, в которой много прекрасных русских стихов. Комедия Грибоедова не есть еще принадлежность русского театра и, следовательно, не может здесь идти в дело. В «Полубарских затеях» много забавного, но комедия сама по себе не образцовая. Париж видит ежемесячно на маленьких театрах своих явления такого рода. «Транжирин»{335} — переделанный на русские нравы Мольеров «Мещанин во дворянстве», только у Мольера более истинного остроумия и комической соли. Комедия «Аристофан» также еще не напечатана, и потому рано говорить о ней критически; но, кажется, можно без греха сказать заранее, что это совершенно греческое творение на русском театре было бы совершенно русским на греческой сцене. Впрочем, все это, повторяю, будь сказано между нами: французам это не нужно знать. «Чего их жалеть? Пиши более!» — говорил Суворов при составлении реляций о потерях неприятельских. Можно сказать: пиши более! чего их совеститься? когда считаешь богатства свои перед иностранцами. Только беда в том: у французов есть «Театр иностранцев», в нем бедность наша наголо, и нам нельзя уличить их в злонамеренном обнажении. Они вывели нас, в чем застали{336}.

 

«На поверку», говорит наш соотечественник, заключая книжку свою следующими словами: «должно признать достоинство большей части сочинения г-на Ансело{337}. Он сам почувствует, надеюсь, что книга, почти экспромтом написанная во время шестимесячного пребывания, посреди вихря празднеств, не может иметь права на совершенство. Я не сравню его с толпою других путешественников, которые, пробыв несколько лет в России, вывозят из нее воспоминания ненавистные, не находят в ней ни единой добродетели, ни единого доброго качества, и чтобы казаться более милыми, спешат унизить и оклеветать тех, у коих обрели они искреннее и благородное гостеприимство.

 

Но если бы мне случилось писать о правах и обычаях народа какого бы то ни было, не вдаваясь в общие применения, я строго устранял бы исключения и не терял бы из вида, что мы все человеческого рода и друг другу подобны, несмотря на легкие оттенки.

 

Впрочем, дай Бог, чтобы все те, кои пишут или будут писать о России, походили в отношении дарования и праводушия на г-на Ансело. Но, повторяю, пускай не торопятся они, чтоб не заслужить упрека в пристрастии или легкомыслии. Книге г-на Ансело недостает, без сомнения, одной зрелости, а она приобретается только долгим пребыванием; и потому почитаю себя вправе заключить тем, что: шести месяцев недовольно, чтобы узнать государство».

 

А тебе довольно ли моих писем, чтобы узнать книгу г-на Ансело?

 

Примечания

 

{1}Список сокращений, используемых в комментариях:

 

Артемова — Артемова Е.Ю. Культура России глазами посетивших ее французов (последняя треть XVIII века). М., 2000.

 

Глинка — Путеводитель в Москве, изданный Сергеем Глинкою сообразно французскому подлиннику г. Лекоента де Лаво с некоторыми пересочиненными и дополненными статьями. М., 1824.

 

Крестова — Крестова Л.В. Движение декабристов в освещении иностранной публицистики // Исторические записки. М., 1942. Вып. 13. С. 222–233.

 

Кюстин — Кюстин А. де. Россия в 1839 году: В 2 т. М., 1996.

 

РА — Русский архив.

 

Россия XIX века — Россия первой половины XIX века глазами иностранцев. Л., 1991.

 

PCРусская старина.

 

Свиньин — Свиньин П. Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей. СПб., 1997.

 

Faber — [Faber H.T.] Les Bagatelles. Promenades d'un desoeuvrd dans la ville de Saint-Petersbourg. SPb., 1811.

 

Laveau — Guide du voyageur a Moscou / Par G. Le Cointe De Laveau, secretaire de la societe imperiale des naturalistes de Moscou. M., 1824.

 

Marmont — Memoires de marechal Marmont due de Raguse de 1792 a 1841. 2-eme ed. P., 1857. T. 8.

 

{2}Memoires du marechal Marmont due de Raguse de 1792 a 1841. 2-eme ed. P., 1857. T. 8. P. 11–12.

 

{3}Revue Encyclopedique. 1828. Т. 39. Р. 795.

 

{4}См.: Мильчина В. Академия versus Пантеон //Литературный пантеон: национальный и зарубежный. М., 1999. С. 168–194.

 

{5}Греч Н.И. Парижские письма с заметками о Дании, Германии, Голландии и Бельгии. СПб., 1847. С. 453, 239.

 

{6}На русском языке «Светский человек» был поставлен в переводе Ф.А. Кони в Москве в 1832-м, а в Петербурге — в 1835 г. Впечатления о французском спектакле 1828 г. запечатлел в своем дневнике А.Н. Вульф: «Этот вечер [9 сентября 1828 r.j играли новую драму «L'Homme du monde», взятую из романа того же имени сочинения J. Ансело, известного у нас плохим сочинением своим «6 месяцев пребывания в России» <...> Драма сия весьма незанимательна» (Любовные похождения и военные походы А.Н. Вульфа. Дневник 1827–1842 годов. Тверь, 1999. С. 36; ср. отрицательный отзыв в «Северной пчеле» — 1828. № 93. 4 августа). Впрочем, мнение Вульфа о книге Ансело, первоначально основанное на слухах, изменилось после знакомства с ней. 17 октября 1829 г. он записывает: «Мне удалось теперь прочитать давно известную книгу «Six mois en Russie» p[ar] Ancelot. Исключая некоторые ложные мнения и глупости французского самолюбия, есть в ней занимательное, касающееся времени его пребывания в России; по крайней мере, видно доброе намерение автора описать вещи так, как они ему казались, а не ругать все русское» (Там же. С. 98).

 

{7}См.: Пушкин А.С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1940. Т. 8, ч. 2. С. 554, 1085.

 

{8}См.: Вольперт Л. План Пушкина «L'Homme du monde» // «Свое» и «чужое» в литературе и культуре. Тарту, 1995. С. 87–103.

 

{9}См.: Московский телеграф. 1828. № 5. С. 114.

 

{10}См.: Foucher P. Entre cour et jardin: Etudes et souvenirs du thdatre. P., 1867. P. 166.

 

{11}См.: Veron L. Memoires d'un bourgeois a Paris. P., Ц945|. Т. 1–2. P. 177.

 

{12}Ancelot V. Un salon de Paris. 1824 a 1864. Paris, 1866. P. 94–95.

 

{13}0б общении А.И. Тургенева с В. Ансело см.: Виноградов А.К. Мериме в письмах к Соболевскому. Л., 1928; Ансело В. Письма к А.И. Тургеневу / Публ. П.Р. Заборова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1978 г. Л., 1980. С. 257–272; Мильчина В. Указ. соч. С. 172 и след. А.Н. Карамзин, посетивший салон Ансело по рекомендации А.И. Тургенева, встретился здесь с ее приятелем д'Аршиаком (Письма А.Н. Карамзина к своей матери, Е.А. Карамзиной // Старина и новизна. СПб., 1914. Кн. 17. С. 297). Рассказ С.А. Соболевского о посещении салона см. в его письме к И.В. Киреевскому от декабря 1829 г. РА. 1906. Кн. 3. С. 365.

 

{14}Северная пчела. 1826. № 58. 15 мая. «Инкогнито» — очевидно, пьеса «Важная персона», представленная в театре «Одеон» 4 декабря 1827 г.

 

{15}Marmont A.F.L. Op. cit. P. 11.

 

{16}0стафьевский архив. СПб., 1913. Т. 5. Вып. 2. С. 69–70.

 

{17}См.: Ode sur le couronnement de S.M. 1'Empereur Nicolas ler, autocrate de toutes les Russies. Par M. Ancelot, chevalier de la Legion d'honneur, bibliothecaire de S.M. le Roi de France. M., 1826; Cantate a 1'occasion du couronnement de 1'Empereur Nicolas 1. Par M. Ancelot <...> M., 1826.

 

{18}См.: Marmont A.F.L. Op. cit. P. 82.

 

{19}Le Globe. 1837. 25 mai; Мицкевич А. Собр. соч.: В 5 т. М., 1954. Т. 4. С. 91–92. Восшествию на престол Николая I действительно было посвящено гораздо меньше стихотворений, чем кончине Александра, и все же отдельными изданиями вышли несколько од: Танеев И. Ода на Высочайшее Коронование Его Имп. Величества Николая Павловича. М., 1826; Мерзляков А. Ода на всерадостнейший день Священнейшего Венчания и Миропомазания Государя Императора Николая I. М., 1826; Васильев А. Ода на всерадостный день Священнейшего Коронования Государя Императора Николая Павловича. М., 1826.

 

{20}Очевидно, впрочем, что эти два малоудачных опуса не составляли предмета гордости стихотворца; их он никогда не перепечатывал и не включил — в отличие от «дифирамба» «Поле Лютценской битвы» и поэмы «Воробьева гора» из «Шести месяцев в России» — в свое собрание сочинений 1838 г.

 

{21}Morlent J. Ancelot devant ses contemporains. Le Havre, 1855. P. 38.

 

{22}Цит. по: Корбе Ш. Из истории русско-французских литературных связей первой трети XIX в. // Международные связи русской литературы. М.; Л., 1963. С. 215.

 

{23}Остафьевский архив. СПб., 1899. Т. 3. С. 161–162.

 

{24}Интересно, что через два года Вяземский писал о другой книге, описывающей быт и нравы — на этот раз Испании, — так же сравнивая ее с безвкусным питием, причем снова вспоминал Ансело: «Memoires d'un apothicaire sur 1'epoque pendant les guerres de 1808–1813. 2 vol., 1828. Кажется, автор этой книги фамилии Castile-Blaze. Довольно легкая и складная французская болтовня. <...> Автор — наблюдатель силы Ансело, в своих «Шести месяцах в России». <...> Я дочитал его книгу, как допиваешь в ресторации бутылку взятого вина, чтобы деньги не пропали даром» (Вяземский П.А. Записные книжки (1813–1848). М., 1963. С. 84–85).

 

{25}Цит по: Мильчина В.А., Основам А.Л. Маркиз де Кюстин и его первые читатели // Новое литературное обозрение. 1994. № 8. С. 117, 124.

 

{26}Кюстин А. де. Россия в 1839 году. М., 1996. Т. 2. С. 136.

 

{27}Revue Encyclopedique. 1827. Т. 34. Р. 505.

 

{28}Здесь, впрочем, дает себя знать та громкая репутация, какую создали Петру I во Франции просветители, в первую очередь Вольтер.

 

{29}Сравнивая обращение Ансело с книгой Свиньина и с путеводителем Лекуэнта де Лаво, нельзя не отметить, насколько более деликатно обошелся писатель с книгой своего соотечественника. Ансело сжато излагает лишь основные факты из пространных описаний Лаво, но даже в тех местах, где он полностью пересказывает изложенный в «Путеводителе» эпизод, он сильно изменяет текст.

 

{30}См.: Крестова Л.В. Движение декабристов в освещении иностранной публицистики // Исторические записки. М., 1942. Вып. 13. С. 225.

 

{31}См.: Там же. С. 228.

 

{32}Aubernon J. Considerations sur la Russie, 1'Autriche et la Prusse. P., 1827.

 

{33}NieIlon-Gilbert. La Russie ou Coup d'oeil sur la situation de cet empire. P., 1828.

 

{34}Granville A.B. Saint-Petersburg. A journal of travels, to and from that capital. L, 1829. Обзор европейских откликов на восстание см.: Крестова Л.В. Указ. соч. С. 223–233.

 

{35}Golovine f. La Russie sous Nicolas I. P., 1845.

 

{36}Ансело, рассказывая в 22-м письме, как двое из повешенных сорвались с виселицы, не называет имен.

 

{37}Fournier M. Les Mysteres de la Russie. Bruxelles, Leipzig, 1844. P. 44–45. См. примеч. Ю.Г. Оксмана к Полному собранию стихотворений К.Ф. Рылеева (Л., 1934. С. 469).

 

{38}См.: Schnitiler J.H. Histoire intime de la Russie sous les empereurs Alexandre et Nicolas et particulierement pendant la crise de 1825. P., 1854. T. 2. P. 499.

 

{39}См.: Ibid. T. 2. P. 369, 388.

 

{40}Пушкин А.С. Поли. собр. соч. Т. 11. С. 54. М.П. Алексеев считал, что это место «Отрывков...» отражает раздражение Пушкина по поводу публикации «Кинжала»: Алексеев М.П. Пушкин и Запад // Алексеев М.П. Пушкин и мировая литература. Л., 1987. С. 165.

 

{41}»Северная пчела. 1828. № 3.

 

{42}См.: Эйдельман Н.Я. Пушкин: Из биографии и творчества. М., 1987. С. 62.

 

{43}В том же альбоме есть запись Ансело 1824 г.; см.: Прометей. М., 1974. Т. 10. С. 167, 172.

 

{44}Дневник А.Г. Хомутовой // Русский архив. 1867. Стб. 1068.

 

{45}»Русский архив. 1865. Стб. 1248–1249. Хозяином бала Блудов ошибочно назвал английского посла герцога Девонширского.

 

{46}Лонгинов М.Н. Соч. М., 1915. Т. 1. С. 165.

 

{47}Эйдельман Н.Я. Пушкин и декабристы. М., 1979. С. 402.

 

{48}Morton E. Travels in Russia and a residence at Saint-Petersburg and Odessa. L, 1830.

 

{49}0б этих книгах см.: Алексеев М.П. Пушкин на Западе // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1937. Вып. 3. С. 112–115.

 

{50}Koikes Т. A visit to St.Petersburg in the winter of 1829–1830. L., 1833; см.: Алексеев М.П. Русско-английские литературные связи (XVIII век — первая половина XIX века) // Лит. наследство. М., 1982. Т. 91. С. 586–587.

 

{51}Вяземский П.А. Полн. собр. соч. СПб., 1878. Т. 1. С. 244.

 

{52}Письмо Пушкина П.А. Вяземскому от 27 мая 1826 г. // Пушкин А.С. Поли. собр. соч. М.; Л., 1937. Т. 13. С. 280.

 

{53}Мармон, Огюст Фредерик Луи Вьесс де (1774–1852), герцог Рагузский (1808), маршал Франции (1809), пэр Франции (1814). С 1793 г. (осада Тулона) один из ближайших соратников Наполеона, его адъютант (1796–1798), участник египетского похода, с 1798 г. бригадный генерал, участник переворота 18 брюмера. В 1800 г. командующий артиллерией Итальянской армии, дивизионный генерал (1800). В 1806–1811 гг. генерал-губернатор Далмации и Иллирийских провинций. В 1811–1812 гг. командовал войсками Португалии, в 1813 г. участник Саксонского похода. В кампании 1814 г. возглавлял 6-й корпус французской армии. При обороне Парижа (март — апрель 1814) Мармон, командовавший авангардом французской армии, вместе с маршалом Э. Мортье подписал капитуляцию гарнизона Парижа (5 апреля 1814) и отвел свои войска в Нормандию. Это вынудило Наполеона подписать акт об отречении, после чего Мармон перешел на сторону Бурбонов; во время Ста дней сопровождал Людовика XVIII в Гент. Был членом Высшего военного совета. Во время Июльской революции командовал королевскими войсками, после свержения Карла X бежал вместе с ним из Франции. Назначение Мармона руководителем посольства свидетельствовало о стремлении поднять статус французской делегации и продемонстрировать дружеское отношение правительства Карла X к новому российскому монарху. К.Я. Булгаков писал брату в феврале 1826 г. о представительности европейских делегаций: «Везде выбирают тузов; это приятно доказывает, каким уже преисполнены уважением к нашему государю» (РА. 1903. № 7. С 419). Состав делегации выглядел впечатляюще; кн. Н.С. Голицын, в качестве офицера Генерального штаба участвовавший в организации коронационных торжеств в Москве, свидетельствовал: «Вообще нужно сказать, что военный штаб маршала Мармонта, состоявший из отборных генералов, штаб — и обер-офицеров французской армии из лучших французских фамилий, был подлинно блистательный, как французы говорят — brillant etat-major, а сам Мармонт, сподвижник Наполеона I, был замечательною военно-историческою личностью» (PC. 1881. № 1. С. 38). Мармон — автор нескольких книг и мемуаров; в России были опубликованы перевод его трактата о военном искусстве «Сущность военных учреждений» (Военная библиотека. СПб., 1871. Т. 3. С. 462–584) и описание его путешествия 1835 года: Путешествие маршала Мармона, герцога Рагузского, в Венгрию, Трансильванию, Южную Россию, по Крыму и берегам Азовского моря, в Константинополь, некоторые части Малой Азии, Сирию, Палестину и Египет / Пер. с фр., изданный Кс. Полевым: В 4т. М., 1840.

 

{54}Даты в письмах Ансело указаны по новому стилю.

 

{55}Сентин (наст, имя Жозеф Ксавье Бонифас; 1798–1865) — французский романист и драматург, друг Ансело и его соавтор по ряду пьес. Дебютировал сборником стихов «Bonheur de 1'etude» и рассказом «Picciola», переведенным на многие языки и выдержавшим десятки изданий. Один из наиболее плодовитых французских водевилистов первой половины XIX в.

 

{56}Гота — главный город герцогства Саксен-Кобург-Гота, на Лейнском канале (ныне — округ Эрфурт).

 

{57}Эта формулировка Ансело очень близка положениям рецензии Ж.-Ж.-А. Ампера на вышедшее в Париже в 1821–1825 гг. четырехтомное издание «Драматических произведений Гете», напечатанной в журнале «Globe» 29 апреля 1826 г. См.: Гете И.В. Собр. соч.: В 10 т. М., 1980. Т. 10. С. 380.

 

{58}20 апреля (2 мая) 1813 г. под Лютценом (Саксония) произошло сражение между армией Наполеона и русско-прусскими войсками под командованием генерала П.Х. Витгенштейна. Витгенштейн атаковал растянувшиеся на марше французские войска, но Наполеон перешел в наступление, и союзники вынуж дены были отступить.

 

{59}Густав-Адольф II (1594–1632) — шведский король с 1611 г.; талантливый полководец, вел войны с Данией, Польшей, Россией. С 1630 г. участвовал в Тридцатилетней войне на стороне антигабсбургской коалиции. Погиб 16 ноября 1632 г. в сражении при Лютцене, в котором шведское войско одержало победу над численно превосходящим его корпусом под командованием А. Валленштейна.

 

{60}Перевод немецкой эпитафии Густава-Адольфа. (прим. Ансело)

 

{61}Бессьер Жан-Батист (1768–1813), герцог Истрийский (1809) — маршал Франции (1804). Прикрывал отступление наполеоновских войск из России. Погиб 1 мая 1813 г. в сражении под Вейсенфельсом накануне битвы под Лютценом.

 

{62}Г-н Баржо [Жан-Батист-Бенуа Баржо (1785–1813) — поэт; в 1812 г. в Париже выш ли отдельными изданиями его оды «Завоевание Москвы» (La Conquete de Moscou), «Пожар Москвы» (L'Embrasement de Moscou), сборник «Переход через Неман. Восстановление Польши...» (Le Passage de Niemen. Le Retablissement de Pologne...) — прим. составителя], прославившийся в начале своей поэтической карьеры несколькими одами и фрагментами эпической поэмы о Карле Великом. (прим. Ансело)

 

{63}Райхенбах Генрих Теофил Людвиг (1793–1879) — натуралист, доктор ме дицины в Лейпцигском и Дрезденском университетах, создатель ботаническо го сада в Дрездене.

 

{64}Понятовский Юзеф (1763–1813), князь — польский генерал, маршал Франции (1813). В 1812 г. сформировал 100-тысячную польскую армию и командовал 5-м польским корпусом армии Наполеона. Во время Лейпцигско-го сражения был произведен Наполеоном в маршалы и должен был прикрывать отступление. Раненный двумя пулями, бросился переплывать на лошади р. Эльстер, чтобы не попасть в плен, и утонул. Прах его в 1814 г. был перенесен в Варшаву, а в 1819 г. — в Краков. На острове Святой Елены Наполеон говорил, что считал Понятовского рожденным для трона: «Настоящим королем Польши был Понятовский, он обладал для этого всеми титулами и всеми талантами <...> Это был благородный и храбрый человек, человек чести. Если бы мне удалась русская кампания, я сделал бы его королем поляков» (цит. по: Jourquin J. Dictionnaire analytique, statistique et compare des vingt-six marechaux du I Empire. P., 1986. P. 36). Понятовский был племянником польского короля Станислава II (Станислава Августа Понятовского), имел титул князя Священной Римской империи.

 

{65}Сей памятник народному вождю, орошенный слезами, воздвиг народный воин (лат.).

 

{66}Лейпцигская битва — решающее сражение кампании 1813 г. в войне Рос сии, Австрии, Пруссии и Швеции против наполеоновской Франции 16–19 октября, получившее название «битвы народов». Поражение армии Наполеона в этом сражении лишило Францию всех территориальных завоеваний в Европе.

 

{67}Фридрих-Август I (1750–1827) — саксонский король с 1806 г.; в том же году заключил союз с Наполеоном, за что по решению Венского конгресса от Сак сонии была отторгнута значительная часть в пользу Пруссии.

 

{68}Мейербер Джакомо (наст, имя Якоб Либман Беер) (1791–1864) — композитор, создатель стиля героико-романтической большой оперы. Брат его Михаэль Беер (1800–1833) — драматург, автор стихотворных трагедий «Клитемнестра» (1819), «Пария» (1823) и «Струэнзе» (1828).

 

{69}Делавинь Казимир (1793–1843) — поэт и драматург; о соперничестве Ан — село и Делавиня в 1819 г. см. в статье К. Сентина (Приложение I) и примеч. к ней. Суме Александр (1788–1845) — французский поэт и драматург; вместе с Александром Гиро (1788–1847) создал жанр национальной трагедии.

 

{70}Описание площади Вильгельма в Берлине было известно русскому читателю по «Письмам русского путешественника» Карамзина (см. письмо из Бер лина, датированное 30 июня 1789). Шверин Курт-Кристоф (1684–1757), Зейдлиц Фридрих Вильгельм (1721–1773), Винкерфельдт Ганс Карл (1707–1757) — прусские генералы. Цитен Ханс-Иоахим фон (1699–1785) — прусский генерал, ближайший соратник Фридриха II в Семилетней войне. Шотландец Джеймс Кейт (1696–1758) в 1728 г. вступил в русскую службу; участвовал в штурме Очакова; в 1743–1744 гг. командовал русским корпусом и выполнял дипломатические поручения Елизаветы Петровны в Стокгольме. В 1747 г. вышел в отставку и поступил на службу к Фридриху II; фельдмаршал (1747), губернатор Берлина (1749). Погиб в Семилетнюю войну при Гофкирхене.

 

{71}Пуффендорф Самуэль фон (1632–1694) — немецкий правовед, историк.

 

{72}Блюхер Гебхард Леберехт (1742–1819) — главнокомандующий прусской армией в 1813 и 1815 гг.

 

{73}Драма в 4 действиях «Лорд Давенант» в обработке Ж. Жансуля, Ж.Б.К. Виаля и Ж.Б.Ж.М. де Мильсана была поставлена во Французском театре 8 октяб ря 1825 г.

 

{74}Театр «Кенигштадт» был открыт в 1824 г. на Александерплац.

 

{75}Зонтаг Генриетта (в замужестве графиня Росси; 1806–1854) — немецкая оперная певица (колоратурное сопрано). 1826–1828 годы провела в Париже, где стяжала огромный успех. В 1830 г. гастролировала в Петербурге.

 

{76}Гораций, Гофолия и Брут — главные персонажи одноименных трагедий Корнеля (1640), Расина (1691) и Вольтера (1730).

 

{77}Об отрицательном отношении публики и критики к гастролям француз ского театра в Берлине с огорчением писал Гете в статье «Французская драма в Берлине» (опубл. в 1828 г.).

 

{78}Шалль Карл (1780–1833) и Холтей Карл фон (1798–1880)- немецкие драматурги; были наиболее известны как авторы водевилей.

 

{79}СкрибЭжен (1791–1861) — французский комедиограф, водевилист, автор более 350 пьес. Пьесы Скриба ставились на русской сцене с начала 1820-х гг.

 

{80}Гуммель Иоганн (1778–1837) — австрийский композитор, ученик Моцар та и Сальери, пианист-виртуоз, импровизатор и педагог. В 1822 г. концерти ровал в России.

 

{81}Имеется в виду Фридрих Вильгельм III (1770–1840), прусский король с 1797 г.; тесть Николая I.

 

{82}»Если хочешь мира, готовься к войне» (лат.).

 

{83}Имеется в виду Луиза (Августа-Вильгельмина-Амалия, 1776–1810), урожд. принцесса Мекленбург-Стрелицкая — прусская королева, первая жена Фридриха-Вильгельма III. Горячая сторонница реформ, она была очень любима народом. Погребена в дворцовом саду в Шарлоттенбурге, где королевской чете был воздвигнут мавзолей (мраморные фигуры работы X. Рауха).

 

{84}Раух Христиан Даниэль (1777–1857), немецкий скульптор. Над надгробным памятником королеве Луизе работал в Италии два года. Памятник, от крытый в 1814 г., доставил ему репутацию одного из лучших европейских скульпторов. Повторение памятника находится в Потсдаме, повторение головы фигуры — в петербургском Эрмитаже.

 

{85}Словом «лье» в разных областях Франции до принятия метрической систе мы (1801 г., обязательной стала лишь с 1840 г.) обозначались разные меры длины; Ансело, вероятно, пользуется почтовым лье (3,9 км).

 

{86}Дева озера — персонаж одноименной поэмы Вальтера Скотта («The Lady of the Lake», 1810).

 

{87}Вольтер. Генриада. Песнь IX. Пер. Я. Княжнина (1777).

 

{88}Людовик XVIII (1755–1824) — французский король в 1814–1824 гг. Эмигрировал в 1791 г. После казни его брата Людовика XVI (январь 1793) принял титул регента, а в 1795 г. (после смерти дофина, сына Людовика XVI) — короля. Продвижение революционной, а затем наполеоновской армии вынуждало его многократно менять место пребывания. В январе 1798 г. Павел I предоставил в распоряжение Людовика XVIII бывший дворец герцогов Курляндских в Мита-ве. Французский король в изгнании прибыл туда 13 марта 1798 г. (по новому стилю), с двором и личной гвардией, под именем графа Лилльского. На просьбу Людовика XVIII о разрешении посетить Петербург инкогнито (вместе с племянником, герцогом Ангулемским; в Митаве к Людовику XVIII присоединился и второй его племянник, младший сын графа д'Артуа, герцог Беррийский) Павел отвечал отказом. Помимо того, что Павел не принимал посланцев Людовика XVIII, графов Сен-При и д'Аваре, французскому королю было отказано в просьбе иметь постоянного представителя при петербургском дворе, запрещены контакты с корпусом принца Конде, расквартированным в Волынской губернии, он не имел возможности принимать посетителей по своему усмотрению, а его агенты с большим трудом получали паспорта для переездов. В начале 1799 г. Павел I, долго отказывавшийся вмешиваться в дела Франции, изменил тактику и заключил союз с Англией, а затем с Австрией и Пруссией. Людовик XVIII считал, что союзники должны действовать под его флагом, что обеспечило бы им благоприятный прием во Франции, требовал помощи своим агентам в европейских столицах со стороны русских послов, поддержки роялистского сопротивления Республике внутри Франции в случае начала восстаний; высшим проявлением защиты, предоставленной российским императором французскому королевскому дому, по его мысли, должно было стать заключение брака дочери Людовика XVI с герцогом Ангулемским в момент начала военных действий, а известие о нем должно было быть распространено во Франции силами союзников. Венчание Марии-Терезы-Шарлотты с герцогом Ангулемским состоялось 10 июля 1799 г. в католической церкви Митавы. К концу года Павел, раздраженный поражением своих генералов, которое приписывал, впрочем, проискам Австрии, отозвал свои войска и вышел из Тройственного союза. В декабре 1800 г. он выслал из Петербурга-посла Людовика XVIII, а 14 января французскому королю был передан приказ покинуть пределы Российской империи. Получив от Пруссии разрешение на пребывание в прусской Польше, король и герцогиня Ангулемская выехали из Митавы 22 января 1801 г. Подробнее см.: Daudet E. Les Bourbons et la Russie pendant la Revolution fran9aise (d'apres les documents inedits). P., 1886; Людовик XVIII в России. Извлечено из его записок Д.Д. Рябининым // РА. 1877. № 9. С. 48–91.

 

{89}Луи Антуан де Бурбон, герцог Ангулемстй (1775–1844) — старший сын графа д'Артуа (будущего короля Карла X). Эмигрировал вместе с отцом в начале революции (1789). Во время Ста дней (1815) пытался поднять анти наполеоновское восстание на юге Франции. По воцарении Карла X стал наследником престола, но после Июльской революции 1830 г. отрекся от своего права на престол в пользу герцога Бордоского. Мария-Тереза-Шарлотта (1778–1851) — дочь Людовика XVI и Марии-Антуанетты, герцогиня Ангулемская (с 1799). В 1792 г. вместе с родителями была заключена в тюрьму Тампль, где оставалась до 1795 г., когда была обменяна австрийским двором на пленных французских комиссаров. По возвращении во Францию в 1814 г. поддерживала клерикальную реакцию.

 

{90}Род Пьер (в XIX в. его фамилия в России произносилась как Роде; 1774–1830) — один из основателей французской скрипичной школы XIX в. Концертировал в Петербурге в 1803–1808 гг.; в 1804 г. в Петербурге для него было учреждено звание придворного солиста. Его ученик Шарль-Филипп Лафон (1781–1839) работал в России в 1808–1815 гг., несколько лет занимал ту же должность, а по возвращении в Париж в 1815 г. получил место первой скрипки оркестра Людовика XVIII.

 

{91}Чрезвычайное посольство Франции, выехавшее из Парижа 19 апреля, при было в Петербург ранее миссий прочих держав. 4 мая 1826 г. «Северная пчела» (№ 53) сообщала: «В субботу, 1 мая, вечером прибыл сюда королевский французский маршал Мармон, герцог Рагузский, с многочисленною свитою, и остановился в доме Бергина, на Исаакиевской площади, на углу Большой Морской улицы. К нему прислан был почетный караул, и с того времени стоят у подъезда его двое часовых». Мармон вспоминал: «По моем прибытии император Николай приветствовал меня через одного из своих адъютантов. Спустя несколько дней я получил аудиенцию по установленному церемониалу. Император принял меня в Эрмитаже. Не могу передать то чувство, что я испытал при виде этого молодого монарха, исполненного благородства и величия. Предельная простота обращения сочеталась в нем с величественностью облика. В его взгляде и манере держать себя отражалась сила, которую невозможно передать словами. <...> Однако в беседе с глазу на глаз он проявил самую утонченную вежливость. Его мягкие манеры, его высокий ум вызывали на откровенный разговор, и через несколько минут вам начинало казаться, что вы беседуете с равным себе. Он беседовал со мною наедине, и я был избавлен от необходимости читать торжественную речь, как это принято во Франции. Он сказал, что рад меня видеть и наконец познакомиться с генералом, о котором часто слышал. Поговорив около получаса о Франции и королевской фамилии, о Наполеоне и минувших войнах, он вышел, и я представил ему пятнадцать офицеров, сопровождавших меня в качестве членов посольства и адъютантов» (Marmont. P. 21–22).

 

{92}Восприятие Петербурга (часто негативное) в его противопоставлении Москве было важным элементом русского культурного сознания XIX в. Суждение Ансело приводит в контексте исторических споров начала XIX в. В.Э. Вацуро в статье «Пушкин и проблемы бытописания в начале 1830-х годов» (Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1969. Т. 6. С. 165), обращая внимание на обсуждение темы в вызванных книгой Ансело полемических работах Я.Н. Толстого и П.А. Вяземского.

 

{93}Мармон писал в своих «Мемуарах»: «Приезжая в Петербург, вы обнаруживаете красивейший город, построенный по регулярному плану, с прямыми и широкими улицами. Однако, возведенный по воле одного-единственного все могущего человека, он выражает мысль своего создателя, но не нужды страны, хотя только они характеризуют настоящую столицу. Она создается долгим стечением интересов, формированием привычек, она не может сложиться быстрее, чем за несколько веков. Поэтому Санкт-Петербург являет собой лишь резиденцию, торговый город, но никак не столицу. Кроме того, Петр Великий никогда не собирался делать этот город постоянным местом своего пребывания: это доказывают те маленькие и хрупкие домики, какие он строил здесь для себя. Дворцы были возведены уже его преемниками. Монархи, чувствовавшие шаткость своего трона, чужие русской нации, были вынуждены принять иностранную систему управления. Окруженные преданной и многочисленной гвардией, отделенные от народа, который мог взбунтоваться, и от представлявших опасность аристократов, они чувствовали себя словно в неприступной крепости в пустыне. Их указы внушали тем большее уважение, что приходили издалека и были окутаны какой-то таинственностью. Так российские монархи, невидимые для своих подданных, представлялись народу исполнителями воли Провидения» (Marmont. Р. 20–21).

 

{94}Ансело имеет в виду выступление декабристов.

 

{95}Греч Николай Иванович (1787–1867) — педагог, журналист, писатель; соиздатель и соредактор Ф.В. Булгарина по «Северной пчеле»; почетный библиотекарь Императорской Публичной библиотеки в 1817–1854 гг. В литературном и ученом мире Петербурга большой популярностью пользовались «четверги» Греча в его квартире на Большой Морской. Фундаментальные филологические сочинения Греча вышли только в следующем, 1827 г.

 

{96}Сопоставление Ивана Андреевича Крылова (1769–1844) с Лафонтеном нередко распространялось и на манеру поведения Крылова, который, «подобно le bonhomme Lafontaine, был чрезвычайно рассеян и вообще отличался разными оригинальными проделками» (Корф МЛ. Отрывочные заметки и воспоминания об И.А. Крылове // И.А. Крылов в воспоминаниях современников. М., 1982. С. 253; ср., впрочем, несогласие с такой оценкой П.А. Вяземского: Там же. С. 174).

 

{97}См.: Иван Выжигин, или Русский Жилблаз (отрывок из нового романа) // Северный архив. 1825. № 9. С. 67–68; Отрывок из «Руского Жилблаза» // Там же. 1825. № 13. С. 56–79. Целиком роман Фаддея Венедиктовича Булгарина (1789–1859) «Иван Выжигин» был опубликован только в 1829 г.

 

{98}Трагедии Ж. Расина «Ифигения в Авлиде» и «Федра» в переводе Михаила Евстафиевича Лобанова (1787–1846) были поставлены в 1815 и 1823 гг. соответственно, а два других названных Ансело перевода Лобанов так и не осуществил.

 

{99}Александр Ефимович Измайлов (1779–1831) был не только известным сочинителем басен и стихотворных сказок, писанных в «простонародном» вкусе, сатириком и прозаиком, но и издателем журнала «Благонамеренный», который в описываемое время доживал последние дни и прекратился после первого полугодия 1826 г.

 

{100}Сомов Орест Михайлович (1793–1833) — прозаик, критик и журналист, в 1825–1829 гг. сотрудник изданий Греча и Булгарина.

 

{101}Толстой Федор Петрович (1783–1873), граф — художник, скульптор, медальер, гравер, вскоре (с 1828) вице-президент Академии художеств; был заметной фигурой в литературных кругах Петербурга.

 

{102}»Северная пчела» от 20 мая 1826 г. извещала петербургскую публику: «Поспешаем сообщить отечественной публике об истинно царской награде, которой удостоился от щедрот правосудного и благолюбивого нашего Монарха знаменитый историограф Российской империи, действительный статский советник Н.М. Карамзин. Высочайшим указом, данным 13-го мая сего года в Царском Селе г. министру финансов, Его Императорское Величество всемилостивейше повелеть соизволил производить ему отныне, по случаю его отъезда за границу для излечения своего, по пятидесяти тысяч рублей в год, с тем, чтоб сумма сия, обращаемая ему в пансион, была после него производима сполна его жене, а по смерти ее также сполна и детям, сыновьям до вступления всех их в службу, а дочерям до замужества последней из них». Карамзин серьезно простудился 14 декабря 1825 г. К весне 1826 г. легочный процесс стал практически неизлечим; в качестве последней надежды врачи рекомендовали климат Италии. 6 апреля Карамзин обратился к Николаю I с просьбой о должности русского консула во Флоренции; в ответ на это император обещал без всякой должности обеспечить его поездку (в том числе и предоставить особый фрегат). 13 мая был утвержден написанный В.А. Жуковским рескрипт, о котором сообщалось в «Северной пчеле». В мае семейство Карамзиных стало готовиться к поездке, но 22 мая Карамзин скончался. Ансело не совсем точен: в 1826 г. у Карамзина было три незамужние дочери и четверо сыновей-подростков.

 

{103}В.А. Жуковский И мая 1826 г. уехал из Петербурга на лечение за границу, где пробыл до осени 1827 г.

 

{104}Высланный из Петербурга в 1820 г. Пушкин с 1824 г. находился на положении поднадзорного ссыльного в Михайловском.

 

{105}В «Северной пчеле» 20 мая 1826 г. сообщалось: «Некоторые здешние литераторы на сих днях давали почтенному французскому писателю, г. Ансе ло, обед, за коим было человек тридцать литераторов и любителей словесности обеих наций, в т.ч. несколько заслуженных генералов, не менее знаменитых своею ученостию и трудами в литературе. Первым тостом было здравие всемилостивейшего, правосудного Государя, который, облагодетельствовав Карамзина, почтив вниманием своим Крылова, Жуковского, ободрил, почтил и оживил русскую словесность. Усердные восклицания непринужденного восторга последовали за сим тостом, к которому присуждено было и здравие августейшей императорской фамилии и новорожденной великой княжны. Потом пили за процветание французской литературы, старшей сестры русской словесности, и за здравие представителя ее на берегах Невы, господина Ансело. После обеда г. Ансело читал отрывки из новой своей комедии, к удовольствию всех слушателей». Эти известия вызвали беспокойство Пушкина, который писал П.А. Вяземскому 27 мая 1826 г.: «Читал я в газетах, что Lancelot в П[етер]Б[ур — ге], чорт ли в нем? Читал я также, что 30 словесников давали ему обед. Кто эти бессмертные? Считаю по пальцам не досчитаюсь. Когда приедешь в П[е — тер]Б[ург], овладей этим Lancelot (которого я ни стишка не помню) и не пускай его по кабакам отечественной словесности...» (Пушкин А.С. Поли. собр. соч. М.; Л., 1937. Т. 13. С. 279–280). Тот же самый обед Пушкин имел в виду, когда, снова намекая на Булгарина, писал в статье «Торжество дружбы, или оправданный Александр Анфимович Орлов»: «Он [Орлов] не задавал обедов иностранным литераторам, не знающим русского языка, дабы за свою хлеб — соль получить местечко в их дорожных записках» (Т. 12. С. 251).

 

{106}О цензурном произволе в первой половине 1820-х гг. см.: Скабичевский A.M. Очерки истории русской цензуры. СПб., 1892. С. 149–191. Вскоре после написания этого письма Ансело, 10 июня 1826 г., был утвержден разработанный под руководством А.С. Шишкова новый цензурный устав, отличавшийся гораздо большей строгостью, чем предыдущий (1804), и предоставлявший широкий простор цензорскому произволу. В частности, специальный параграф устава оговаривал, что любая возможность сомнительного истолкования даже не прямого, а скрытого смысла текста диктует его запрещение («§ 151. Не позволяется пропускать к напечатанию места в сочинениях и переводах, имеющие двоякий смысл, ежели один из них противен Цензурным правилам»). При этом жесткие требования соблюдения церковной и гражданской ортодоксии, а также «нравственной благопристойности» излагались в путаных и расплывчатых формулировках, позволяющих интерпретировать их предельно свободно («§ 150. Все вообще отрывки из поэм, повестей, романов, речей, рассуждений, театральных сочинений и проч., не имеющие полноты содержания в отношении к нравственной, полезной или, по крайней мере, безвредной цели, подвергаются запрещению»). Еще до и сразу после утверждения устава против него развернулась упорная борьба; негативно было настроено общественное мнение, роптали литераторы, с критикой выступили видные чиновники (свои замечания представили С.С. Уваров, Д.В. Дашков). В мае 1826 г. Булгарин подал в III Отделение обстоятельную записку «О цензуре в России и о книгопечатании вообще»; в подготовке нового «либерального» цензурного устава, утвержденного в 1828 г., непосредственно участвовал и Н.И. Греч (см.: Гиллельсон М.И. Литературная политика царизма после 14 декабря 1825 г. // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1979. Т. 8. С. 195–218; Видок Фиглярин: Письма и агентурные записки Ф.В. Булгарина в III Отделение. М., 1998. С. 45 и след.). По всей видимости, Булгарин и Греч и были информаторами Ансело по этому вопросу.

 

{107}Поэт и литератор Франсуа-Феликс Ногаре (1740–1831) в 1800–1807 гг. исполнял должность цензора представлявшихся к постановке драматических произведений.

 

{108}Возражения Я.Н. Толстого и П.А. Вяземского по поводу приводимого Ансело анекдота см. в Приложении.

 

{109}Старое Иван Егорович (1745–1808) — архитектор; по его проектам по строены Таврический дворец (1783–1789) и Троицкий собор Александро-Невской лавры (1776–1790) в Петербурге.

 

{110}Рафаэль Менгс Антон (1728–1779) — немецкий живописец, работал в Дрездене, Риме и Мадриде.

 

{111}Ништадтский мир со Швецией, завершивший Северную войну 1700–1721 гг., был подписан 30 августа 1721 г.

 

{112}Серебряная гробница св. Александра Невского (выполненная в 1742–1752 гг. по рис. Г.К. Гроота, исторические барельефы по рис. Я. Штелина) в 1917 г. была передана в Государственный Эрмитаж.

 

{113}Панин Никита Иванович, граф (1718–1783) — воспитатель вел. князя Павла Петровича; возглавлял Коллегию иностранных дел (1763–1781), отстаивал идею союза России, Пруссии, Дании, Швеции и Польши для противодействия Франции и Австрии.

 

{114}Свиньин описывает могилу Суворова в Благовещенском соборе так: «Брон зовая доска, прикрепленная к северной стене, украшенная военными знака ми, составляет весь монумент Суворова. Надпись (им самим сделанная): «Здесь лежит Суворов» — весьма достаточна. Достойно сожаления, что прибавлено после: «Генералиссимус князь Италийский, граф Александр Васильевич Суво — ров-Рымникский родился 1729 ноября 13, скончался 1800 майя 6 дня» (Свиньин. С. 66–67; в примечании к этим словам — излагаемый Ансело дальше анекдот о катафалке с гробом полководца). О происхождении «простой» надписи на могиле Суворова бытовала легенда, приписывавшая ее авторство Державину: «Существует такой рассказ. Перед смертию Суворов пожелал видеть маститого поэта. В разговоре с Державиным он, смеясь, спросил его:

 

— Ну, какую же ты мне напишешь эпитафию?

 

— По-моему, — отвечал поэт, — слов много не нужно: тут лежит Суворов!

 

— Помилуй Бог, как хорошо, — в восторге сказал Суворов» (Пыляев М.И. Старый Петербург. СПб., 1889. С. 34).

 

{115}По смерти Ломоносова (1765) его семья осталась без средств, и памятник на его могиле был сооружен по инициативе и на средства графа Михаила Илларионовича Воронцова (1714–1767) в 1766–1767 гг. по эскизу Я.Я. Штелина в Италии, из белого каррарского мрамора, под наблюдением архитектора Ф. Медико (Штелину же принадлежит текст надписи, высеченной на двух сторонах надгробия по-латыни и по-русски).

 

{116}Имеется в виду Серафим (Глаголевский; 1763–1843), митрополит Санкт — Петербургский и Новгородский в 1821–1843 гг.

 

{117}14 июня 1826 г. в Петербурге состоялись похороны императрицы Елизаветы Алексеевны (1779–1826), скончавшейся 4 мая. Описание траурной процессии и церемонии похорон см. в письме XIV.

 

{118}Известный увеселительный сад графа Александра Сергеевича Строганова (1738–1811) находился на Выборгской стороне в Новой деревне, между Большой Невкой и Черной речкой. «В Строгановском саду в праздничные дни происходили танцы на открытом воздухе; раскинуты были палатки, где угощали также даром вином и яствами» (Пыляев М.И. Старый Петербург. С. 433).

 

{119}Луиза Фридерика Доротея (урожд. принцесса Прусская), княгиня Радзивилл — тетка императрицы Александры Федоровны.

 

{120}»Не я первый заметил, — писал Ш. Массон, — что русские женщины в общем жесточе мужчин: они ведь гораздо невежественней и суеверней последних. Они почти не путешествуют, мало учатся и совсем не работают. Русские дамы проводят время лежа на диване, окруженные рабами, которые должны не только исполнять, но и угадывать каждое их желание» (Массон Ш. Секретные записки о России... М., 1996. С. 144). По большей же части, однако, записки французов, посетивших Россию в XVIII в., содержат исключительно благо приятные отзывы о манерах и образованности русских женщин. Изящество в одежде и манере общения подчеркивали в своих записках Фортиа де Пиль и де Корберон, а Л.-Э. Виже-Лебрен находила, что дамы в российских столицах в целом «развитее, способнее и тоньше», чем мужчины (см.: Артемова. С. 150).

 

{121}В 1711 г. на Екатерингофском острове, близ устья р. Фонтанки, была построена летняя резиденция Екатерины I. С 1804 г. Екатерингоф находился в ведении городских властей. Сооруженный в начале 1820-х гг. воксал в течение нескольких десятилетий был одним из центров музыкальной жизни Петербурга, а парк — местом аристократических гуляний; в мае здесь ежегодно устраивались народные гулянья.

 

{122}Музей, где экспонировались подлинные вещи Петра I, был открыт в 1820-х гг. в деревянном двухэтажном дворце Екатерины I (1711, предположительно архитектор Д. Трезини; разобран в 1924).

 

{123}Одно из немногочисленных заимствований, сделанных Ансело у г-жи де Сталь: «...восхищение, сохраняющееся здесь к его личности, — доказательство того блага, которое он сделал для России, ибо через сто лет после своей смерти деспоты не имеют льстецов» (Oeuvres completes de Mme la baronne de Stael. T. 15: Dix annees en exil. P., 1821. P. 298).

 

{124}Дюбуа Гильом (1656–1723) — в сане аббата воспитатель будущего регента Филиппа Орлеанского, позднее — дипломат.

 

{125}Об этом обычае, ссылаясь на книгу английского путешественника В. Кокса, писал Ф. де Миранда (см.: Миранда Ф. де. Российский дневник. М., 2000. С. 76).

 

{126}отчасти (лат.).

 

{127}заместитель (лат.).

 

{128}Анекдот этот Ансело почерпнул в книге Свиньина. Первоначальный источник его — «Подлинные анекдоты о Петре Великом» Я. Штелина. См.: Петр Великий: Воспоминания. Дневниковые записи. Анекдоты. СПб., 1993. С. 332.

 

{129}Ломбардом Ансело называет Сохранные казны, образованые при Санкт — Петербургском и Московском Воспитательных домах в 1772 г., одновременно с Вдовьей и Ссудной казнами. Сохранная казна принимала денежные вклады для приращения процентами и выдавала ссуды под залог имений. При Александре I деятельность Сохранной казны была реорганизована; в 1819 г. было разрешено выдавать ссуды под залог имений по 150 руб. на ревизскую душу; срок ссуды устанавливался в 12 лет. Законом 1824 г. постановлено было выдавать ссуды под залог имений: 1-го класса 200 руб., 2-го класса — 150 руб. на ревизскую душу, сроком на 24 года.

 

{130}Рассуждения о французском воспитании русских аристократов, как и не которые другие пассажи Ансело, имеют своим источником книгу Г.Т. Фабера, много лет прожившего в Петербурге и в 1811 г. выпустившего там книгу «Bagatelles: Promenades d'un desoeuvre dans la ville de Saint-Petersbourg» (о Фабере и его книге см.: Мильчина В. «Праздный наблюдатель» 1811 года о России и Санкт-Петербурге // Новое литературное обозрение. 1993. № 4. С. 352–356). Вот что пишет Фабер в 9-й главе своих записок: «Молодых русских, путешествующих за границей, часто принимают, благодаря их манерам и выговору, за французов. Но еще более удивительно, что, путешествуя по России, вы продолжаете принимать за французов людей, родившихся и выросших в этой стране. Это становится, однако, понятным, если знать, что молодые аристократы и дети из хороших семей воспитывается гувернерами-французами; при этом они усваивают не один только язык; их идеи и самый склад ума получают таким образом неизгладимый французский отпечаток. Французская литература и история, описание обычаев и нравов нашей страны — вот первые предметы, что заполняют здесь юные головы. Молодой русский дворянин говорит с вами о Париже так, словно там родился, а на самом деле он никогда там не бывал! Он упоминает его улицы, площади, памятники, как будто с детства жил среди них; он сыплет парижскими шутками и анекдотами, его речь изобилует цитатами из Буало и Вольтера — одним словом, это совершенный француз, и единственное, что остается для вас загадкой, — это почему он был рожден за 1200 лье от Парижа, почему его родители — русские, а религия — греческая. Это сходство с французами уже не удивляет наблюдателя, познакомившегося с высшим классом общества, однако оно не перестает поражать вас в других сословиях. Оказывается, любой русский может овладеть французским языком и с легкостью научается говорить без акцента. Русский язык, энергичный и одновременно мягкий, сообщает органу речи необходимую гибкость, а уху — восприимчивость, позволяющие различать и воспроизводить тончайшие оттенки» (Faber. P. 76).

 

{131}Цитата из песни Беранже «Le Bon Fransais (Chanson chantee devant des aides de camp de 1'empereur Alexandre)» (1814); в переводе В. Дмитриева — «Истый француз».

 

{132}Кафтан — длинное московитское платье, перевязанное поясом из плетеной шерсти; ремесленники Петербурга и Москвы, отличившиеся на государственной службе, получают в награду почетные кафтаны и надевают их на публичных церемониях. (прим. Ансело)

 

{133}Орден св. Екатерины-великомученицы, или орден Освобождения, — дамский орден, учрежденный Петром I в 1714 г. в день тезоименитства царицы Екатерины Алексеевны, в память Прутского похода (1711) против турок.

 

{134}Мармон писал о похоронах Елизаветы Алексеевны следующее: «Ввезение тела покойной государыни в Санкт-Петербург было обставлено с величайшей торжественностью. Император, императрицы встретили ее у заставы и пешком проводили до крепостной церкви, усыпальницы русских государей, начиная с Петра I. Процессия была огромна и составила более лье в длину. Описать ее мне не под силу. Ни в какой другой стране подобные церемонии не носят ни столь пышного, ни столь религиозного характера.

 

На церемонию был приглашен и дипломатический корпус, и все мы отправились в церковь на отпевание и погребение. Церковь мала и неприглядна, построена так же недавно, как и сам город. Возведена она на таком низком месте и так близко к воде, что кажется, может быть разрушена в любой момент. Воспоминания о прошедших веках, которые так красноречиво говорят о вечности, здесь отсутствуют. Бренные останки правителей великой империи, захороненные в столь новом вместилище, свидетельствуют о том, как молода политика этой нации — что, в некотором смысле, умаляет достоинство сей державы. Насколько уместнее было бы хоронить императоров в Москве! Древний город, истинная столица, влияние которой ощущается и в Европе, и в Азии. Старый Кремль и старые могилы в самом древнем храме царской резиденции!» (Marmont. P. 63–64).

 

{135}Архитектор Жан Тома де Томон (1760–1813) работал в России с 1799 г. По его проекту в Петербурге построены Биржа и ростральные колонны (1805–1810), Мавзолей в Павловске (1805–1808).

 

{136}Ансело имеет в виду присоединение России к континентальной блокаде (после Тильзитского мира). Однако торговля с Англией была жизненно важна для российской экономики, и когда в 1810 г. Наполеон потребовал от Александра запретить торговлю даже с формально соблюдавшими нейтралитет странами, это стало причиной ухудшения отношений между союзниками.

 

{137}Туаз — мера длины, применявшаяся во Франции до принятия метрической системы; равнялась 6 футам (1,949 м); королевский фут составлял 0,33 метра.

 

{138}По возвращении в Париж я нашел наконец законченным этот великолепный памятник, которого ждали столь долго и который оправдал все надежды и похвалы (Прим. Ансело). [Строительство Парижской биржи началось по указу Наполеона в 1808 г., а закончилось лишь в 1827 г. (архитектор А.Т. Броньяр, с 1813 — Э. Лабарр; торжественное открытие состоялось 3 ноября 1826 г.) — прим. сост]

 

{139}В тексте Ансело: «17 pieds d'eau».

 

{140}Историю о Примме Ансело почерпнул из книги Свиньина (Свиньин. С. 136).

 

{141}Мраморный дворец (архитектор А. Ринальди) был построен для графа Г.Г. Орлова в 1768–1785 гг.; Таврический дворец (1783–1789, архитектор И.Е. Старое), построенный для князя Потемкина-Таврического на казенные средства, в награду за покорение Крыма, после его смерти (1791) был взят в казну и стал одной из любимых резиденций императрицы.

 

{142}Растрелли Варфоломей Варфоломеевич (1700–1771) — архитектор, созда тель Смольного монастыря (1748–1754) и Зимнего дворца (1745–1762) в Пе тербурге, Большого дворца в Петергофе (1747–1752) и Екатерининского дворца в Царском Селе (1752–1757). Графского титула он не имел.

 

{143}Архитектор Чарлз Камерон (1730-е — 1812), по происхождению шотландец, приехал в Россию 1779 г. по приглашению Екатерины II. Созданный им в Царскосельском парке ансамбль (1780–1793) включает галерею (закрепившееся позднее название Камероновой впервые было дано ей историком архитектуры П.Н. Петровым только в 1885 г.), Холодные бани, Агатовые комнаты, Вися чий сад и Пандус.

 

{144}Орлов Алексей Григорьевич (1737–1807), граф (1762), генерал-аншеф (1769). Во время Русско-турецкой войны 1768–1774 гг. командовал русской эскадрой в Средиземном море. За победу у Наварина и Чесмы (1770) получил титул Чесменского. Памятник А.Г. Орлову (Чесменская, или Орловская колонна) возвышается в середине Большого пруда в Екатерининском парке. Установлен в 1774–1776 гг.; архитектор А. Ринальди, скульптор И.Г. Шварц.

 

{145}Кагульский обелиск (архитектор А. Ринальди) был воздвигнут в 1771 г. на границе Собственного садика перед Зубовским корпусом Большого дворца в честь Кагульского сражения, в котором русские войска под командованием П.А. Румянцева разгромили главные силы турецкой армии в Русско-турецкой войне 1768–1774 г. Надпись на бронзовой доске гласит: «В память победы при реке Кагуле в Молдавии — июля 21 дня 1770 года, под предводительством генерала графа Петра Румянцева — Российское воинство числом семнадцать тысяч — обратило в бегство до реки Дуная турского визиря Галиль-бея — с силою полторастатысячною».

 

{146}»Турецкий киоск», копия беседки в одном из султанских парков в Константинополе, был построен в память о посольстве князя Николая Васильевича Репнина (1734–1801), сыгравшего важную роль в заключении Кучук-Кайнарджийского мира, окончившего первую Русско-турецкую войну (1768–1774).

 

{147}Египетская (Собачья) пирамида была построена в царскосельском парке в 1772 г.; архитектор В.И. Неелов. В 1781 г. была разобрана и вновь отстроена Ч. Камероном. Автор эпитафии на смерть левретки Екатерины II Земиры — французский посол при русском дворе в 1785–1789 гг. Луи Филипп де Сегюр (1753–1830).

 

{148}Свиньин приводит французский оригинал этих стихов.

 

{149}Орлов Григорий Григорьевич (1734–1783), граф (1762), фаворит Екатерины II; вместе с братом А.Г. Орловым — один из организаторов дворцового переворота 1762 г., генерал-фельдцехмейстер русской армии (1765–1775), пер вый президент Вольного экономического общества. Гатчинские (Орловские) ворота установлены на выезде из Екатерининского парка в Гатчину. Сооружены в 1777–1782 гг. по проекту А. Ринальди; в 1787 г. дополнены металлической решеткой по рисунку Дж. Кваренги.

 

{150}Бронзовая скульптура Павла Петровича Соколова (1764–1835) «Молочница» на сюжет одноименной басни Лафонтена была установлена в Екатерининском парке в 1816 г.

 

{151}Ermitage (фр.) — жилище отшельника, место уединения.

 

{152}С.Н. Глинка, автор «Путеводителя в Москве... сообразно французскому подлиннику Г. Лекоента де Лаво» (М., 1824), полагает, что «слово «семик» происходит от того, что сей праздник народный бывает на седьмой седмице по Пасхе» (Глинка. С. 352).

 

{153}Иезуиты были изгнаны из Португалии в 1759 г., из Франции в 1764 г., из Испании и Неаполя — в 1767 г., а в 1773 г. орден был ликвидирован специальным бреве папы Климента XIV; во Франции восстановлен в 1814 г.

 

{154}Создателями варшавской библиотеки были церковные деятели братья Андрей-Станислав Залуский (1695–1758) и Иосиф-Андрей Залуский (1702– 1774). В 1748 г. они объявили ее общедоступной, а после смерти И.-А. Залуского она перешла по завещанию в ведение Польского государства. При третьем разделе Польши, в 1795 г., собрание книг и гравюр по приказу Екатерины II было перевезено в Петербург и легло в основу Императорской Публичной библиотеки. Официальной датой ее основания считается 27 (16) мая 1796 г.; открыта для публики 2 января 1814 г.

 

{155}Здание Публичной библиотеки, построено по проекту архитектора Егора Тимофеевича Соколова (1750–1824) в 1796–1801 гг.

 

{156}Императорская Публичная библиотека стала получать обязательный экземпляр по «Положению об управлении Имп. Публичной библиотекой», утвержденному Александром I 14 октября 1810 г.

 

{157}Дубровский Петр Петрович (1754–1812), чиновник русского посольства в Париже, собрал во Франции в годы революции огромную коллекцию книг и рукописей (около И 000 единиц). Собрание включало рукописи из древнейших и знаменитейших библиотек Западной Европы. Рукописи Дубровского прибыли в Петербург в 1804 г. В его домашнем музее с ними ознакомились столичные знатоки литературы и искусства, и в следующем году Александр I, по представлению А.С. Строганова, подписал два рескрипта: об учреждении при Императорской библиотеке «особенного депо манускриптов» — начало ему полагало собрание Дубровского, а сам он определялся хранителем своего фон да, — и о денежном вознаграждении собирателю за передачу коллекции (см.: Алексеев М.П. Из истории русских рукописных собраний // Неизданные письма иностранных писателей XVIII-XIX веков. М.; Л., 1960. С. 36–62; Ката лог писем и других материалов западноевропейских ученых и писателей XVI — XVIII веков из собрания П.П. Дубровского. Л., 1963. С. 3–12).

 

{158}Жарри Никола (1620–1674) — знаменитый французский каллиграф. К тому времени, когда Дубровский собирал свою коллекцию, его рукописи уже высоко ценились знатоками. Говоря о пуансонах, Ансело имеет в виду типографскую гарнитуру, использовавшуюся Франсуа Дидо (1689–1757), основателем знаменитой издательской династии.

 

{159}Куфическое письмо — один из видов арабского письма.

 

{160}Так называемое «Бастильское дело» Вольтера содержит его письма начальникам французской полиции в период двух заключений в Бастилии, мемуары, стихотворные отрывки и письма к другим лицам. См.: Письма Вольтера. М • Л., 1956. Раздел II. С. 211–222

 

{161}Хотя известно, что Дубровский был лично знаком с Руссо, точно не установлено, как эти материалы — подборка из девяти писем писателя — по пали к собирателю. См.: Неизданные письма иностранных писателей XVIII — XIX веков. С. 125–134; Лит. наследство. М., 1939. Т. 33/34. С. 619–638.

 

{162}Описание этих рукописей см.: Catalogue des manuscrits et xylographes orientaux de la Bibliotheque Imperiale Publique de St.-Petersbourg. St.-Petersbourg, 1852. P. 649–655.

 

{163}Имеется в виду беловой с поправками автограф трагедии Владислава Александровича Озерова (1769–1816) «Поликсена» (пост. 1809, опубл. 1816) и грифельная доска, на которой Г.Р. Державин написал перед смертью стихотворение «Река времен...».

 

{164}Период жизни Ксавье де Местра (1763–1852) с 1817 по 1826 г. известен плохо. Его биограф Э. Реом сообщает, что де Местр уехал из Петербурга в 1825 г. в Савойю, а с 1826 по 1839 г. жил в Италии (см.: Lescure. Le compte Joseph de Maistre et sa famille. P., 1892. P. 351–352).

 

{165}Ягужинский Павел Иванович (1683–1736), граф — дипломат, один из ближайших помощников Петра I, генерал-прокурор Сената.

 

{166}Школа математических и навигацких наук была основана Петром I в Москве в 1701 г. Штурманское училище в Кронштадте, выделенное из Морского кадетского корпуса (осн. в 1752 г.), было учреждено в Кронштадте в 1798 г.

 

{167}Ланкастерская система взаимного обучения возникла в Англии в XVIII в. и предусматривала обучение младших учащихся старшими чтению, счету и письму под наблюдением учителей. В России ланкастерская система впервые была применена в армии, для обучения солдат; использовалась декабристами, в частности М.Ф. Орловым и В.Ф. Раевским, в 1818–1822 гг. (Пожалуй, следует добавить, что одним из активнейших пропагандистов ланкастерской системы обучения был граф М.С. Воронцов, командующий русским оккупационным корпусом во Франции. Разработкой методик и внедрением ведал известный грамматик Н.И. Греч, он оставил любопытные воспоминания об этом педагогическом эксперименте — прим. Константина Дегтярев)

 

{168}Пусть, корабль, поведут тебя Мать-Киприда и свет братьев Елены — звезд, Пусть Эол, властелин ветров, Всем прикажет не дуть, кроме попутного! Гораций. Оды. Кн. 1, ода 3: К кораблю Вергилия. Пер. Н. Гинцбурга.

 

{169}Ошибка, которую Ансело допустил, воспроизводя указание Свиньина; в оригинале: от ост-зюйд-оста к вест-норд-весту (Свиньин. С. 313).

 

{170}Толбухин маяк назван в честь полковника Толбухина, чей полк, защищавший западную оконечность острова Котлин, сыграл важную роль в отражении атаки шведской эскадры из 40 кораблей 12–14 июня 1704 г.

 

{171}Говоря о названиях бастионов (Государев, Нарышкинский, Трубецкой, Зотов, Головкинский и Меншиков), Ансело вслед за Свиньиным опускает предпоследний, хотя бастионов в крепости шесть; названы они были в честь сподвижников Петра, руководивших их строительством: Кирилла Алексеевича Нарышкина (? — 1723), Юрия Юрьевича Трубецкого (1668–1739), Никиты Моисеевича Зотова (1644–1718), Гавриила Ивановича Головкина (1660–1734) и Александра Даниловича Меншикова (1673–1729).

 

{172}У Свиньина: «В день Преполовения и 1 августа бывают в крепости крестные ходы для водоосвящения, при чем собирается великое множество всякого звания людей и Нева покрывается разноцветными шлюпками. В первый день всякому позволяется гулять по крепостным валам, что придает сим безмолвным, грозным стенам необыкновенную живость» (Свинъин. С. 168). Преполовение празднуется восемь дней на половине Пятидесятницы, между праздниками Пасхи и сошествия Св. Духа (Троицы).

 

{173}Вероятно, имеется в виду С.И. Муравьев-Апостол.

 

{174}Известие о восстании декабристов достигло Парижа 10 января 1826 г., газеты сообщили о нем на следующий день. Газета «Constitutionnel» писала: «В Петербурге имели место военные действия; восшествие императора Николая на престол отмечено резней, и он должен был пробиваться к трону через кровь собственных гвардейцев». «Journal des debats» изображала мятеж как результат ссоры Николая и Константина и их партий: «В Петербурге происходили бои. Императорская гвардия стреляла в императорскую гвардию; одни выступают за Николая и систему Александра, а другие — за Константина и московскую партию, которая требует войны за Грецию <...> Военные восстали в пользу Константина» (цит. по: Ангран П. Отголоски восстания декабристов во Франции // Вопросы истории. 1952. № 12. С. 99).

 

{175}Скорее всего, имеется в виду колонна солдат лейб-гвардии Гренадерского полка под командованием поручика Н.И. Панова (см.: [Корф М.А.] Восшествие на престол императора Николая 1-го // 14 декабря 1825 года и его истолкователи. М., 1994. С. 282).

 

{176}Слух о волнении в Измайловском полку оказался ложным. Во главе с командиром П.П. Мартыновым полк в полном порядке выступил в поддержку Николая I, который выехал к нему навстречу и приветствовал полк у Синего моста (см.: Шилъдер Н.К. Император Николай I. М., 1997. Т. 1. С. 284). Сохранились разные версии обращенных к полку слов императора (см., напр.: PC. 1885. № 4. С. 189; № 9. С. 521), но описание Ансело не соответствует реальному положению дел. Вообще стремление предельно героизировать стой кость и мужество Николая наблюдалось с первых дней происшествия. Так, К.Я. Булгаков сообщал брату 17 декабря: «Государево поведение, хладнокровие, сострадание к сим изменникам, в коих он с отеческим своим сердцем видел одних заблужденных, мужество и ангельская душа превыше всех похвал. Он тут показал себя вполне и утвердил навсегда наше спокойствие и надежды» (РА. 1903. № 6. С. 218).

 

{177}Мармон писал в своих «Мемуарах»: «Я подробно осмотрел все, что было любопытного в Петербурге. Но превыше и прежде всего меня занимала личность императора Николая. Узнать его было моим первейшим желанием. Столь высокий ум в возрасте, когда в человеке еще столь сильны страсти, умеренность в сочетании с порывистым и могучим характером, самообладание, весьма драгоценное, когда ничто не препятствует исполнению любых желаний, — все это не может не вызывать искреннего восхищения. Он знает, что у него есть долг и что не вся жизнь монарха состоит из радостей и удовольствий. Я наблюдал за тем, как он проводил учения войск в Петербурге, в Царском Селе и затем в Москве. Я никогда не видел, чтобы кто-либо с большей легкостью и верностью управлял столь обширными массами солдат. Он изумительно чувствует тот механизм, который приводит в движение, и руководит им с редким совершенством. В его возрасте, зная его пристрастие к военному делу и размеры его армий, можно было бы ожидать, что он станет искать поводов к войне. Однако время показало обратное. Его умеренность, с одной стороны, и почти неограниченное человеколюбие — с другой, не дают возобладать в нем воинственному духу. <...> Николай получил прекрасное образование. Он по натуре скромен, не выставляет напоказ своих знаний, о своих деяниях говорит просто и сдержанно. В то время, когда я был в России, к нему относились без особой любви, и это вызывало у меня возмущение. Однако тому было объяснение. Несмотря на то что Александр завещал ему престол, он был совершенно отдален от государственных дел. Факт загадочный, связанный, возможно, с той тайной, коей было окутано хранившееся в секрете завещание. Его единственным занятием было командование гвардейской бригадой, и, вкладывая в эту деятельность всю энергию своего возраста и характера, он мучил солдат и офицеров. Он желал достичь той степени совершенства, которая в реальности невозможна и от стремления к которой необходимо отказаться. Отсюда возникло мнение о его жесткости и даже жестокости, породившее досадные предрассудки в представлениях о его натуре» (Marmont. P. 29–30).

 

{178}Имеется в виду Александр Аркадьевич Суворов (1804–1882), корнет лейб — гвардии Конного полка, внук полководца. Его имя называли в числе «участвующих в составлении общества» А.А. Бестужев, А.И. Одоевский, П.Н. Свис тунов и др.; A.M. Муравьев показал, что Суворов был принят в общество С.И. Кривцовым (Восстание декабристов. М., 1976. Т. XIV. С. 386). Несмотря на это, после предварительного допроса В.В. Левашовым Суворов по высочайшему повелению был освобожден. Однако он не вернулся в свой полк, а в 1826–1828 гг. служил на Кавказе. В 1831 г. участвовал в подавлении Польского восстания и штурме Варшавы. С 1828 г. — флигель-адъютант, с 1846 г. — генерал-адъютант, член Гос. совета (1861), в 1861–1866 гг. — петербургский военный генерал-губернатор. А.Я. Булгаков записал в своем дневнике под 25–26 сентября 1826 г.: «...едва объявлена была здесь декларацией) война персам, как увенчана она победою. <...> Отправлен молодой князь Суворов к победителю генер. Паскевичу с золотою шпагою, украшенною алмазами и надписью: За победу над персами» (РГАЛИ. Ф. 79. Ед. хр. 4. Сообщено С.В. Шумихиным).

 

{179}Ансело дает прозаический перевод публикации в «Полярной звезде на 1825 год», включая предпосланное отрывку авторское пояснение (Полярная Звезда. Карманная книжка для любительниц и любителей русской словесности, изданная А. Бестужевым и К. Рылеевым. СПб., 1825. С. 370), очень близкий к тексту Рылеева.

 

{180}По преданию, Ориген (185–254) в молодости оскопил себя, чтобы избегнуть соблазна со стороны слушательниц катехизической школы в Александрии, где он преподавал.

 

{181}Сектанты-скопцы впервые привлекли внимание властей в 1770 г. Ансе ло, вероятно, имеет в виду получившую громкую огласку историю с обнаружением скопческой секты в 34-м егерском полку: в 1822 г. штабс-капитан Б.П. Созонович и «до двадцати скопцов солдат» этого полка были сосланы в Соловки, где Созонович, однако, успешно продолжил агитацию и посвящение в скопчество среди арестантов и даже караульных солдат. В 1826 г. власти были озабочены восстановлением порядка в Соловецком монастыре, где был заменен настоятель (см.: Материалы для истории хлыстовской и скопческой ересей, собранные П.И. Мельниковым. Отд. 1 // Чтения в Обществе истории и древностей российских. 1872. Кн. 1). В начале 1826 г. Николай I высочайше утвердил положение Комитета министров, предписывавшее «подвергать всех скопцов одинакому наказанию, не смотря на то, сами ли они оскопились или оскоплены другими». Скопцы подлежали направлению на принудительные работы и отдаче в солдаты; большая часть уличенных в скопчестве ссылалась в Сибирь, а с 1830-х гг. — в Закавказье.

 

{182}Императорское Воспитательное общество благородных девиц (Смольный институт), первое женское учебное заведение в России, было учреждено в 1764 г., по плану И.И. Бецкого и Екатерины II; после смерти императрицы перешло под покровительство императрицы Марии Федоровны. По ее предписанию 1797 г., срок обучения стал составлять 9 лет; одновременно в институте обучалось три «возраста» (девочки принимались в 8–9 лет, имелось три класса по 100 учениц, в каждом «возрасте» проводили по три года). В Мещанском училище, открытом в 1765 г., обучалось 400 воспитанниц (два трехлетних возраста, по 200 учениц в каждом; девушки принимались в 11–12 лет). Дочери дворян воспитывались на казенный счет, однако «кроме казенных вакансий в Воспитательном обществе были пансионерки особ императорской фамилии, частных лиц, а также своекоштные воспитанницы» (Черепнин Н.П. Императорское Воспитательное общество благородных девиц. СПб., 1914. Т. 1). Общее число воспитанниц, обучавшихся не на казенный счет, не должно было превышать 50 в каждом «возрасте». В 1842 г. Мещанское училище было переименовано в Александровское. Екатерининский институт (Училище ордена св. Екатерины) — институт благородных девиц для дочерей потомственных дворян — был основан дамами ордена св. Екатерины в 1798 г.; с 1800 г. располагался в бывшем Итальянском дворце; в 1804–1807 гг. здание перестроено Дж. Кваренги (набережная р. Фонтанки, 36).

 

{183}Весьма близкое по смыслу рассуждение встречается в статье министра народного просвещения А.С. Шишкова, опубликованной за несколько лет до приезда Ансело в Россию. (прим. Константина Дегтярева)

 

{184}Людовик XV (1710–1774) — король Франции с 1715 г.

 

{185}Мнение об архитектуре Зимнего дворца как о безвкусной высказывали несколько французских путешественников — Фортиа де Пиль, Даниэль Лескалье, де Корберон. Ср. также мнение маршала Мармона, который писал в «Мемуарах»: «Дворец, если рассматривать его целиком, то есть вместе с Эрмитажем, очень обширен, но все же гораздо меньше, чем ансамбли Тюильри или Лувра. Архитектура Зимнего дворца тяжела и безвкусна. Построенный в эпоху, несчастливую для изящных искусств, в первой трети минувшего века, он напоминает берлинский дворец, хотя и превосходит его размерами. Кажется даже, будто два эти дворца были возведены одним архитектором, которому захотелось повторить свое произведение. Крышу дворца украшают весьма посредственные статуи» (Marmont. P. 51).

 

{186}Известный анекдот о поэме В.К. Тредиаковского «Тилемахида», так же как и екатерининские правила поведения в Эрмитаже и большую часть описания залов, Ансело позаимствовал у Свиньина (Свинъин. С. 233–289).

 

{187}»В 1815 приобретена покупкою бесподобная галерея Мальмезонская за 960 000 франков, принадлежавшая бывшей французской императрице Жозефине. <...> Ничем лучше и приятнее нельзя заключить рассматривание Эрмитажа, ничто столько не может продлить очарование, произведенное в воображении посетителя изящностию и разнообразием виденных им предметов, как внимательный взгляд на прелестную, драгоценнейшую Малъмезонскую галерею. Она находится по другую сторону Испанской залы и заключает не более 40 картин, но малое число их заменяется строжайшим выбором, который в состоянии была сделать Жозефина, супруга некогда всемощного Наполеона» (Свинъ ин. С. 242, 281).

 

{188}В описании хранящихся в Эрмитаже полотен упомянуты: итальянские художники: Роза Сальватор (1655–1673), Рени Гвидо (1575–1642), Андрей дель Сарто (1486–1530); голландские художники: Поттер Паулюс (1625–1654), Вуверман Филипс (1619–1668), Берхем Клас Питере (1620–1683), Рейсдаль Якоб ван (1628/1629–1682), Рембрандт Харменс ван Рейн (1606–1669), Мирис Франс ван, Старший (1635–1681) (или Мирис Франс ван, Младший (1689–1763), или Мирис Биллем ван, 1662–1747), Доу Герард (1613–1675); французские ху дожники: Пуссен Никола (1594–1665), Лоррен Клод (1600–1682), Лесюэр Эсташ (1617–1655), Жерар Франсуа (1770–1837), Берне Клод Жозеф (1714– 1789), Грез Жан-Батист (1725–1805), Виже-Лебрен Мари-Луиз-Элизабет (1755– 1842), Валантен (1594–1632), Фрагонар Оноре (1732–1806), Ла Гир Лоран де (1606–1656), Коломбель Никола (1644–1717); испанские художники: Муршьо Бар — толоме Эстеван (1618–1682), Веласкес Диего (1599–1660); фламандские худож ники: Ван Дейк Антонис (1599–1641), Рубенс Петер Пауль (1577–1640), Тенирс (Теньер) Давид (1610–1690).

 

{189}Нарышкин Александр Львович (1760–1826) — обер-камергер, директор императорских театров в 1799–1819 гг.

 

{190}Паллас Петр-Симон (1741–1811) — путешественник, натуралист, дипло мат; с 1767 г. профессор естественной истории Петербургской академии наук.

 

{191}Ювелир, часовщик, механик, изобретатель Джеймс Кокс (? — 1791) работал в Лондоне в 1760–1780-х гг. Скорее всего, часы были куплены у гер цогини Кингстон, прибывшей из Англии в Петербург в 1777 г. на собствен ном корабле с грузом художественных ценностей. Привезенные, вероятно, ра зобранными, часы были восстановлены и по повелению Г.А. Потемкина установлены в Таврическом дворце ко дню праздника, данного светлейшим князем в честь Екатерины II 21 апреля 1791 г. В июне 1799 г. по приказу Пав ла I часы были вывезены из Таврического дворца и перенесены в Эрмитаж (см.: Тройницкий С. Часовщик Джемс Кокс // Старые годы. 1915. Март. С. 38–42; Макаров В. Часы «Павлин». Л., 1960).

 

{192}Галиани Фердинанд, аббат (1728–1787) — философ, историк, экономист, археолог; большой популярностью пользовалось вышедшее в 1818 г. в Париже издание его переписки с различными учеными и государственными деятелями Европы («Correspondance inedite de Ferdinand Galiani, conseiller du roi de Naples, avec Mme d'Epinay, le baron d'Holbach, le baron de Grimm et autres personnages celebres du XVIII siecle»).

 

{193}Эпизод посещения Ансело библиотеки Вольтера, многие десятилетия остававшейся закрытой, подробно анализирует М.П. Алексеев в статье «Библиотека Вольтера в России» (Алексеев М.П. Русская культура и романский мир. Л., 1985. С. 301–304).

 

{194}Эрмитажный мост (через Зимнюю канавку, а не Екатерининский канал) — старейший каменный мост в Петербурге, был построен в 1763–1766 гг.; в 1934 г. заменен на железобетонный с сохранением внешнего облика.

 

{195}Мадемуазель Жорж (наст. фам. — Веммер), Маргерит (1787–1867) — трагическая актриса Французского театра; гастролировала в Петербурге в 1808–1812 гг. Мадемуазель Бургуэн, Мари-Терез-Этьенетт (1781–1833) — одна из ведущих актрис французской сцены с 1801 по 1829 г. На сцене Французского театра в Петербурге играла в 1808–1809 гг. «Трагедия французская в Петербурге высоко вознеслась в 1808 году прибытием или, лучше сказать, бегством из Парижа, казалось, самой Мельпомены, — вспоминал Ф.Ф. Вигель. — Что бы ни говорили новые поколения, как бы ни брезгали французы старевшимся искусством девицы Жорж, подобного ей не скоро они увидят. <...> Для забавы друга своего Александра в Эрфурте и на удивление толпы прибывших туда королей Наполеон выписал из Парижа труппу лучших комедиантов. Между ними русскому императору более всех игрой полюбилась девица Бургоэнь; за метив то, Наполеон велел ей отправиться в Петербург, чего сама она внутренно желала. Замечено, что парижские актеры охотно меняют его только на Петербург, и Россия есть единственная страна, которая оттуда умеет сманивать великие таланты. <...> Публике мамзель Бургоэнь очень полюбилась; но царь и двор его не обратили на нее особенного внимания. Она также играла на обе руки, молодых девиц и женщин в комедиях и трагедиях. Один из зрителей весьма энергически, совершенно по-русски, прозвал ее настоящею разорвой; и действительно, при милой ее рожице и отличном таланте, в ней было что-то чересчур удалое. Когда она играла пажа в «Фигаровой женитьбе», все были от нее без памяти» (Вигель Ф.Ф. Записки. М., 1928. Т. 1. С. 323–324).

 

{196}Виотти Джованни-Баттиста (1753–1824) — итальянский скрипач и композитор; в 1789 г. руководил парижской Итальянской оперой, в 1819–1822 — театром Большой оперы. В России концертировал в 1780 г. О П. Роде и Ш.-Ф. Лафоне см. примеч. 38. Буалъдье Франсуа Адриен (1775–1834) — французский композитор; приехал в Россию в 1803 г. вместе со своий другом скрипачом П. Родом и получил звание придворного капельмейстера. Для петербургской сцены им было написано несколько опер и водевилей; в 1811 г. Буальдье вернулся в Париж, где огромный успех имели его новые оперы «Jean de Paris» (1812) (ср. письмо XL) и «Petit Chaperon Rouge» (1818).

 

{197}В момент посещения Ансело уже начались работы по созданию специальной Военной галереи Эрмитажа: ее помещение было перепланировано из нескольких небольших комнат по проекту К.И. Росси в июне — ноябре 1826 г.; 25 декабря 1826 г. состоялось торжественное открытие галереи. Джордж Доу (1781–1829) был приглашен для работы над портретами Александром I на Ахенском конгрессе в 1818 г. Всего в 1819–1828 гг. английским художником при участии А.В. Полякова и В.А. Голике было написано 332 портрета участников кампании 1812–1814 гг. (к открытию галереи было готово 236 портретов). Доу умер в Лондоне 3 октября 1829 г., оставив около 1 млн руб. золотом капитала. Уже с 1820 г. Доу критиковал П.П. Свиньин, указывая (в «Отечественных записках») на поспешность работы, предсказывая скорую порчу и потемнение картин (как оно и произошло); большинство работ казались Свиньину «вроде эскизов, набросанных на полотно яркою, смелою кистью, без малейшей обработки». Одновременно Общество поощрения художников при деятельном участии Свиньина собирало сведения о махинациях Доу и притеснении им помощников. Докладная записка об этом была в 1828 г. представлена лично Николаю I. В мае 1828 г. последовал приказ о высылке Доу из России (см.: Глинка В.М., Помарнацкий А.В. Военная галерея Зимнего дворца. Л., 1974. С. 7–22).

 

{198}Орловский Александр Осипович (1777–1832) — художник-баталист, жан ровый живописец, литограф; академик (1809).

 

{199}В пассаже о мостовых, хотя он и отражает, вероятно, собственные наблюдения Ансело, нельзя не усмотреть параллели с книгой Фабера «Безделки»: «Применяемый здесь способ посыпать новые мостовые полуфутовым слоем песка представляет собой лишь полумеру, которая, как все полумеры, причиняет одни лишь неудобства, не устраняя главного зла. В самом деле, эти кучи песка производят в сухую погоду невыносимую пыль, а в дождливую — чрезмерную грязь» (Faber. P. 64).

 

{200}Ошибка Ансело. Ср. у Свиньина: «...сколько вещей достойных удивления, сколько предметов единственных, совершенных! Особо сии 56 колонн, украшающих внутренность собора: каждая из них высечена из целого гранита и имеет пять сажень вышины и полтора аршина в диаметре и блестит как зеркало» (Свиньин. С. 19).

 

{201}Даву Луи Никола (1770–1823) — маршал Франции (1804), герцог Ауэрштедтский (1808), герцог Экмюльский (1809). Во время Ста дней (1815) был военным министром Наполеона. При отступлении из Москвы командовал арьергардом наполеоновской армии. В сражении под Красным 5 ноября 1812 г. его части потерпели поражение, результаты которого так описывал адъютант П.М. Волконского Н.Д. Дурново: «Последствием этого дня было взятие тридцати пушек, пяти штандартов, свыше тысячи пленных. Почти три тысячи остались на поле битвы. Остаток корпуса Даву вместе с ним самим спасся бегством. Его маршальский жезл попал в наши руки» (1812 год... Военные дневники. М., 1990. С. 103).

 

{202}Костел св. Екатерины (Невский пр., между д. 32 и 34) построен в 1762–1783 гг., архитекторы Ж.Б. Валлен-Деламот и А. Ринальди.

 

{203}Моро Жан-Виктор (1763–1813) — французский генерал. Командовал ре волюционными войсками с 1794 г.; в кампаниях 1796, 1797, 1800 гг. команду ющий Рейнской армией; в 1799 г. возглавлял армию в Италии; 3 декабря 1800 г. одержал победу при Гогенлиндене (Пруссия), фактически положившую конец войнам против Французской республики. Помог Наполеону осуществить переворот 18 брюмера, но затем перешел в оппозицию. В 1804 г. Наполеон, вероятно опасаясь соперничества со стороны Моро, пользовавшегося популярностью в войсках, позволил суду обвинить его в участии в заговоре Ж. Кадудаля и Ж.-Ш. Пишегрю, хотя оба они отрицали его участие. Генерал был приговорен к двум годам тюрьмы, но получил разрешение уехать в Соединенные Штаты Америки. Фигура опального генерала заинтересовала противников Наполеона. В 1813 г. Моро, хотя и не изменил своим республиканским взглядам, принял предложение Александра I поступить на службу, получив завер ние в том, что будет соблюдена целостность Франции и народ получит право самостоятельно избрать форму правления и правительство. Он рассчитывал, что возглавит корпус из французских пленных и выступит посредником между Францией и союзными державами. Прибыв в Прагу 16 августа 1813 г., Моро узнал о невыполнимости своего плана и, отказавшись возглавить корпус иностранной армии, ограничился ролью советника. 27 августа в битве при Дрездене он был ранен ядром и скончался 2 сентября 1813 г. Похороны Моро описала в своих записках (1829) Р.С. Эдлинг: «Известна кончина генерала Моро. Государь окружил его трогательными попечениями, семейство его осыпано благодеяниями, и смертные останки республиканского полководца отправлены в Петербург для торжественного погребения. Двор и город присутствовали на этих необыкновенных похоронах в католической церкви, убранной трауром и давшей последнее убежище изгнаннику. В похоронах участвовал дипломатический корпус, состоявший из старых врагов революции, и, в довершение необычайности, надгробная проповедь произнесена иезуитом, а русские солдаты снесли гроб в церковный подвал, где Моро предан земле возле последнего польского короля, представляющего собою другой пример изменчивости судеб» (РА. 1887. Кн. 1. С. 226–227).

 

{204}В 1796 г., потерпев поражение от австрийцев, Моро совершил сорокадневное отступление с рейнско-мозельской армией через теснины Шварцваль да к Рейну.

 

{205}О том, что европеизация российской жизни была произведена прежде временно, впервые сказал Монтескье, поставив под сомнение благотворность петровских преобразований. Опираясь на описание русской жизни, данное Адамом Олеарием еще в 1649 г., он заключил, что Россия была цивилизована слишком быстро. В «Духе законов» (XIX, 14) он пишет, что России следовало бы не усваивать достижения западной цивилизации, а вернуться к ценностям Киевской Руси (см. об этом: Liechtenhan F.-D. La progression de 1'interdit: les recits de voyage en Russie et leur critique a Pepoque des tsars // Schweizerische Zeitschrift fur Geschichte. 1993. Vol. 43. P. 28).

 

{206}Бельвилъ — в XIX в. пригород Парижа.

 

{207}Князь Н.С. Голицын, выехавший из Петербурга в Москву 31 марта 1826 г. для подготовки прохождения войск на коронацию, писал в своих записках: «Московское шоссе в это время было уже почти совершенно докончено на всем пути, только некоторые мосты еще достраивались и около них были устроены временные, объездные» (PC. 1881. № 1. С. 28). Спустя десять лет Греч, описывая свою поездку в Москву, назвал Московское шоссе «благодеянием, оказанным Александром I своему народу». Однако недостроенные к коронации мосты и в 1830-е гг. все еще «заменялись временными, деревянными» (Греч Н.И. Сочинения. СПб., 1855. Т. 3. С. 235–236).

 

{208}Ловкость русских ямщиков и их вежливость отмечала и г-жа де Сталь в «Десятилетнем изгнании»: «Почти девятьсот верст отделяют Киев от Москвы. Русские возницы мчали меня с быстротой молнии; они пели песни и этими песнями, как уверяли меня, подбадривали и ласкали своих лошадей. «Ну, бегите, голубчики», — говорили они. Я не нашла ничего дикого в этом народе; напротив, в нем есть много изящества и мягкости, которых не встречаешь в других странах. Русский возчик не пройдет мимо женщины, какого она бы ни была возраста или сословия, чтобы не поклониться, а она отвечает наклонением головы, полным грации и благородства» (Россия XIX века. С. 25).

 

{209}В «Северной пчеле» за 1837 г. (11 и 12 марта) помещены «Замечания на проезд от Петербурга до Москвы» С. Усова. Статья дает подробное пояснение обычая ямщиков Московского тракта бросать жребий: «По Московской дороге, кроме езды в дилижансах и по подорожным, можно в своих экипажах и ямщичьих повозках ездить на переменных лошадях по вольнонаемной цене. Эта езда скорая и, если ездок опытен и не скуп, не имеющая никаких неприятных остановок на станциях: на тройку, при легком и умеренно тяжелом экипаже, обыкновенно платится по 30 коп. на версту, считая платеж на монету. Но если ездок неопытен и притом захочет соблюсти мелкие выгоды, то неминуемо подвергается досадному и лишнему платежу за слазы. Например, иной, желая избегнуть расчета на каждой станции, рядит ямщика доставить из Петербурга до четвертой станции, до Чудова, 1Ь5 верст; ямщик соглашается и даже, вместо 34 1/2 рублей прогонных, берет только 9 целковых. Ямщик, провезя его до первой станции, до Ижоры, говорит, что он переменит старых лошадей на новые, но поверстного расчета не требует. Между тем седок может заметить, что в собравшейся толпе ямщиков, после вопроса прибывшему, со слазом или без слазу, в случае утвердительного ответа на первое, начинается хватанье руками за веревку. Это жеребей, кому ехать, а кто поедет, тот и слаз платит первому ямщику. Этот жеребей делается вот как: наличные ямщики хватаются руками за веревку, обыкновенно за постромку экипажа, кулак возле кулака, пока дойдут до конца веревки; потом из них четверо, два кулака самых нижних, и два кулака самых верхних, снова хватаются на той же веревке; наконец, из них двое, кулак сверху и кулак снизу, бросают по грошу в шляпу, и первовынутому достается ехать. Этот ямщик платит первому слаз и везет седока дальше. Слаз бывает различен, иногда составляет всю поверстную плату до следующей станции, иногда меньше; но от чего зависит эта разность, я не мог узнать. Всем, хватавшимся за веревку, достается доля: первый ямщик дает на всех двугривенный, или около того, что они и делят между собой. Из этих-то пустяков целая толпа бьется, проводя день по-пустому на улице, вместо того, чтоб, при правильной и строгой череде езды для каждого, они могли бы заниматься дома какою-нибудь полезною работою. Эта история перемены лошадей будет повторяться до самого Чудова, то есть до места самой ряды, и тут происходит с седоком разделка: все слазы сосчитываются и требуются с седока. Напрасно он говорит, что ехал по условленной ряде: первого ямщика тут нет, а прочие говорят, что за него плачено по стольку-то на станциях и что им не терять своих денег. Всех их доводов не пересказать. Но главное, седока никто дальше не везет, пока он не разочтется с привезшим его ямщиком. <...> Вот что значат эти слазы! <...> Лучший способ избавиться от них — платить поверстно каждому ямщику, при каждой перемене лошадей. Тогда и сами ямщики везут весело, а на станциях говорят: едем без слазов, по вольной».

 

{210}Данное изречение заимствовано из книги Лекуэнта де Лаво «Guide du voyageur a Moscou» (M., 1824). Его приводит Карамзин в «Истории государства Российского» (примеч. 271 к т. 1): «Напрасно многие воображают Новгород уже великим и знаменитым прежде Рюрика: народная пословица, сведанная нами от Кранца, писавшего в XV и XVI веке: quis potest contra Deum et magnum Novgardiam ? кто против Бога и великого Новаграда? (Wandalia, стр. 5) может относиться единственно ко временам позднейшим».

 

{211}Армида — героиня поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим».

 

{212}Г.Р. Державин еще в 1766 г. сталкивался с этим и впоследствии вспоми нал о «непотребных ямских девках в известном по распутству селе, что ныне город, Валдаях» (Державин Г.Р. Записки. М., 2000. С. 28). Некий читатель воспоминаний Державина записал на полях напротив этого места книги: «Это правда, проезжая в 1845 г. через Валдай и это запомнил; едва почтовая карета, в которой я сидел, подъезжала к станции, несколько девок распутного вида с открытыми грудями обступили нас под предлогом продажи баранок» (цит. по: Беликова С.В. О чем рассказал автограф // Орловский библиофил. Орел, 2000. Вып. 7. С. 19).

 

{213}Радклиф Анна (1764–1823) — английская писательница, классик готического романа.

 

{214}Главы, посвященные описанию московских памятников, написаны с опорой на «Путеводитель по Москве» Лекуэнта де Лаво. В 1824 г. было опубликовано переложение книги Лаво, сделанное С.Н. Глинкой: «Путеводитель в Москве, изданный Сергеем Глинкою сообразно французскому подлиннику г. Лекоента де Лаво с некоторыми пересочиненными и дополненными статьями».

 

{215}Указание на Михаила Храброго Ансело заимствовал у Лаво, подробно излагающего историю Москвы. Речь идет о Михаиле Ярославиче (? — 1248) — князе московском с 1247 г., великом князе владимирском с 1248 г.

 

{216}Памятник Минину и Пожарскому (скульптор И.П. Мартос) был установлен на Красной площади не в 1816-м, а в 1818 г.

 

{217}Ср. у Лаво, в описании библиотеки Патриаршего дворца: «Среди литературных произведений мы замечаем. Гомера, Эсхила и Софокла» (Laveau. Р. 129), причем вместо «Эсхила» в первом издании Лаво значится — явная опечатка — «Эсхин», что и повторяет Ансело.

 

{218}Здание Присутственных мест в Кремле (строилось как здание Сената) возведено в 1776–1787 гг. по проекту архитектора М.Ф. Казакова. «В сем же здании находятся еще несколько присутственных мест, как то: Кремлевская экспедиция, Межевая канцелярия с Константиновским при оной училищем, Статное и Остаточное казначейства, два архива — Государственный и Вотчинный, Комиссия провиантского депо и Аудиториатское отделение», — писал в 1820 г. А.Ф. Малиновский (Малиновский А.Ф. Обозрение Москвы. М., 1992. С. 83). Архитектурное училище — Архитектурная школа Экспедиции Кремлевского строения. Шестой, седьмой и восьмой из десяти департаментов Сената были московскими, остальные находились в Петербурге.

 

{219}Карамзин в «Истории государства Российского» называет голодным го дом 1601-й, а по поводу колокольни Ивана Великого делает примечание: «Надпись на главе Ивана Великого: «Изволением Святыя Троицы, повелением Вел. Государя Царя В.К. Бориса Федоровича, всеа России Самодержца, и сына его, благоверн. Вел. Государя Царевича и В.К. Федора Борисовича всеа России, храм совершен и позлащен во второе лето государства их 108-го» — то есть 1600: следственно еще до голода» (Т. XI. Гл. II. Примеч. 177).

 

{220}Анонимный автор письма в «Journal de Paris» оспаривал рассказ о том, что на могилах патриархов в Успенском соборе оставлялись прошения царю (см. ниже с. 186), однако Ансело следует тут Лаво (Laveau. P. 159); повторяет это утверждение и С. Глинка, который перенес в свою книгу только факты, за служивавшие, с его точки зрения, доверия.

 

{221}Описываемые Ансело фрески иллюстрируют текст византийского происхождения «Пророчества еллинских мудрецов» (см.: Суслов В. Благовещенский собор в московском Кремле // Памятники древнерусского искусства. СПб., 1909. Вып. 2. С. 6–11; СПб., 1910. Вып. 3. С. 11–26; Казакова Н.А. Пророчества еллинских мудрецов и их изображения в русской живописи XVI — XVII вв. // Труды Отдела древнерусской литературы. М.; Л., 1961. Т. 17. С. 358–368). Имена знаменитых греков Ансело взял из книги Лаво, который, в свою очередь, опирался на описание собора, сделанное П.П. Свиньиным в 1822 г. (Прогулка по Кремлю // Отечественные записки. 1822. Ч. 10. № 25. С. 223); Свиньин перечисляет не все фигуры античных мудрецов, изображенных на галерее собора, а Лаво и Ансело точно повторяют его список. «Анаскарид» вместо «Анаксагор» — ошибка Свиньина, повторенная Лаво, а затем и Ансело.

 

{222}Петровский дворец — путевой дворец Екатерины II (архитектор М.Ф. Ка заков, 1776–1796).

 

{223}Пожары начались в Москве в день вступления Наполеона, 2 сентября, и ему пришлось перебраться в Петровский дворец. Через неделю, после прекращения пожаров, он возвратился в Кремль.

 

{224}Дезожье Марк Антуан (1772–1827) — поэт и драматург, плодовитый водевилист. В 1815 г., после возвращения на престол Людовика XVIII, был назначен директором парижского Театра Водевиля.

 

{225}К. Сентину принадлежит сборник повестей «Jonathan le Visionnaire: Contes philosophiques et moraux» (2 vol. P., 1825). Книга выдержала много переизданий.

 

{226}...и в лице изменялась, бледнея, Волосы будто бы вихрь разметал, и грудь задышала Чаще, и в сердце вошло исступленье; выше, казалось. Стала она, и голос не так зазвенел, как у смертных, Только лишь бог на нее дохнул, приближаясь.

 

{227}Значительная часть наблюдений над характером русского простолюдина заимствована из уже упоминавшейся книги Фабера «Безделки» (см. примеч. 77). Ансело сократил пространное рассуждение Фабера, посвященное сравнению психологии и поведения русских и французов в экстремальных ситуациях: «Француз любезен по характеру, русский — из религиозного чувства и природного добродушия. Если ваш экипаж сломается или застрянет, сотня рук придет вам на помощь и в Петербурге, и в Париже. Но русский оказывает вам услугу с открытой душой, видно, что он сочувствует попавшему в затруднительное положение; пожалуй, кажется даже, что он благодарен за возможность сделать доброе дело, и, уходя, он поклонится человеку, которого выручил из беды. Русский, как кажется, исполняет долг христианского милосердия. Француз же, подчиняясь своей естественной порывистости, с удовольствием выполняет долг общежительности. Оказывая вам помощь, он будет оживлен и разговорчив: это человек, который, действуя из гуманного чувства, одновременно знает цену первой из добродетелей общежития — готовности оказать услугу ближнему. Надо ли остановить лошадь, закусившую удила, спасти утопающего или погибающего в огне — русский сделает это столь же решительно, как и француз. Однако ловкость и сила первого — природная, второго — сознательно развитая; в первом говорит чувство естественной силы и храбрость самопожертвования, присутствие духа второго объясняется тем, что он взвесил в уме все средства. Один подвергает себя опасности из презрения к ней, второй — из живости ума. В Санкт-Петербурге, если случается на людях какое-либо несчастье, вы всегда увидите, что русские действуют первыми. Они никогда не отступают перед опасностью, не страшатся ни огня, ни воды. Вы сразу отличите иностранцев: они станут в стороне, будут рассчитывать свои действия и обсуждать меры к разрешению затруднения. <...> Все побудительные мотивы русского, вся его философия могут быть выражены словом «не бойсь»: в нем вся его мораль и его религия. С этим словом он сбегает на тонкую кромку льда, чтобы помочь упавшему в воду, бросает ему свой пояс, свою одежду до рубашки, протягивает руку и спасает. У француза же в минуту опасности к чувству милосердия примешивается и чувство чести, его храбрость не лишена похвальбы, тогда как храбрость русского скромна. Смелость одного происходит, кажется, от рассудка, в смелости другого — покорность судьбе и что-то от инстинкта. Один сознает, что совершает славный поступок, другой не подозревает, что делает что-то особенное. И француз и русский — славные граждане, и в конце концов, когда творятся добрые дела, неважно, каковы побудительные мотивы!» (Faber. P. 79–81; показательно, однако, что, заимствуя у Фабера такие «концептуальные» моменты, как характеристика благородства французского простолюдина как рассудочного, а русского — как естественного, Ансело не повторяет мысли о том, что русский слуга лучше французского.) Тот же Фабер говорит о высокой подражательной способности русских и обучаемости любому искусству и ремеслу (Faber. P. 85). Впрочем, слова Ансело «ты будешь сапожником, ты — каменщиком, столяром, ювелиром, художником или музыкантом...» представляют собой парафраз из книги Меэ де ла Туша «Частные воспоминания — выдержки из переписки путешественника с покойным г. Кароном де Бомарше о Польше, Литве, Белоруссии, Петербурге, Москве, Крыме...» (Mehee de la louche. Memoires particuliers, extraits de la correspondance d'un voyageur avec Feu M. Caron de Beaumarchais sur la Pologne, la Lithuanie, la Russie Blanche, Petersbourg, Moscou, La Crimee... P., 1807). Отсюда же и похвала ловкости русского ремесленника в его обращении с топором.

 

{228}О судебной системе Ансело рассказывает, опираясь на «Путеводитель» Лекуэнта де Лаво. В главе «Органы власти и местного управления, суды и тюрьмы» Лаво приводит русские названия описываемых судебных инстанций: tribunal de police de district — земский суд, tribunaux de premiere instance — уездный суд, магистрат и надворный суд; остальные термины использованы в тексте нашего перевода. Глинка перевел Лаво так: «Губернское правление состоит из губернатора, 4 советников и главнокомандующего, как председателя и начальника. В силу законов именем императорским управляет оно губерниею. Оно обнародывает законы, указы, учреждения и приказы императорского Величества, и выходящие из Сената и прочих государственных мест, имеющих на то власть» (с. 168).

 

{229}У Ансело в переводе баллады Жуковского «Светлана» (1808–1812, опубл. 1813) исключены две последние строфы.

 

{230}Две последние строфы мы даем в переводе Е.Г. Эткинда, который указал на то, что в них выражения переводчика более радикальны, чем в оригинале (Этшнд Е.Г. Переводчики Пушкина // Пушкин А.С. Избранная поэзия в переводах на французский язык. М., 1999. С. 7). П.П. Свиньин писал А.И. Михайловскому-Данилевскому 30 мая 1827 г.: «A propos! [Кстати!] Ancelot, бывший в Москве с Мармоном, выдал «Six mois a Moscou», где оказал всю благонамеренность француза и остроту площадного гаера. Например, говорит, что <...> раздавлено мужиков на 5000 рублей, что русские делятся на batteurs и battus [тех, кто бьет, и тех, кого бьют], что Пушкин дал ему сам стихи свои «Кинжал», и рассказывает анекдоты о 14 декабря. Говорит, что французский король выгнал его за сие творение из дворца, лишил звания своего lecteur [чтеца], а книгопродавцы осыпали деньгами» (Лит. наследство. М., 1952. Т. 58. С. 66). Приводим текст, опубликованный Ансело:

 

LE POIGNARD

 

Le dieu de Lemnos t'a forge pour les mains de rimmortelle Nemesis, 6 Poignard vengeur! mysterieux gardien de la liberte, dernier juge de la violence et de 1'opprobre! Lorsque la foudre divine est muette, lorsque le glaive des lois est rouille, tu brilles, tu viens realiser les esperances ou les maledictions. L'ombre du trone, la pourpre des habits de fete derobent en vain ton eclat aux regards du scelerat que tu menaces. Son oeil epouvante te pressent et te cherche au milieu des repas splendides. Tes coups inevitables le trouvent, et sur les routes et sur les flots, pres des autels et sous la tente, malgre le rempart de mille verroux, et sur un lit de repos et dans les bras de sa famille.

 

Le Rubicon sacre bouillonne franchi par Cesar; Rome succombe, la loi n'est plus qu'un vain fantome! Soudain Brutus se leve, et Cesar meurt abattu aux pieds de Pompee, que rejouit son dernier soupir.

 

De nos jours la Proscription, tenebreux enfant de la Revoke, •poussait des cris sanguinaires. Un bourreau hideux veillait aupres du cadavre mutile de la Liberte nationale; cet apotre du carnage envoyait les plus nobles victimes a 1'enfer insatiable; mais le tribunal des cieux te remit a 1'Eumenide vengeresse.

 

0 Sand, martyr de 1'independance! meurtrier liberateur! Que le billot soit le terme de ta vie, la vertu n'en consacre pas moins ta cendre proscrite; un souffle divin s'y conserve encore; ton ombre courageuse plane sur le pays si cher a ton coeur; elle menace toujours la force usurpatrice, et sur ton auguste mausolee brille, au lieu d'epitaphe, un poignard sans inscription.

 

{231}О широком распространении среди декабристов вольнолюбивых стихов Пушкина («Кинжал», «Деревня», ода «Вольность») см. в книгах Н.Я. Эйдельмана «Пушкин и декабристы» (М., 1979. С. 365–367) и «Пушкин. Из биографии и творчества. 1826–1837» (М., 1987. С. 37).

 

{232}Т.Г. Цявловской принадлежит предположение, что «трибунал свободных судей» («tribunal des francs-juges»), упоминаемый Ансело в комментарии к «Кинжалу», — это средневековый тайный суд, существовавший в Германии. «Существует мнение, что Занд был членом тайной организации, восходившей по своим традициям к этому средневековому суду. Во всяком случае, обычай прикреплять надписи к кинжалу еще был жив во времена убийства Коцебу Зандом. Спустя месяц после сообщения в русской печати об убийстве Пушкин мог про честь в «Сыне отечества» заметку: «...студенты <...> ходят с черными тростя ми, носят под жилетами черные ленточки, в их тростях находят кинжалы с разными подозрительными надписями» (Сын Отечества. 1819. № 21. 24 мая. С. 91–92)» (Цявловская Т.Г. О работе над «Летописью жизни и творчества Пушкина» // Пушкин: Исследования и материалы: Труды третьей Всесоюзной пушкинской конференции. М.; Л., 1953. С. 352–386).

 

{233}Перевод элегии Е.А. Баратынского «Череп» сделан по публикации в альманахе «Северные цветы на 1825 год».

 

{234}Сегюр Филипп Поль, граф де (1780–1873) — французский генерал, автор книги «История Наполеона и Великой армии в 1812 году» (Segur Ph. P. de. Histoire de Napoleon et de la Grande Armee pendant 1'annee 1812. P., 1824).

 

{235}В памфлете «La verite sur 1'incendie de Moscou», изданном в Париже в марте 1823 г., а затем в том же году по-русски в Москве («Правда о пожаре Москвы») Ф.В. Ростопчин доказывал, что поджог столицы во имя изгнания неприятеля — дело всех жителей города.

 

{236}И.М. Снегирев так описывал историю дома Ростопчина: «Граф Федор Васильевич, действуя на умы соотчичей собственным примером и словом, зажег свои домы, один бывший в Москве на бывшей Брюсовой даче Катишке, другой в селе Воронове на старой Калужской дороге, сам выехал во Владимир. В изображенном здесь доме его на Лубянке остановился генерал-адъютант Наполеонов, граф Лористон, предлагавший мир Кутузову от имени своего императора. Пред выходом своим французы начинили порохом все трубы в печах; но, к счастию, истопник, заметив это, предупредил истребление палат своего господина. <...> Дом Ростопчина в 1814 г. был свидетелем блистательного торжества о покорении столицы Франции победоносному оружию русских и о заключении в стенах ее славного мира, которым решена была судьба Наполеона. Там на великолепном празднике известные лица московского общества разыгрывали пролог, сочиненный А.[М.] Пушкиным на это торжество и пели стихи к[нязя] Вяземского» ([Снегирев И.М.] Дом графа Орлова-Денисова, прежде бывший графа Ростопчина. М., 1850. С. 17, 18).

 

{237}Однажды Наполеону показалось, что Кремль заминирован, и он перенес место своего пребывания в Петровский дворец, за пределами Москвы. (прим. Ансело)

 

{238}Въезд императора в Москву состоялся в воскресенье, 25 июля (6 августа) 1826 г.

 

{239}Имеется в виду великий князь Александр Николаевич, будущий император Александр II (1818–1881).

 

{240}Мармон писал в своих «Мемуарах»: «Искреннее восхищение вызвали у меня принципы воспитания, которое давал Николай своему сыну, отроку редкой красоты. Время, без сомнения, лишь укрепило лучшие свойства наследника. Я просил у императора позволения быть ему представленным. Он отвечал мне: «Вы хотите вскружить ему голову. Комплименты генерала, командовавшего армиями, заставят его возгордиться. Я очень тронут вашим желанием познакомиться с ним. Вас представят моим детям, когда вы поедете в Царское Село. Вы сможете узнать их и поговорить с ними, но представление со гласно этикету было бы нежелательно. Я хочу сделать из своего сына сначала мужчину, а уж после государя». Весь штат наследника великого престола состоял из подполковника, его гувернера и нескольких учителей. <...> Великий князь — наследник начальствовал над двумя полками гвардии, полком пехоты и гусарским полком; но в то время он имел звание всего лишь подпоручика и в таком качестве появлялся на смотрах. Я видел, как он командует взводом гренадер, вдвое превосходивших его ростом. Он держался спокойно и с достоинством. Я видел, как уверенно выступал он во главе взвода гусар на маленькой лошади, окруженный несколькими тысячами всадников. Глядя на сына с выражением самой нежной заботы, император говорил мне: «Вы можете представить себе, как я волнуюсь, видя этого мальчика, столь дорогого моему сердцу, в таком вихре. Но я предпочитаю терпеть эту тревогу, чтобы образовать его характер и приучить к самостоятельности с ранних лет». Вот прекрасные начала воспитания! А когда они применяются к юноше, которому предназначено стать во главе огромной империи, то сулят наилучший результат» (Marmont. Р. 30–31).

 

{241}Имеются в виду постоянное посольство, возглавляемое графом де Лаферроне, и чрезвычайная миссия маршала Мармона.

 

{242}Константин Павлович (1779–1831), великий князь; с 1815 г. — фактический наместник Царства Польского.

 

{243}О слухах по поводу отречения Константина Павловича от престола см.: Кудряшов К.В. Народная молва о декабрьских событиях 1825 года // Бунт декабристов. Л., 1926. С. 311–320; Сыроечковский Б. Московские «слухи» 1825–1826 гг. // Каторга и ссылка. 1934. Кн. 3. С. 79–85; Рахматумин М.А. Крестьянское движение в великорусских губерниях в 1826–1857 гг. М., 1990. С. 126–128.

 

{244}По легенде, тиран Сиракузский Дионисий II младший (ок. 397–344 до н.э.) добровольно сдал город коринфскому полководцу Тимолеону и удалился в Коринф. Сулла, Луций Корнелий (138–78 до н.э.) — римский полководец. В 82 г. до н.э. стал диктатором, в 79 г. до н.э. сложил с себя полномочия. Карл V (1500–1558) — император Священной Римской империи (1519–1556), испанский король Карлос I в 1516–1556 гг., из династии Габсбургов. В 1555 г. добровольно передал своему сыну Филиппу II управление наследственными владениями (Испания, Нидерланды, Неаполь и Сицилию), а в 1556 г. отказался и от императорского престола.

 

{245}Псалом этот начинается так: «Clementiam et judicium cantabo tibi, Domine» [«Милость и суд воспою тебе, Господи» (лат.}. (Пс. 100).]

 

{246}Имеется в виду коронация старшего сына императрицы Марии Федоровны (1759–1828), императора Александра I (1801).

 

{247}С 1179 г. французские короли короновались в Реймсском соборе.

 

{248}Мармон вспоминал про церковь, в которой происходила церемония: «Цер ковь эта похожа скорее на часовню, поэтому, чтобы сделать церемонию более пышной и чтобы публика смогла участвовать в ней, был выстроен амфитеатр, объединивший три соседние церкви, которые император обошел вместе со всем семейством. Таким образом разместили 6000 зрителей. В деталях церемония почти не отличается от реймсской. Что действительно достойно упоминания — это то, что коронование здесь предшествует миропомазанию и причастию, тог да как во Франции корона возлагается на голову нового монарха и он восходит на трон лишь после принятия святых даров. По этому различию в обряде можно судить о разнице в стоящих за ним представлениях» (Marmont. P. 79–80).

 

{249}Мармон писал по этому поводу: «Русский народ — народ по натуре преданный. Вопрос о правах Николая на престол не был вполне ясен для широких масс. В умах оставались еще беспокойство и неуверенность. Добровольное прибытие Константина, его присутствие на короновании объясняли и подтверждали все; с этого момента общее мнение обернулось в пользу молодого императора и на следующий день двадцать тысяч человек собрались в Кремле, чтобы посмотреть на парад и убедиться в действительности события, которое наполняло их сердца счастьем и радостью.

 

Я, следуя принятому мной правилу, также отправился на парад и снова увидел великого князя Константина, с которым близко познакомился в Париже в 1814 и 1815 годах и во время его позднейших приездов. Его лицо, и без того некрасивое, стало еще более жестким и явственно отражало тяжелую внутреннюю борьбу. Видно было, что он приехал в Москву с крайней неохотой и что пребывание здесь для него очень тягостно. После парада он принял меня у себя. Наш разговор подтвердил мои догадки; речь его была не вполне внятна. Он довольно путано рассказал мне о том, что произошло, сказал, что был очень больно задет теми слухами, которые ходили о его сомнениях. Он добавил, что не рожден править, и чувствует себя совершенно непригодным для этой роли. Он даже сравнил себя с одним из своих денщиков, который, прослужив пятнадцать лет кирасиром, отказался от производства в капралы, не считая себя способным к этой должности. Я оставил его в состоянии растерянности.

 

Император выказывал Константину самые лучшие чувства, самые почтительные знаки внимания. Но все эти заботы, казалось, совершенно не трогали великого князя. Разыгрывались большие маневры и маленькие войны; он же не переставал громко критиковать все, что видел. Его замечания были столь неуместны, что несколько раз я отходил, чтобы не слышать их, и старался проводить как можно меньше времени возле цесаревича. Однако в конце концов внимание Николая тронуло его. Забота императрицы-матери, безмерно признательной ему за приезд, послуживший залогом будущего семейного согласия, радость толпы, с каждым днем выражавшаяся все громче, всеобщее чувство, что возникшая было угроза смуты исчезла навсегда, — все это в конце концов тронуло его сердце. Он сам признал правильность своего выбора не только для себя самого, но и для всей страны и испытал то внутреннее счастье, какое дает успокоившаяся совесть. С этого момента лицо его прояснилось и приняло выражение необычайной радости, из ужасного сделалось почти прекрасным. Никогда в жизни мне не доводилось видеть подобной метаморфозы. Настало воскресенье, 4-е [сентября], день коронации. Константин исполнял обязанности первого адъютанта императора. Его благорасположение, радость и удовлетворение поразили всех и придали церемонии особенный характер» (Marmont. P. 78–80).

 

{250}Организовать военные поселения, с целью сокращения расходов на со держание армии и создания резерва обученных войск, Александр I поручил А.А. Аракчееву в 1810 г.; активные работы развернулись с 1815 г. С восшествием на престол Николая I Аракчеева сменил в этой роли П.А. Клейнмихель.

 

{251}Российская военная статистика приводит следующие данные о численности армии на 1826 г.: в регулярных войсках генералов — 506; офицеров — 25 919; солдат — 848 201, в иррегулярных войсках генералов — 15, офицеров — 2415, солдат — 178051 (см.: Военно-статистический сборник. СПб., 1871. Т. 4, ч. 2. С. 46). С другой стороны, маршал Мармон, ссылаясь на М.С. Воронцова, пишет, что за вычетом корпусов, расквартированных в Азии и Финляндии, внутренних войск, польской армии и казаков, численность армии, которой русский император мог располагать для военных действий в Европе, с 1815 г. не превышала 300 тысяч человек (см.: Marmont. P. 96).

 

{252}Кордегардия — караульное помещение.

 

{253}Имеется в виду Яков Васильевич Виллие (Вилье; 1765–1854). Баронет, уроженец Шотландии, Виллие прибыл в Россию в 1790 г. С 1799 г. — лейб — хирург, в 1809–1838 гг. — президент Медико-хирургической академии. Сопровождал Александра I во всех путешествиях; умер в должности главного военно — медицинского инспектора русской армии.

 

{254}Бетанкур Опостен (Августин Августинович; 1758–1824) — французский инженер. Получил образование и работал в Париже в 1801–1807 гг., когда был приглашен на русскую службу и зачислен в армию с чином генерал-майора. В 1816 г. возглавил Комитет по делам строений и гидравлических работ в Петер бурге; в 1819–1824 гг. — гл. директор путей сообщения России, основатель и директор петербургского Института путей сообщения. Автор проектов и руководитель строительства многих зданий, среди прочих — московского Манежа (экзерциргауза) (1817).

 

{255}Вел. князь Михаил Павлович (1718–1849) — с 1819 г. управляющий артиллерией русской армии, в 1820 г. учредил в Петербурге Артиллерийское училище, которое и курировал до своей смерти. «Великий князь Михаил Павлович посещал училище почти ежедневно, а иногда и чаще, приезжая во всякое время дня и ночи, нередко присутствовал при училищных разводах, и случалось, что лично отпускал юнкеров со двора, осматривая, исправно ли они одеты. При таком частом посещении он знал всех юнкеров по фамилии и знакомился с их поведением, строевым образованием и успехами в науках» (Платов А., Кирпичев Л. Исторический очерк образования и развития Артиллерийского училища. 1820–1870. СПб., 1870. С. 59–60).

 

{256}Имеются в виду Петербургское Училище колонновожатых и Московский кадетский корпус.

 

{257}Н.С. Голицын писал в своих записках: «...Большой театр к 1826 году был совершенно восстановлен и заново отделан и украшен (в конце 1810-х и в на чале 1820-х годов он стоял обгорелый от пожара, полуразвалившийся, как руина, среди театральной площади). В нем, после коронации, был парадный спектакль (что давали — не помню) и потом большой бал, а после того давались драматические и оперные представления русской труппы, но особенно балетные, которые были особенно хороши <...> Балетные представления привлекали столько публики, что огромный Большой театр был всегда полон. Сверх того, тут же, недалеко, был Малый театр, на котором давались представления итальянскою и французскою труппами. И здесь также театр был всегда полон. Репертуар итальянской оперной труппы состоял, конечно, из опер Россини, тогдашней звезды первой величины в среде оперных композиторов. Обе труппы, итальянская и французская, сколько помню, были очень хороши. Нужно прибавить, что, по случаю коронации, в Москву были присланы из Петербурга лучшие актеры, певцы, танцовщики и танцовщицы из трупп драматической, русской и французской-, оперной итальянской и балетной» (PC. 1881. № 1. С. 41).

 

{258}Перигор — область на Юге Франции, знаменитая своими трюфелями (черный, или перигорский, трюфель считается лучшим из этих земляных грибов).

 

{259}Фасис — древнегреческое название реки Риони: по ней, согласно легенде, аргонавты вошли в Колхиду и с ее берегов привезли «птицу Фасиса» (фазана).

 

{260}На московском театре «Мизантроп» Мольера в стихотворном переводе Ф.Ф. Кокошкина (1816) шел, в частности, 27 августа 1826 г.; комическая опера Буальдье «Жан Парижский» (текст Т. Гадара де Окура, пер. П.И. Шаликова) — 26 августа 1826 г.; «Новый помещик» (комическая опера на текст О. Крезе де Лессе и Ж.-Ф. Роже, пер. А.И. Писарева) — 19 августа и 9 сентября 1826 г. Постановки «Тартюфа» и «Исправленной кокетки» в Москве в этот период в репертуарной сводке, включенной в «Историю русского драматического театра» (Т. 3. 1826–1845. М., 1978), не учтены; возможно, Ансело видел их на любительских сценах.

 

{261}Мадемуазель Марс (наст, имя и фам. — Анн Франсуаз Ипполит Буте; 1779–1847) — французская актриса, исполнительница трагических ролей на сцене Французского театра. Александра Михайловна Колосова (в замужестве — Каратыгина; 1802–1880) вспоминала о знакомстве с актерами и авто рами «Комеди Франсез» в сезон 1822–1823 гг.: «В Париже нашли мы бывшего директора князя П.И. Тюфякина, который принял во мне живое участие и лично познакомил с знаменитыми: Тальма, г-жами Дюшенуа, Жорж и Марс. Нередко князь водил нас по окончании спектакля, в котором Тальма исполнял одну из своих лучших ролей, к нему в уборную, где собирались первые артисты того времени <...> лучшие авторы — Жуй (Jouy), А. Суме (A. Soumet), Ансело (Ancelot), Казимир Делавинь (Casimir Delavigne) и проч. <...> С m-elle Mars проходила я роли Селимены в «Мизантропе» и Эльмиры в «Тартюфе», и она предсказывала мне успех в высокой комедии» (Каратыгина A.M. Воспоминания // Каратыгин П.А. Записки. Л., 1930. Т. 2. С. 147–148). Упоминания об исполнении A.M. Колосовой роли Эльмиры, Ансело, возможно, имеет в виду пьесу П. Мариво «Обман в пользу любви», шедшую 25 августа 1826 г.

 

{262}Имеется в виду Уильям Спенсер Кавендиш, 6-й герцог Девонширский (1790–1858).

 

{263}Цитата из романа герцогини Клер де Дюрас (1778–1828) «Эдуард», вы шедшего в Париже в 1825 г. (указано В.А. Мильчиной).

 

{264}Куракин Александр Борисович (1752–1819), князь — обер-прокурор Сената. В 1798 г. был удален Павлом I от двора и переехал в Москву; в 1800 г. вновь был призван на службу и назначен вице-канцлером. В 1809–1812 гг. — русский посол в Париже.

 

{265}Ватель Франсуа (1631–1671) — метрдотель министра финансов Людовика XIV Н. Фуке, а затем принца Конде. В 1671 г., во время приема короля в замке Шантильи, Ватель, обнаружив, что стол не может быть сервирован в соответствии с его указаниями, посчитал свою честь запятнанной и покончил с собой. Имя Вателя вошло во французский язык как нарицательное обозначение повара-виртуоза.

 

{266}Бал у французского посла подробно описал в своем дневнике А.Я. Булгаков. «8-го [сентября] бал у французского посла маршала Мармонта, герцо га Рагузского. Он занимает дом покойного князя Александра Борисовича Куракина в Старой Басманной. <...> Мармонт построил огромную залу для ужина на дворе, рядом с танцевальною залою, а дабы сие не был один токмо вид, то построена была еще другая комната на улицу, она вела в гостиные, и в ней помещены были музыканты. <...> Лестница была убрана цветами и усеяна до передней лакеями в богатых ливреях. Дамы были встречаемы в первой комнате посольскою свитою, и всякой поднесен был букет натуральных цветов: взяв их за руку, кавалеры сии провожали их до гостиной и сажали их на места. <...> Государь изволил прибыть в 9 часов, имея на себе белый кирасирский мундир и голубую ленту Св. Духа. <...> Танцы не переставали ни на минуту. Беспрестанно носили по всем комнатам конфекты, пирожное и разные напитки, все это было отменно хорошо приготовлено. <...> Между украшениями столов находились розы, тюльпаны и разные другие цветы из сахара, сделанные и столь живо, что я сначала все принимал их за настоящие цветы. Всякая дама запасалась оными беззапахными, но сладкими игрушками, всякая привезла домой гостинец и souvenir французского празднества. <...> Государь во время ужина отвел маршала Мармонта в гостиную, посадив его возле себя на канапе, и имел с ним весьма продолжительный и, сколько можно было заметить, важного содержания разговор. <...> Государь был очень весел и пробыл на бале до половины почти третьего часа. Бал продолжался до 6 часов утра. В 4 часа был накрыт еще стол для мужчин, кои в первом ужине почти не участвовали. Бал продолжался до 7 часов утра и стоил (как уверяют) хозяину около ста тысяч рублей: одна зала для ужина, которая тотчас сломается, стоила 40 тысяч. 9-го был отдых. 10-го бал у аглинского посла герцога Девонширского.

 

<...> Многие сравнивали бал сей с балом французского посла и спрашивали, который был лутче? Решить это мудрено. В обоих было хорошее и были недостатки, но мне кажется, что, ежели все взять вместе, то француз перещеголял англичанина» (РГАЛИ. Ф. 79. Ед. хр. 4. Сообщено С.В. Шумихиным). Бал у французского посла описал в своих воспоминаниях и М.А. Дмитриев, разойдясь с Ансело лишь в мелких деталях (см.: Дмитриев М.А. Главы из воспоминаний о моей жизни. М., 1998. С. 250–253). Несмотря на то что московское общество было поглощено коронационными торжествами, «самую крупную новость эпохи» составляли, по словам Д.Н. Толстого, «прощение Пушкина и возвращение его из ссылки» (РА. 1885. Кн. 2. С. 29). «В то самое время, когда царская фамилия и весь двор <...> съезжались на бал к французскому чрезвычайному послу, маршалу Мармону, герцогу Рагузскому, в великолепный дом князя Куракина на Старой Басманной, — писал М.Н. Лон-гинов, — наш поэт [Пушкин] направлялся в дом жившего по соседству (близ Новой Басманной) дяди своего Василия Львовича Пушкина, оставивши пока свой багаж в гостинице дома Часовникова <...> на Тверской. Один из самых близких приятелей Пушкина [С.А. Соболевский], узнавши на бале у герцога Рагузского от тетки его, Е.Л. Солнцевой, о неожиданном его приезде, отправился к нему для скорейшего свидания в полной бальной форме, в мундире и башмаках. На другой день все узнали о приезде Пушкина, и Москва с радо-стию приветствовала славного гостя» (Лонгинов М.Н. Сочинения. М., 1915. Т. I. С. 165).

 

{267}Сам Мармон следующим образом описал этот бал: «Я занимал дворец Куракина, один из самых больших в Москве, по случайности уцелевших в пожаре 1812 года. Несмотря на свою обширность, он оказался мал для числа приглашенных, и по моему распоряжению была построена великолепная столовая в виде шатра, убранного трофеями и украшенная приличествующим образом. Специально на этот случай была написана кантата, однако император воспретил ее исполнение. Дамы получали в подарок по букету цветов. Строгий порядок царил повсюду. Блюда подавались с такой легкостью и аккуратностью, как будто это было маленькое дружеское собрание.

 

Император был необычайно любезен и беседовал со мной больше часа. Он остался на балу до двух часов ночи, что было для него весьма необычно. Меня он удостоил многочисленных проявлений своего благорасположения. Во время ужина женщины, которые сначала одни были усажены за столы, представляли ослепительную картину пышностью своих нарядов и блеском украшений. Тысяча семьсот свечей освещали залу подобно солнцу. Я не терял из виду императора, не утомляя его своим присутствием, но так, чтобы в любую минуту быть к его услугам и предупреждать малейшие желания. В конце концов я мог сказать себе, что ни один праздник не удался лучше, чем этот» (Marmont. P. 81–82).

 

{268}Народная песня XVI в. «Vive Henri IV!», использованная Ш. Колле в комедии «Охота Генриха IV» (1766), во время Реставрации служила французским гимном (официального гимна в эти годы у Франции не было).

 

{269}Юсупов Николай Борисович (1750–1831), князь — дипломат, в 1791–1799 — директор императорских театров, сенатор (1816), член Гос. совета (1823). В 1826 г. Юсупов был в третий раз назначен верховным маршалом при коронации и заведующим коронационной комиссией (эту должность он исполнял при восшествии на престол Павла I и Александра I). Бал был дан Юсуповым в его подмосковном имении Архангельском 12 сентября. Впечатления Ансело от личности князя перекликаются с описанием Герцена, посетившего его в Архангельском в последние годы жизни и давшего его портрет в «Былом и думах»: «европейский grand seigneur и татарский князь», который «пышно потухал восьмидесяти лет, окруженный мраморной, рисованной и живой красотой» (Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1956. Т. 8. С. 87)

 

{270}Титон (Тифон) — сын мифического царя Трои Лаомедонта. Влюбившаяся в него богиня Эос похитила Титона и выпросила для него у Зевса бессмертие, но забыла попросить о вечной молодости.

 

{271}»Le cantatrici villane» («Деревенские певицы»), опера В. Фиораванти.

 

{272}Имеется в виду Орлова-Чесменская Анна Алексеевна (1785–1848), графиня, камер-фрейлина; А.Г. Орлов-Чесменский, которого Ансело именует bеаи-frere графини, то есть деверем (братом мужа) или зятем (братом сестры), — ее отец, оставивший ей по своей кончине (1807) многомиллионное состояние. Бал в доме Орловой состоялся 17 сентября 1826 г., то есть на следующий день после праздника на Девичьем поле (16 сентября), которым Ансело заканчивает письмо, — возможно, впрочем, по композиционным соображениям. Описание бала приводилось в «Северной пчеле» (2 октября 1826 г.). А.Я. Булгаков записал в дневнике: «Государь и императрица очень милостиво отзываются о Москве. Ее Вел[ичест]во сказала графине Орловой: «Как же нам не любить Москвы! Нас так тепло там встречали! Коронация была так блистательна! Праздники в нашу честь так прекрасны! Лишь только объявили войну Персии, мы уже служили молебен о победе; заключен и мир с турками. В Москве я поправила свое здоровье. Я была так слаба, когда сюда приехала. Я никогда не забуду ни Москвы, ни 1826 года!» (РГАЛИ. Ф. 79. Ед. хр. 4. Сообщено С.В. Шумихиным; в оригинале слова императрицы даны по-французски).

 

{273}Шульгин Дмитрий Иванович (1786–1854), генерал-майор, московский обер-полицеймейстер в 1825–1830 гг.

 

{274}М.П. Погодин записал в дневнике такое высказывание Пушкина о народ ном празднике: «Об[едал] у Трубецких за задним [?] столом. Там Пушкин, который относился несколько ко мне. «Жаль, что на этом празднике мало драки, мало движения». Я отвечал, что этому причина белое и красное вино, если бы было русское, то...» (А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. Т. 2. С. 20). Подробные записи о всех трех празднествах сделал в дневнике А.Я. Булгаков: «Бал, данный сегодня [12 сентября] князем Юсуповым, был прекраснейший и затмил совершенно все бывшие до сего праздники. Один шутник написал следующую афишку: «Народное празднество отменено было не ради дурной погоды [праздник на Девичьем поле был первоначально назначен на 13 сентября, но затем перенесен], но потому, что в тот же день имели быть двое больших похорон балов герцогов Рагузского и Девонширского, убитых князем Юсуповым». И подлинно, они были затменены. Бал сей князь Н[иколай] Борисович] дал в своем Никитском доме <...> Представлена была италиянская опера «Le cantatrici villane», сокращенная в один акт. <...> В первом часу ужинали. Нельзя представить себе, сколь велико было всеобщее удивление, когда увидели театр, наполненный столами на 300 с лишком кувертов. На сцене, сровненной почти в один час с партером, поставлен был в полукружии стол для императорской фамилии, для послов и статс-дам. <...> Государь ужинать не садился, а изволил ходить около всех протчих столов и разговаривал с дамами. <...> Иностранцы удивлялись, а русские с некоторою гордостию и удовольствием видели, что сей праздник затмил совершенно данные франц[узским] и аглинским послами. Я слышал сам, как государь говорил княгине К.Ф. Долгоруковой следующие слова: «Я очень рад, что иностранцы узнают, что и русские бояре умеют делать праздники!» Герцог Рагузский говорил, как бы в свое оправдание: «Cette fete est superbe, un homme de gout, riche, qui a autant voyage que le p-ce Youssoupoff et qui est etabli a Moscou depuis tant d'annees, ne pouvait pas faire autrement» [«Этот праздник великолепен; человек со вкусом, богатый, столько путешествовавший, как князь Юсупов, и так много лет назад обосновавшийся в Москве, не мог устроить иначе»]. Здесь слова voyage [путешествовавший] и etabli [обосновавшийся] весьма замечательны: первым делом французы чувствовали, что все изящное должно заимствоваться из чужих краев, а вторым, что московскому жителю более предоставляется средств, нежели приезжему иностранцу; что же касается до Девонширского герцога, то он худо скрывал свою досаду, но скоро даже уехал с бала. <...> 16-го числа было народное празднество на Девичьем поле. Я лично не был свидетелем, ибо боялся простудиться, а сидел на балконе на Пречистенке в доме тестя моего, князя Хованского. <...> Поднятый на воздух белый флаг служил сигналом. В одно мгновение вся народная толпа приведена была в движение, все кинулось на столы и на фонтаны с таким стремлением, что приступ сей продолжался не более десяти минут. Никто не ел, а всякой схваченную добычу прятал за пазуху, в карман, шляпу или рукавицу. Всякой хотел разделить дома, в семействе своем или между друзьями то, что называл тут народ «кушанье с царского стола, или царское угощенье». Сим не удовольствовался народ, сметя со стола все съестное (что касается до напиток, то они, по большей части, были пролиты), он захватил все украшения, бывшие на столах, и даже самые доски, из коих составлены были. С балкона пользовались мы весьма странным и забавным зрелищем. Народ шел с Девичьего поля по Пречистенке домой, всякой нес какую-нибудь добычу: иной окорок ветчины, иной часть баранины <...> Полиция хотела было остановить стремление народное, но государь, махнув рукою, изволил сказать: «Это их! Не трогайте!» Это восклицание, касавшееся до столов и фонтанов, было иначе истолковано подгулявшими гостями: они себе вообразили, что все галереи им отданы, а потому от столов бросились все к галереям, наполненным еще зрителями, и начали было не только срывать раскрашенную холстину и другие украшения галерей, но и самое здание разрушать от основания. Можно себе представить вопль и крики дам, сидевших в сих галереях. Полиция с большим трудом отразила народный сей приступ. Вообще, надобно удивляться, что не было больших беспорядков в таком бесчисленном множестве народа, вином опоенного. Никто не был изречен, хотя по старинной русской привычке множество было тут женщин, детей, баб брюхатых и имеющих на руках грудных робенков. Все сие должно приписать присутствию императора: оно всех держало в должных границах и повиновении. Его Вел[ичест]во изволил пробыть тут до половины второго часа. Народ бежал за его коляскою, крича «ура!», покуда сил было. Празднество продолжалось на Девичьем поле до 6 часов вечера. Аглинский посол герцог Девонширский оставался тут очень долго. Зачем? (У всякого свой вкус.) Смотреть на разные сцены, кои представляли пьяные, коими сего нового рода поле сражения было усеяно. — По рескриптам полиции ушиблено легко человек 14, да тяжело трое, но никто из ушибленных и пьяных не умер, что почти невероятно, по великому множеству народа, в одну почти кучу собравшемуся. Когда отрапортовано было о сем государю, то он изволил сказать: «Народ, кажется, повеселился, а я еще более веселюсь тем, что все обошлось без несчастия!» Время было холодное, но сухое и тихое. Сие царское угощение долго будет памятно для народа здешней столицы. <...> Данный сегодня (17-го числа) графинею А.А. Орловою-Чесменскою бал затмил все празднества, бывшие здесь в Москве по случаю высочайшей коронации. Здесь соединилось царское великолепие с изящнейшим вкусом; восхищенным взорам посетителей представилось все, что может только произвести отличнейшего природа и искусства. Говорят, что праздник сей стоил 300 т. рублей; сумма ужасная, но она была употреблена с разборчивостью и вкусом. Не всегда то пленяет, что дорого! Казалось, что все было источено на праздниках, данных герцогами Рагузским и Девонширским и князем Юсуповым, но графиня Орлова нашла средство их затмить. <...> Для всех была загадка, где будут ужинать? В полночь у двери, противоположной той, в которую входят в залу, отдернут был занавес и представилась глазам обширная галерея, расписанная в турецком вкусе. Галерея сия была построена вновь и токмо на один сей вечер; она представляла палатку и расписана и украшена была вызолоченными кариатидами, по образцу палатки, подаренной некогда султаном турецким покойному Чесменскому победителю» (РГАЛИ. Ф. 79. Ед. хр. 4. Сообщено С.В. Шумихиным).

 

{275}Донесение Следственной комиссии печаталось полностью в парижских газетах «Quotidienne», «Drapeau Blanc», «Moniteur Universe!» и «Journal des Debats» (19–23 июля 1826).

 

{276}Первоначально П.И. Пестель, К.Ф. Рылеев, П.Г. Каховский, С.И. Муравьев-Апостол и М.П. Бестужев-Рюмин были приговорены к четвертованию.

 

{277}Скорее всего, сам Ансело не был очевидцем казни декабристов, но в числе собравшихся утром 13 июля 1826 г. у Петропавловской крепости находился один из членов чрезвычайного французского посольства, адъютант мар шала Мармона барон Деларю. Сообщая о том, что двое или трое из пятерых приговоренных к повешению сорвались с виселицы, мемуаристы, как известно, расходятся в указании имен этих несчастных. Сводку свидетельств см. в: Невелев Т.А. Пушкин «об 14-м декабря»: Реконструкция декабристского доку ментального текста. СПб., 1998. Ж.-А. Шницлер писал в «Сокровенной истории России...»: «Рылеев, несмотря на падение, шел твердо, но не мог удержаться от горестного восклицания: «И так скажут, что мне ничто не удавалось, даже и умереть!» Другие уверяют, будто он, кроме того, воскликнул: «Проклятая земля, где не умеют ни составить заговор, ни судить, ни вешать!» — и делал к этому месту следующее примечание: «Оба эти отзыва более достойны Рылеева, нежели глупая шутка, которая приписана ему в книге одного французского путешественника: «Я не ожидал, что буду повешен дважды» (цит. по: Невелев Т.А. Пушкин «об 14-м декабря». С. 102).

 

{278}Трубецкой Сергей Петрович, князь (1790–1860), один из руководителей Северного общества; был избран диктатором восстания, но 14 декабря на площадь не вышел. Приговорен к 20 годам каторги. Свой разговор с императором описал в «Записках» (см.: Мемуары декабристов. М., 1988. С. 48–51; анализ его поведения в момент восстания и во время следствия см. здесь же, в предисловии А.С. Немзера, с. 11–13).

 

{279}Трубецкая Екатерина Ивановна (урожд. графиня Лаваль; 1800–1854), княгиня — жена С.П. Трубецкого.

 

{280}Полина Гебль (1800–1876), ставшая супругой И.А. Анненкова.

 

{281}Мармон писал по этому поводу в своих «Мемуарах»: «Либералы много обвиняли императора Николая за излишнюю суровость, проявленную после мятежа, который разразился в момент его восшествия на престол, и в этом случае, как и в сотнях других, были жестоко несправедливы к нему. Свет не видел еще заговора более ужасного, более отвратительного. Никогда еще человеческая неблагодарность не достигала таких размеров. Никогда еще не затевалось предприятия более дерзкого и безумного. Если что-то и превзошло безумство их планов, то только необычайность их исполнения. Направленный изначально против Александра, самого человеколюбивого, мягкого и милосердного монарха, который носил корону с таким достоинством и так возвысил звание русского, заговор этот обратился затем против Николая, еще неизвестного, на которого на самом деле должно было возлагать надежды всеобщего благополучия. Кто же были главари этого страшного предприятия, первым следствием которого, в случае успеха, стала бы смерть всех членов императорской семьи? — Люди, осыпанные благодеяниями со стороны августейшей фамилии. Один из них, по фамилии Пестель, вырос во дворце и получил привилегированное образование. Когда он был ранен на реке Москве, за ним ухаживала во дворце сама императрица-мать, так, как ухаживала бы за собственным сыном! И этот человек оказался в числе самых ярых злоумышленников! Одни желали разделения империи, другие республики. В их головах не было ни единой здравой мысли, ничего, кроме слепой ярости. Число преступников было велико, и император уменьшил число осужденных, насколько было возможно. Внук Суворова был сильно скомпрометирован. Император пожелал допросить его лично, с целью дать молодому человеку средство оправдаться. На его первые слова он отвечал: «Я был уверен, что носящий имя Суворова не может быть сообщником в столь грязном деле!» — и так продолжал в течение всего допроса. Император повысил этого офицера в чине и отправил служить на Кавказ. Так он сохранил чистоту великого имени и приобрел слугу, обязанного ему более чем жизнью.

 

Во время этого процесса я был в Петербурге. Никогда еще следствие не велось с большей тщательностью и последовательностью, по крайней мере в тех пределах, какие позволяет теперешнее политическое и правовое состояние России. Никогда еще не выносились приговоры более справедливые и заслуженные, и государь еще смягчил многие из них. Казнены были только пять человек, приговоренных к повешению, — и его обвиняли в варварстве! Те, кто это говорил, наверное, забыли, что мятежники посягали на самые устои государства и жизнь царской семьи! Если бы Николай, проявив чрезмерное добросердечие, помиловал всех виновных, он дал бы народу ложное представление о своем характере, ибо причиной подобной мягкости сочли бы страх. Оскорбление, нанесенное обществу, само существование которого оказалось под угрозой, должно было быть искуплено публично, наказание должно было быть примерным. В то же время строгость не должна была переходить известных границ, кару должны были понести только виновные, и всякий честный человек подтвердит, что так оно и произошло» (Marmont. P. 31–33).

 

{282}В действительности Наполеон вошел в Москву (2 сентября 1812 г.) через Дорогомиловскую заставу и увидел панораму Москвы не с «Воробьевой», а с Поклонной горы. Ошибку Ансело повторил А. де Кюстин: соответствующий пассаж его 27-го письма навеян, скорее всего, последними страницами «Шести месяцев...»: «За извилистой лентой Москвы-реки, над яркими крышами в блестках пыли взору предстают Воробьевы горы. Именно с их вершины наши солдаты в первый раз увидели Москву... Что за воспоминание для француза!! Обводя взглядом все кварталы этого огромного города, я напрасно искал хоть каких-нибудь следов пожара, разбудившего Европу и погубившего Бонапарта. Войдя в Москву завоевателем, победителем, он вышел из этого священного для русских города беглецом, обреченным вечно сомневаться в собственной удаче, прежде ему никогда не изменявшей» (Кюстин. Т. 2. С. 130).

 

{283}Перевод выполнен по: Saintine X.B. Notice sur la vie et les ouvrages de M. Ancelot // Ancelot F. Oeuvres completes. P., 1838. P. V — XV.

 

{284}Этьен Шарль-Гильом (1778–1845), Арно Люсьен Эмиль (1787–1863), Суме Александр (1788–1845), Гиро Александр (1788–1847), Лебрен Пьер-Антуан (1785–1873) — поэты и драматурги; Жуй — псевдоним плодовитого очеркиста и драматурга Виктора Жозефа Этьенна (1764–1846).

 

{285}Имеется в виду памфлетист Поль-Луи Курье (1772–1825).

 

{286}Хотя Ганза — торговый союз северо-германских городов — прекратил свое существование в XVII в., ганзейскими городами продолжали называть Любек, Бремен и Гамбург, имевшие статус свободных городов. Все три города были аннексированы Французской империей в декабре 1810 г. и стали главными городами департаментов.

 

{287}Альтона — город в Шлезвиг-Голштинии, один из главных немецких пор тов, на правом берегу р. Эльбы, недалеко от Гамбурга.

 

{288}В этом причина всех бед! (лат.} измененная цитата из «Энеиды» Вергилия (II, 97; пер. С. Ошерова).

 

{289}Аргу Антуан Морис Апполинер, граф д' (1782–1858). Занимал посты в правительствах Людовика XVIII и Карла X; в 1830–1834 гг. управлял рядом министерств, в том числе Морским.

 

{290}Людовик IX Святой (1214–1270) — французский король (с 1266 г.) из династии Капетингов; возглавил 7-й (1248) и 8-й (1270) крестовые походы. Канонизирован в 1297 г.

 

{291}»Сицилийская вечерня» — народное восстание в Сицилии в 1282 г. против Карла I Анжуйского, сына французского короля Людовика VIII, подчинившего в 1268 г. Сицилийское королевство (по легенде, сигнал к восстанию подал колокол, звонящий к вечерне).

 

{292}Любопытно в этом плане суждение В. Гюго: «Странность, поистине достойная нашего удивительного века, — дух партийности, овладевающий, вслед за трибунами обеих Палат, и театральными рядами. Литературная сцена приобретает почти то же значение, что политическая. Недалекая или же, напротив, слишком хитроумная публика приписывает словам автора тот смысл, какой они имели бы, если бы звучали в действительной жизни. Они, кажется, видят в актерах политических деятелей (как во многих политических деятелях — только комедиантов). Мелкий торговец-избиратель освистывает «Людовика IX» не потому, что Лафону недостает величественности, а действию — живости, а потому, что «Конститюсьонель» объяснил ему, что Людовик IX именовался Святым Людовиком, а наш коммерсант — не только избиратель, но и философ. Либеральные газеты расхваливают «Сицилийскую вечерню» не потому, что эта-трагедия хорошо написана, а потому, что она содержит красноречивые тирады, которые могут им пригодиться для обличения фанатиков, священников и резни под звон колоколов. Однако все эти ужасы остались в далеком феодальном прошлом, и все знают, что в достопамятном 1793-м колокола перелили в звонкие монеты. Яростные нападки независимых на г. Ансело и столь же яростная защита г. К. Делавиня соответственно повлияли на отношение к обоим авторам роялистов. И тем не менее мы вынуждены признать, что на этот раз партийный дух сослужил либералам лучшую службу, чем их противникам. Если отбросить преувеличения, их суждение кажется нам справедливым; те из роялистских газет, что выразили противоположное мнение, вероятно, пересмотрят его, если внимательно перечитают обе трагедии: в этом деле независимые оказались более прозорливыми <...>« (цит. по: Seche L. Le Cenacle de la «Muse Franfaise», 1823–1827. P., 1909. P. 144–146).

 

{293}Порталь Пьер Бартелеми (1765–1845), барон — морской министр в 1818–1821 гг.

 

{294}Легенда гласит, что Людовик IX имел обычай, сев под дубом, выслуши вать всех подданных, желавших обратиться к нему с жалобой.

 

{295}Имеется в виду трагедия «Мария Падилья», опубликованная в 1838 г.; пред ставлена на сцене Французского театра 29 октября 1838 г.; на либретто по этой трагедии (И. Лука и Ф. Ансело) Доницетти написал оперу «Фаворитка» (1843).

 

{296}1 т., in-8°. Paris, Dondey-Dupre, rue Richelieu, № 47. (прим. Я. Толстого)

 

{297}Каждый, с кем встречался путешественник, внес свой вклад в то, что целой стране предъявляется это огульное обвинение, вплоть до старого князя Юсупова, одного из самых богатых и именитых московских вельмож. Автор находит, что у него азиатские манеры, хотя князь провел большую часть своей жизни в европейских городах: сначала в Турине, где он был послом, затем в Париже. Впрочем, по мнению автора, эта черта неизгладима (прим. Я. Толстого)

 

{298}Здесь же уместно будет привести неточное или слишком расплывчатое объяснение одного исторического факта. «Москва, — говорит автор на с. 350, — явилась в анналах истории около середины XIII века, когда стала столицей княжества, возглавляемого Михаилом Храбрым, братом Александра Невского». Михаил Храбрый в самом деле правил в Москве около 1250 г., но время основания города восходит к предыдущему столетию и согласно всем летописям предшествовало 1147 году.

 

{299}Любопытно, что, неточно цитируя этот пассаж Ансело, автор отклика опускает комплимент русским мастерам: «Шатер этот, возведенный с быстротой, не возможной ни в какой другой стране и на какую способны лишь русские мастера...» (письмо 42).

 

{300}Яков Николаевич Толстой (1791–1867) — отставной офицер, литератор и театрал, председатель известного дружеского общества «Зеленая лампа» (1819–1820), член декабристского Союза благоденствия, с 1823 г. жил в Париже, где опубликовал ряд брошюр и статей о России и русской культуре (в том числе рецензии на «Евгения Онегина», альманахи «Полярная звезда» и «Северные цветы», годовые литературные обозрения, некролог Карамзину и др.). О Толстом см.: Модзалевский Б.Л. Яков Николаевич Толстой // PC. 1889. № 9; Булгакова Л.А. От декабризма к осведомительству: заметки к биографии Якова Николаевича Толстого // 14 декабря 1825 года: Источники. Исследования. Историография. Библиография. СПб.; Кишинев, 2000. С. 170–200. После 1825 г. Толстой находился в сложном положении, не имея возможности вернуться в Россию как лицо, «прикосновенное к делу декабристов»; в этот период своей журналистской деятельности он стремился реабилитироваться в глазах правительства. С 1837 г. Толстой, числясь корреспондентом Министерства народного просвещения, стал агентом III Отделения в Париже. Его служебные донесения этого времени см.: Лит. наследство. М., 1937. Т. 31/32. (Публ. Е.В. Тарле.)

 

Перевод выполнен по: Six mois suffisent-ils pour connaitre un pays, ou observations sur 1'ouvrage de M. Ancelot, intitule «Six mois en Russie»; par J. Т у. P., 1827.

 

{301}Нёгеаи Е. Saint-Petersbourg. De 1'inondation de cette ville // Revue Encyclopedique. 1825. T. 25. P. 245–250.

 

{302}Слегка измененная цитата из письма VIII.

 

{303}В русских церквях не молятся во всеуслышание (прим. Я.Н. Толстого)

 

{304}Антоний Падуанский (1195–1231) — выдающийся францисканский проповедник. Один из наиболее почитаемых, особенно в Италии (в Риме в его па мять устраивался праздник окропления животных) и Испании, святых. Плуты в новеллах итальянского Возрождения нередко взывают к его имени.

 

{305}См. примеч. Вяземского на с. 218.

 

{306}Несколько сокращенное изложение пассажа из письма XII.

 

{307}Эти слова не означают «вы, принадлежащий к дворянскому роду», но являются таким же обращением, как те, что адресуют министрам и высшим государственным сановникам: ваше превосходительство, ваше сиятельство (прим. Я.Н. Толстого)

 

{308}Какое издание имеет в виду Толстой, неясно. «Путеводитель по Москве» Лекуэнта де Лаво посвящен исключительно Москве и не содержит никаких указаний на путешествие из северной столицы.

 

{309}Евангелие читают в России на древнем языке страны, понятном всем (прим. Я.Н. Толстого)

 

{310}Глас народа — глас божий (лат.).

 

{311}Достаточно назвать г. барона де Дамаса; этот министр — выпускник Петербургского кадетского корпуса, так же как князья де Брой и (прим. Я.Н. Толстого)

 

{312}Толстой имеет в виду трагедии «Димитрий Донской» (1806) В.А. Озерова и «Пожарской, или Освобожденная Москва» (1807) М.В. Крюковского.

 

{313}Постановки «Свадьбы Фигаро» на сцене петербургского французского театра A.M. Каратыгина характеризовала как ряд «многократных, но неудачных попыток артистов здешней французской сцены» (Каратыгина A.M. Воспоминания // Каратыгин П.А. Записки. Л., 1930. Т. 2. С. 171). В новом переводе Д.Н. Баркова «Свадьба Фигаро» шла в Петербурге, а затем и в Москве в 1829 г. «Знаменитый монолог» — монолог Фигаро из V акта.

 

{314}Князь Шаховской — автор многих пьес, которые в своей оригинальности не имеют ничего общего с французскими шедеврами; некоторые взяты из старых народных сказок; но пьеса, заслуживающая наибольшего внимания любителей драматического искусства, — это «Аристофан». Вот ее сюжет, взятый из истории: Аристофан собирается представить публике пьесу «Всадники», писанную против Клеона, тогда всесильного правителя Афин, который чинит всевозможные препятствия постановке. Комедиограф все же преодолевает их, однако ни один актер не соглашается исполнить роль Клеона, выставляющую напоказ все его смешные стороны, и автору приходится выйти на сцену самому; скульпторы отказываются лепить маску Клеона, и он играет без маски, а чтобы всем было ясно, кого он изображает, одевается в его хитон, похищенный его возлюбленной Альциноей, в число поклонников которой входит и Клеон. Пьеса в трех действиях, белым стихом; реплики разных персонажей писаны разными размерами и разным стилем. Каламбуры, комические черты и аттическая соль, заимствованная у Аристофана, придают сочинению неповторимую оригинальность. Особенно замечательна сцена, где Ксантиппа, жена Сократа, изливает свой гнев на всех присутствующих, не щадя и самого Клеона. В развязке сограждане устраивают Аристофану триумф, а Клеон подвергается публичному осмеянию. Мне не известно, была ли пьеса играна на сцене, но очень сожалею, что этот шедевр остался неизвестен г. Ансело [Пьеса А.А. Шаховского «Аристофан, или Представление комедии «Всадники». Историческая комедия в древнем роде, в разномерных стихах греческого стопосложения, в 3 д. с прологом, интермедиями, пением, хорами и танцами, с помещением многих мыслей и изречений из Аристофанова театра» шла в Петербурге с 1825 г., а в Москве — с 10 сентября 1826 г., так что Ансело имел возможность с ней познакомиться — прим. составителя].

 

{315}Комедия А.А. Шаховского «Полубарские затеи, или Домашний театр» была впервые поставлена в 1808 г. и в дальнейшем долгое время шла с большим успехом.

 

{316}Г. Ансело увидел Россию, конечно, в очень интересный момент, но он недостаточно изучил ее. Семимильными шагами проделавшая путь к цивилизации страна, которой правит сегодня монарх, одаренный великим характером, заботящийся единственно о благе своих подданных и лично входящий во все подробности управления государством, — такая страна неизбежно должна достигнуть апогея славы и процветания.

 

{317}Французский молодой поэт, известный трагедиями «Людовик IX», «Палатный Мэр» (Le maire du Palais); «Заговор Фиэски», офранцуженным подражанием Шиллеру, и поэмою «Мария Брабантская». Он в числе нынешних хороших стихотворцев Франции и слогом и напевом своим приближается к школе Ламартина. Он приезжал в Россию вслед за посольством герцога Рагузского и в свидетельство пребывания своего у нас оставил оду на коронацию. Он сказывал, что пишет трагедию русского содержания, но на вопросы любопытных никак не мог определить ни эпохи, ни события, ни героя своей драмы. Вероятно, для полнейшей свободы в создании не хочет он стеснять себя историческими оковами, а уже после приберет и раму и имена для своей картины. (прим. П.А. Вяземского)

 

{318}Может быть (фр.)

 

{319}Уж не г. Булгарин ли? (прим. П.А. Вяземского)

 

{320}Не польский ли Жилблаз? [Намекая на польское происхождение Булгарина, Вяземский имеет в виду, что тот не может представлять русскую литературу — прим. составителя] (прим. П.А. Вяземского)

 

{321}Жаль, что грамматика г-на Греча и господа русские грамматики до сей поры более известны г-ну Ансело, чем нам. Не знаем, что было за этим обедом, но мы пока сидим еще натощак, без русской грамматики г. Греча и без русского грамматика. (прим. П.А. Вяземского)

 

{322}Положим, автор мог судить о степени сведений их в трех языках; но как же берется он судить и о познании их в русском языке? (прим. П.А. Вяземского)

 

{323}Ср. в записи Вяземского о поездке в Мещерское и Пензу в декабре 1827 — январе 1828 г. по поводу виденного: «Новое удостоверение, что Ансело прав и что женский пол наш лучше нашего» (Вяземский IJ.A. Записные книжки. М., 1963. С. 109).

 

{324}Г-жа Сталь в своем «Десятилетнем изгнании» отзывается так же похвально о вежливости и радушии нашего крестьянина. (прим. П.А. Вяземского)

 

{325}Отсутствующие неправы, зато присутствующие, возможно, правы (фр.).

 

{326}Тюрго Анн Робер Жак, барон де л'Он (1727–1781) — экономист, философ-просветитель, мемуарист; генеральный контролер финансов в 1774–1776 гг.

 

{327}3десь в первый раз явилось это шуточное определение, которое после так часто употреблялось и употребляется [То же повторил Вяземский в «Старой записной книжке»: «Выражение квасной патриотизм шутя пущено было в ход и удержалось...» (Вяземский П.А. Поли, собр. соч. СПб., 1883. Т. 8. С. 233). — прим. составителя] (прим. П.А. Вяземского)

 

{328}Г-н Рааб написал, что родоначальники наши — не славяне, Slaves, а есклавоны, Esclavons, то есть esclaves, и что потому мы происходим от рабов, esclaves. Ему отвечали, что скорее он рабского происхождения, потому что имя его совершенно русское, раб. Это напоминает фразу другого француза: Moscou improprement nominee par les Russes Moskwa [Моску, ошибочно называемая русскими Москва (фр.).] (прим. П.А. Вяземского)

 

{329}Французский литератор Эмиль Дюпре де Сен-Мор (1772–1854) издал в Париже в 1823 г. «Русскую антологию» («Anthologie Russe»). Русским языком он не владел и составил книгу, зарифмовав полученные от других лиц (иногда от самих авторов) подстрочники.

 

{330}Ср. у Карамзина: «Вольтер сказал справедливо, что в шесть лет можно выучиться всем главным языкам, но что во всю жизнь надобно учиться своему природному» (Карамзин Н.М. Отчего в России мало авторских талантов? (1802) // Карамзин Н.М. Избр. соч. М.; Л., 1964. Т. 2. С. 184).

 

В 1824 г. в Париже вышла брошюра Я.Н. Толстого «Quelques pages sur I'Anthologie russe pour servir de reponse a une critique de cet ouvrage, inseree dans le Journal de Paris» («Несколько страниц о Русской антологии, ответ на критику, помещенную в Journal de Paris»), где он отвечал поэту-академику Баур-Лормиану, усмотревшему в басне Крылова «Сочинитель и разбойник» выпад против Вольтера. В 1825 г. он поместил в «Revue Encyclopedique» свои замечания на книгу Альфонса Рабба (1786–1830) «Resume de 1'histoire Russe» (1825) (о полемике Рабба с Толстым Вяземский рассказал в «Московском телеграфе» в 1825 г., за той же подписью Г. Р.-К. (№ 16. С. 358–359). (прим. составителя)

 

При републикации статей в собр. соч.: «В «Телеграфе» подписывал я иногда статьи мои этими тремя буквами, чтобы сбивать с толку московских читателей. Эта подпись должна была означать приятеля моего Григория Римского-Корсакова, очень всем в Москве известного. Сам он не был литератором, но был вообще литературен, любознателен и в приятельской связи с образованнейшими людьми своего времени. Он несколько годов провел во Франции и в Италии и по возможности изучил политические и общежительные свойства той и другой страны. <...>« (С. 258). Григорий Александрович Римский-Корсаков (1792–1852) снабжал Вяземского европейскими изданиями и выступал посредником в его контактах с парижскими журналистами, в частности с редакцией «Revue Encyclopedique» в 1823–1824 гг.

 

{331}Этот г-н Вильом держит род справочной свадебной адрес-конторы в Монмартрской улице в Париже и таким образом заведением публичным заменяет наших приватных свах. (прим. П.А. Вяземского)

 

{332}Ко времени подготовки Вяземским текстов для собрания сочинений относится и его специальный очерк «Заметки и воспоминания о графе Ростопчине», роль которого в событиях 1812 г. издавна интересовала автора.

 

{333}Сент-джеймским (сен-джемским) называли английский двор; Сент-Джеймс — дворец в Лондоне, сооруженный при короле Генрихе VIII (1509–1547) на месте госпиталя, посвященного св. Иакову. До короля Георга IV (1820–1830) дворец служил постоянной резиденцией английских королей.

 

{334}»Орлеанская дева» — переведенная В.А. Жуковским (опубл. в 1824 г.) романтическая трагедия Ф. Шиллера.

 

{335}Транжирин — герой комедии А.А. Шаховского «Полубарские затеи, или Домашний театр».

 

{336}В 1822–1828 гг. в Париже выходило издание «Шедевры иностранного театрального репертуара». Том 18, составленный А. де Сен-При, назывался «Chef-d'oeuvres du theatre russe» (1823) и включал «Димитрия Донского» Озерова, «Казака-стихотворца» Шаховского и «Недоросля» Фонвизина. В альманахе «Annales de la litterature et des arts» на тот же год парижский критик и журналист барон Экштейн писал, что русский театр, так же как шведский, португальский и итальянский, не имеет оригинального лица, но заимствован преимущественно у Франции. См. об этом: Корбе Ш. Из истории русско-французских литературных связей первой трети XIX в. // Международные связи русской литературы. М.; Л., 1963.

 

{337}Публикуя статью в собрании сочинений, Вяземский исключил выражение «достоинство большей части сочинения г-на Ансело» — точный перевод слов Толстого «le merite de la majeure partie de son livre» — заменив его весьма тенденциозным «некоторое достоинство в книге Ансело», впрочем, в духе своего гораздо более негативного, чем у Толстого, отношения к предмету.

 

Источник: Ансело Ф. Шесть месяцев в России / Вступ. статья, перевод с фр., комментарии Н.М. Сперанской. — М.: Новое литературное обозрение, 2001. /// Ancelot J.-F. Six Mois en Russie, lettres en 1826. — Paris: Dondey-Dupres, 1827

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.